Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 18 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
УБЕДИВШИСЬ, ЧТО ЭННИ крепко спит, я босиком крадусь к узкой лесенке, ведущей вниз. Темнота становится плотной и тесной. В тишине я слышу пульс моря за окном – ночной прилив отступает, и миллионы песчинок пляшут у него на хвосте. Мое дыхание учащается, чувства бурлят, как волны. В гостиной я включаю лампу, рисующую одинокий круг света, и осторожно вытаскиваю папку «Лето 1971» из-под старого журнала на столике. Подушечки моих пальцев оставляют потные следы на выцветшем от времени картоне. Я медлю и подумываю о том, чтобы позвонить Кэролайн. Но я и так знаю, что она скажет: «Господи. Не открывай ее. Мама не просто так ее прятала. И вообще, мы с тобой дали клятву, помнишь?» Так что я напоминаю себе, что весь день ждала этой встречи с прошлым. Возможно, оно окажется уродливым. Я должна сделать это одна. Без лишних глаз. Дрожащими руками я аккуратно достаю вырезки из газет, которые моя мать хранила все эти годы. Бумага неровная и затертая, ее явно часто держали в руках, а не забыли на дальней полке. Я подношу ее к свету и начинаю читать, готовясь к тому, что сейчас будет больно. «Полиция просит мать младенца, оставленного в лесу, обратиться в участок». Призыв останется без ответа. Прошло уже больше сорока лет, но она так и не объявилась и не попыталась связаться с дочерью. У нее была такая возможность. Она ею не воспользовалась. Прошлое не переписать, ничего уже не изменить. У меня в горле встает ком, твердый, как камень. «Ребенка, предположительно, забрала к себе одна из местных семей, чья фамилия не называется», – гласит статья, столь же скудно присыпанная фактами, как мамина сказка на ночь. Но все это каким-то образом преуменьшает мою жизнь – такую же большую и сложную, как любая другая, – сводя ее к одной трагической строчке. Я утираю рукой хлынувшие из глаз горькие слезы. Не в силах надолго задерживаться на том моменте, я, тихо выругавшись и послюнявив палец, открываю следующую вырезку: «Тело в лесу». Я замираю. Кажется, даже море за окном застывает – шум волн умолкает. Я подношу листок поближе – бумага шуршит, сердце колотится – и перечитываю заголовок еще раз. Замечаю, что дата выхода статьи – за три дня до объявления о найденыше. О таком мама никогда не упоминала. По мере прочтения я постепенно начинаю понимать почему. «Следствие рассматривает смерть как подозрительную». Убийство? Жертва? Я пробегаюсь взглядом по тексту в поисках подробностей, но репортаж написан сразу после происшествия. «На данный момент полиция не разглашает никаких подробностей…». Имя жертвы не называется. Только название дома – особняк Фокскот – и фамилия его владельцев – Харрингтоны, то самое семейство, которое забрало меня к себе. Я принимаюсь расхаживать по комнате, погруженной в тень, прижимая газету к носу, будто надеясь унюхать, что было дальше. Значит, мама пыталась меня оградить? Но от чего? Я бросаю взгляд на море за окном, на дрожащую лунную дорожку на воде и пытаюсь хоть немного привести мысли в порядок. Судя по датам, в момент смерти неизвестного я как раз находилась в доме Харрингтонов, что, пожалуй, объясняет, почему мама все это скрывала. В конце концов, она преподнесла мне случившееся в виде сказки – «Тебя нашли в волшебном лесу теплой летней ночью…», – и, как фотография со временем вытесняет в памяти само событие, эта сказка стала моей историей. Мама ни за что не стала бы омрачать этот милый сюжет убийством, превращая его в подобие ужастика из семидесятых. Что-то вроде «Сияния»: темные сосны, горящие небеса. И что, если эта смерть была как-то связана с моим появлением в доме Харрингтонов? Что, если один из моих родителей и был безымянной жертвой? Эта мысль