Часть 45 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
«Но я буду молчать, и ты тоже будешь. Потому что иначе я тебя у них не вырву».
Мишель играет хлебными крошками на столе — строит их в линию, потом дробит эту линию на отрезки, потом сгребает все в кучу и снова разравнивает.
«Они там стоят! За Кольцевой. Они почти что уже в городе! Нельзя притворяться, что их нет!»
«Это не наше с тобой дело!» — Сашина мать сметает все ее крошки со стола.
«Надо людям сказать! От этого можно защититься! Надо просто уши выткнуть!»
«Ни в коем случае».
«Тогда Саша что, зря умер?!»
Ирина Антоновна откидывается на спинку. Сил, может, не остается у нее держать хребет прямо. Муж стоит над ней, читает все сверху. Кладет ей руки на плечи — и на сей раз она позволяет ему это сделать. Он присаживается рядом, берет ручку.
«Мы его предупреждали. Ира предупреждала, что нельзя. Просила отказаться от командировки. Он нас послал. Сказал, что мы параноики. Государь ему поручил, лично».
«Я знаю, — пишет Мишель. — Он мне говорил».
Ирина Антоновна качает головой — как будто в трансе. Глаза сухие. Всегда сухие у нее глаза. Отбирает у мужа ручку, выдавливает синюю пасту на желтую бумагу:
«Он Сам Виноват».
Потом она начинает пририсовывать к прописным буквам вензелечки, к строчным — завитушечки. Мишель сидит и следит тупо, как буквы скрываются под чернильным плющом, как распускаются на чернильных ветках чернильные цветы, как самозабвенно разрастается этот удивительный сад.
Нет сил.
Нет сил бороться, нет сил доказывать ничего никому, нет терпения на боль, нет смелости на смерть дальше глядеть, нет желания сопротивляться тем, кому больше надо. Остаться в этой квартире, остаться с этими людьми, привыкнуть к ним, поверить им. Жить с ними, сколько возможно, пока не выгонят.
Лечь. Вымыться и лечь в чистую постель.
Уснуть. Забыть.
Забыть бабку, забыть деда, забыть Сашу с раскроенным лбом, забыть закоченевшего Егора, лежащего лицом в битые кирпичи, забыть, что он в темной камере с ней вслепую сделал, забыть про себя саму, что она внутри полая, забыть Лисицына на цепи, забыть казачий круг и человеческий ураган под Москвой, все это забыть, все вычеркнуть, все вырвать, все сжечь.
А что же ей тогда помнить?
Детство свое в Москве?
Вместо него: эти вот сокращения в записной книжке у Сашиной матери:
«Ликв.» — все, что было, все ликвидировано.
Сгорели фотографии у нее в айфоне, Мишель собралась в Москву — восстанавливать их. Приехала: а прошлое тоже все в пепел сгорело. Дома-то стоят, они из камня же, а людей из старой жизни арестовали и сожгли.
Мишель вдыхает.
Выдыхает.
Отпускает.
— Можно мне, пожалуйста, помыться и еще одежду чистую?
8
Окна спальни выходят на Садовое кольцо.
Мишель — распаренная, розовая, ногти обрезаны, глядится в зеркало. Берет расческу, берет прядь и с кончиков начинает распутывать размякшие блестящие волосы. Прочесывает прядь за прядью. Мебель в спальне богатая, обои с завитушками и вензелями, потолок высокий, паркет не скрипит.
Не хочется смотреть на себя, и Мишель смотрит в окно.
Дома на Садовом все отремонтированы, многие окрашены наново. Окна вставлены, стекла блестят. Через широкую дорогу растянуты гирлянды, фонари убраны еловыми венками, наряжены в позолоту. Людей с улицы вычистили, машины убрали. Вдоль дороги стоят полицейские, не дают народу запрудить проезжую часть.
Солнцу не хватило сил подняться в зенит: дошло до середины неба и стало клониться опять к горизонту. Перегорело, стало светить вполсилы. Заливает Москву червонным золотом; отсветы от него как от растекающейся из вулкана лавы.
С края Садового — с края того, что из-за стекла своего Мишель может увидеть, — что-то появляется. Заполняет понемногу эту приготовленную заранее пустоту. Густо втекает в обмелевшее русло.
Процессия. Люди в блестящих одеждах, несущие в руках… Кресты?
Волосы у Мишель спутаны, свалялись, спаялись грязью. Гребень не идет сквозь них, застревает. Мишель тянет его назло, досаждает себе тупой болью, смотрит вниз на золото.
Да, эти люди внизу кресты несут. Много крестов. Куда им столько крестов?
Как будто каждый из них идет сам себе могилу копать и крест с собой тащит.
Кресты и еще иконы.
В голове процессии — могучие кресты и огромные иконы, по нескольку человек тащат вместе: одному не справиться. Дальше — помельче.