поднимает бурю у меня в голове. Отвернувшись от окна, я снова сажусь на диван, сгорбившись под лампой. Фотографии. Вырезанные из более крупных статей, как будто мама не хотела, чтобы окружающий их скандал запятнал запечатленные на них воспоминания. Странно, учитывая, что она вообще никогда не упоминала об этом семействе. И никогда не показывала мне фотографии. Просила ли я их показать? Нет, конечно, нет. Я затолкала Харрингтонов в ящики памяти, где ютились, словно мыши, все мысли, которые я подавляла. Джинни Харрингтон. Жена? Крошечный портрет. Волосы цвета воронова крыла, молочная кожа. Ее фотография сошла бы за винтажную рекламу крема от «Элизабет Арден», если бы не озорной огонек в глазах, намекающий на не самый покладистый характер. Здесь же лежит отдельное фото мистера Уолтера Харрингтона, высокого сухопарого человека в дорогом костюме с портфелем в руке, сделанное газетчиками, пока тот перебегал в машину из здания суда, ослепленный вспышками папарацци. Не самое удачное фото. Может, мама сохранила его по какой-то другой, менее сентиментальной причине? На самой красивой фотографии – самой затертой и рябой – все семейство стоит перед оштукатуренным городским домом, утопающим в глициниях. У Джинни огромный роскошный живот. За подол ее платья держится маленький мальчик. Слева от него стоит девочка постарше, невзрачная, пухленькая, с неуверенной улыбкой и пронзительным взглядом, проникающим прямо в объектив. Это та самая девочка, что нашла меня в лесу? Меня начинают терзать мрачные догадки. Вдруг она и была жертвой? Или ее милый младший братик? Если это так, преступление и впрямь могло быть настолько страшным, что мама не нашла в себе сил об этом рассказать. Я осторожно пролистываю оставшиеся три вырезки. Больше никаких статей ни обо мне, ни о Харрингтонах. Только несколько фотографий из леса Дин. Я разглаживаю ладонью самую большую из них и чувствую себя ребенком, которому хочется шагнуть внутрь картинки. На зернистой фотографии запечатлены скульптурные колдовские деревья, у которых на коре сморщенные лица, того и гляди заговорят. Лес, позаимствованный то ли из старинных узорчатых экслибрисов, то ли из фильмов про сатиров или хоббитов. Параллельный мир, втиснутый в три квадратных дюйма типографской краски; портал в мое прошлое. И место, осознаю я с полузадушенным всхлипом, где началась моя жизнь. * * * На следующее утро я просыпаюсь в своей старой спальне под крики чаек-разбойниц, вдыхая знакомый запах чистого постельного белья. Потом я вспоминаю. «Тело в лесу». Мое детство уже не то, что прежде. Теперь мне известна другая версия. Я потираю глаза и приподнимаюсь на подушках. Тело одеревенело, отравленное стрессом двух последних дней, ноги ноют после того, как в них ударила волна. У меня над головой кружится старый любимый мобиль. Фигурки деревьев, вырезанные из дощечек, покачиваются на леске от малейшего дуновения, и я мысленно возвращаюсь к той самой фотографии леса. Я раздвигаю занавески. За окном свежее ситцево-голубое небо, исчерченное следами самолетов. Море гладкое, как стекло. И не скажешь, что оно способно на вчерашнее коварство. Как странно, что новый день может столь разительно отличаться от предыдущего. – Доброе утро. – Ко мне заходит зевающая, сонная Энни. Сейчас она выглядит лет на двенадцать. Я вспоминаю вчерашнее заявление – «Я решила оставить ребенка» – и снова испытываю потрясение, как от удара по голове. Может, сегодня она передумает? Мое решительное, упрямое чудо. Вдруг она подсознательно пытается исправить прошлую несправедливость, оставить ребенка, сделать то, чего не сделала моя биологическая мать? Меня ужасает эта мысль. Психолог сказал бы: «Давайте поговорим об этом». Привычка твердит: «Не стоит». Мне просто хочется нажать на паузу. Перемотать пленку, чтобы снова расчесывать Энни волосы, плести косички, с прибаутками вытирать ее после ванны и смеяться, когда она лезет крошечными ножками в мои туфли на каблуках и, пошатываясь, расхаживает по моей спальне. И знать, что ее маленькому мирку ничего не угрожает. * * * Вещи, которые мы развесили на батарее вчера вечером, все еще не высохли, так что мы совершаем налет на мамин гардероб, натягивая ее слишком длинные джинсы и мешковатые джемперы, и это одновременно забавно – мама бы от души посмеялась – и невыносимо грустно. Я бегу в магазин на углу, путаясь в штанинах и размахивая рукавами, представляя, что бы сейчас подумали обо мне мои частные клиентки, все эти ухоженные дамы, которые одеваются исключительно в «SW3». Я покупаю круассаны и молоко. Телефон пищит – это Стив в отцовской истерике строчит мне сообщения: «Какого хрена! Просто СКАЖИ ей, что мы запрещаем ей рожать!» На кухне за столом – я привыкла видеть за ним маму, а теперь ее здесь нет – Энни уплетает два круассана. Я завариваю чай в пакетике – есть не хочется, я слишком нервничаю, остро ощущая хрупкость своего положения. Пусть Энни и жалуется, что я никогда не говорю ей правду – это неприятно, ведь дело в том, что я сама прячусь от правды, – но сегодня моя очередь задавать вопросы. – Так где ты нашла ту папку? – Я наблюдаю за ней поверх кружки. – Энни? – говорю я, когда она молча опускает взгляд. – Это было вечером, за день до того, как она упала… – Она поднимает взгляд. В ее глазах читается что-то сложное. – Понимаешь, бабушка не слышала, как я вошла. Она сидела за столом, рассматривала вырезку из газеты. А когда заметила меня, то быстро сунула ее в папку, а папку – в ящик стола, и все это с таким испуганным видом, как будто ее поймали на горячем. И я подумала, ого, это что еще такое? – Ее глаза наполняются слезами. Она закусывает губу. – Я собиралась спросить. Но так и не успела. На несколько секунд я теряю дар речи. Представляю маму, сидящую в одиночестве над этими старыми газетами, и понимаю, что она, похоже, жила намного ближе к прошлому, чем я думала. – Продолжай, – хрипло говорю я, с трудом сдерживая слезы. – Когда я вернулась сюда два дня назад, не зная, как быть с ребенком и всем остальным, мне так ее не хватало… – Голос Энни звучит как-то неубедительно. Она отводит взгляд, подбирает с тарелки крошку от круассана и кладет в рот. За окном пролетает стая маленьких черных птиц. Поднимается выше, растекается по небу, будто печатные буквы по странице газеты. – Почему ты никогда не рассказывала мне про тело в лесу, мам? – Ее голос звенит от старой обиды, вылезшей на поверхность.
– Милая, я сама не знала. – Я… я думала… – Ее глаза широко раскрываются. – Ого. Проходит несколько секунд. Стая за окном рассыпается, снова собирается и принимает новую форму. Так и мои мысли. Выражение лица Энни подсказывает мне: я ошибалась, полагая, что она слишком погружена в учебу и общение с друзьями, чтобы интересоваться пыльными аналоговыми семидесятыми. – Я погуглила, – признается Энни. Теперь она говорит осторожнее, опасаясь моей реакции. – Но ничего не нашла. – Это был другой мир. Без интернета. – Неужели вы с бабушкой об этом не говорили? – Не особенно. – Я выдавливаю беззаботную улыбку, понимая, как странно это звучит для молодого поколения, для которого обнажать перед другими душу не сложнее, чем поделиться попкорном. – Поверь мне, Энни, в то время это был, можно сказать, прогрессивный подход к табуированной теме. – В нашем доме так до сих пор, – бормочет она. – Ну, у меня было развитое чувство самосохранения. Я не хотела знать. А бабушку это вполне устраивало. В возрасте Энни я тоже чувствовала, как внутри трепещут вопросы. Но, чтобы задать их, нужно было подумать об «этом». Под