Курятся кадила, а от людей пар поднимается, как будто все это золото, которое они на себя надели, на них плавится. Поют, что ли? Но расплавленное золото — только голова змея. За ней монахи какие-то в черном взялись вшестером за что-то — не то за таран, не то за гроб… И еще иконы… И еще кресты. А за монахами уже простые люди; но только, видно, не простые — в шубах поверх галстучных костюмов, в меховых треухах, в шерстяных пальто. И этих много, от них шея у змея черная, жирная, лоснящаяся. А дальше шагают синие шинели, и они несут… Несут громадный портрет первого царя, Михаила Геннадьевича. И все в тишине. В глухой совершенной тишине — а как же красиво, наверное, было бы, если бы слышать сейчас их пение! А за синими шинелями — серые. А уже за серыми — все подряд.
Какой-то праздник сегодня важный. Православный.
Поэтому звонили колокола.
Это о нем она читала в газете? К нему украсили город? И тут она сводит, сплетает вместе все концы: канонизация Михаила Первого, покойного царя, отца нынешнего Государя. Зачисление в святые или как там.
Мишель вспоминает отца, вспоминает мать, дядю с тетей. За что их?
Гребень совсем увяз в ее волосах, тонких и крепких, как речная тина. Мишель дергает его, дергает со всех сил — вырывает клок, слезы брызжут из глаз.
Она смотрит на гребень, ненавидит его.
Люди под окнами ползут степенно, торжественно. Народу не счесть — столько, наверное, что на все кольцо его хватит: так, чтобы, опоясав город по Садовому, шествие позолоченной головой нагнало свой втягивающийся хвост.
Грязная одежда коровьей лепехой лежит на полу.
Мишель притрагивается к ней — вонючей, сальной, липкой.
Сначала натягивает холодные штаны. Потом заскорузлую футболку — жесткую, как панцирь насекомого. Потом растянутый, на два размера больше нужного, свитер, весь в пятнах — кровь, рвота, слюна, дерьмо.
Осторожно открывает дверь, выскальзывает в прихожую. Сашины родители в кухне, свет там. Обуви своей Мишель найти не может — спрятали, что ли, они ее? Тогда она выходит на лестничную клетку босой. Дверь прикрывает осторожно, не щелкая замками.
Спускается по холодным ступеням вниз.
На улице на нее набрасывается мороз. Лед жалит босые ступни. Мишель ныряет в ту же арку, в которой сгинул Юра. Медленно идти ей не хватает терпения, и она бросается бежать.
Выскакивает на Садовое.
Упирается в полицейский кордон, вязнет в нарядной толпе. Крестный марш шагает неостановимо по всем восьми полосам Садового, икона с царем уже где-то далеко впереди.
Мишель хочет опередить его, медленно бежит в толкучке мимо пузатых полицейских, толчками плывет через человеческую кашу, через всех недовольных, что их распихивают, что их от радости отвлекают. Люди, к которым она притронулась, отряхиваются, начинают ощупывать карманы — ничего ли она у них не своровала? Чертыхаются, матерят ее — но ей-то все равно, она-то глухая. Она-то неуязвимая.
Наконец она добирается до головы. Над человеческими головами высится портрет царя. Одни устанут — другие на подмогу. Царь глядит вдаль, людишек не различает: они ниже уровня его глаз, он за горизонт смотрит.
Ноги у Мишели уже обморожены, лед больше не жжется, боль притупилась, но теперь часто подворачиваются стопы, потому что уже стали ей чужими; Мишель уговаривает их еще немного послужить, еще чуть-чуть поднажать.
Обгоняет.
Высматривает между полицейскими разрыв — и ныряет в него.
Из вязкого месива выпадает в пузырь, в пустоту — на расчищенное Садовое. Прямо перед седобородыми старцами, которые возглавляют шествие.
Мишель раскидывает руки в стороны и кричит изо всех сил им, и тем, кто за ними идет, и тем, кто идет за ними:
— Вы все погибнете! Здесь скоро одержимые будут! Они вас заразят! Безумием! Надо уши выткнуть! Выткните уши! Он не чудо совершил! Ваш царь! Он выпустил заразу! В войну! А сейчас она возвращается! Они уже в городе! Это не мятежники! Остановитесь! Вы меня слышите?!
Беззвучно кричит.
И старцы не останавливаются, и те, кто за ними, не замедляют шага — марш идет так, как шел, только полицейские бегут, придерживая шапки, к ней со всех сторон, а процессия движется невозмутимо, обтекает Мишель справа и слева, люди в золоте смотрят мимо, нарочно отворачиваются, и царь проплывает у нее над головой, не замечая ее.
Но она продолжает выкрикивать, орать, визжать, хрипеть — когда ее крутят синие шинели, когда ее тащат волоком по стылой земле, когда ее впихивают в автофургон — похожий на продуктовый, похожий на будку без окон, в котором она держала на цепи Юру.