страхом уничтожения собственного «я». В итоге я всегда посылала «это» куда подальше – «Я не та малышка. Это не моя история» – и шла дальше, сунув руки в карманы любимых выцветших джинсов. Между прошлым и настоящим я всегда выбирала настоящее: Мадонну, шикарную блондинку, которая сама всего добилась; парней; манящий блеск моды. У этого есть простое объяснение: моя биологическая мать меня бросила. Оставила на пеньке и ушла. И я твердо вознамерилась отвергнуть эту часть своей жизни – как когда-то отвергли меня. Но мне слишком больно это объяснять, даже Энни. – Мы сейчас должны говорить о тебе, а не обо мне, – быстро добавляю я. – Не о прошлом. Я – это уже старая история. – Ловко меняешь тему. – Энни откидывается на спинку стула и закатывает глаза. – И так всегда. Я невольно ощетиниваюсь. – Папа всегда говорил: «Не спрашивай маму про это», – фыркает она. – «Не расстраивай маму». Вся эта тема, типа, не знаю, как за колючей проволокой под напряжением. Я бледнею. Мне нечего возразить. Только мои самые близкие друзья знают, что меня бросили, и большинство из них не осмеливаются об этом упоминать. Я не могу превратить это чудовищное событие в обычную историю из жизни, которую можно рассказать за столом. Мне страшно взглянуть в их глаза и увидеть жалость. Когда я родила Энни, поступок моей биологической матери начал казаться еще более немыслимым и, что особенно ужасно, менее абстрактным. Меня переполняла любовь к своему новорожденному ребенку. Как она могла не почувствовать то же самое? Неужели она не восхищалась моими идеальными крошечными ноготками? Ушками? Пальчиками? Неужели не смотрела, как я сплю? Не целовала меня? Не вдыхала мой запах? Неужели я не казалась ей продолжением ее собственного тела? Очевидно, нет, раз она бросила меня в лесу и ушла. Пока Энни росла, я была решительно настроена не передавать ей это наследие. И, как все новоиспеченные родители, я хотела, чтобы в жизни ей доставались только розы, и никогда – шипы, наивно веря, что смогу взять ее мир под контроль и приукрасить его. (Как когда-то, разумеется, пыталась сделать для меня моя мать.) Так что я до последнего скрывала историю своего рождения. Это слишком для чувствительного ребенка. Такая история исказит ее восприятие мира. Представления о семье. Стив всегда поддерживал мою скрытность. Хотя он бы ни за что в этом не признался, я уверена, что начало моей жизни кажется ему несколько грязным и постыдным – вроде сюжетов из шоу Джерри Спрингера[7]. Я уже пережила эту трагедию – с его помощью, благодаря стабильному браку – и не должна позволять ей влиять на мою жизнь. Несмотря на все его замашки рекламщика из большого города, в глубине души он вполне обычный малый с тихих окраин, родившийся в длинной династии традиционных семей с жертвенными матерями, которые оставались с мужьями-изменниками «ради детей». Для него в этих вопросах было только черное и белое. Поступок моей биологической матери он однажды назвал «противоестественным и непростительным». (Моего биологического отца понизили до случайного сперматозоида, какой с него спрос.) «Не думай об этом, Сильви, – говорил он, если мы вдруг касались этой темы, и вздрагивал, будто случайно задев ногой о горячую батарею. – Помни, это не ты». И я кивала и наливала воду в чайник, пытаясь понять, кто же я в таком случае. – Вот опять! – Энни издает безжизненный смешок. – Опять у тебя это выражение, называется «я-не-буду-про-это-говорить». – У меня для этих случаев есть какое-то специальное выражение? – Я пытаюсь стереть его с лица улыбкой, но голос меня выдает. – Да, есть. – Она прожигает меня немигающим взглядом, свойственным подросткам, которые всегда точно знают, когда ты гонишь. – Поэтому я и начала задавать бабушке вопросы про нашу семейную историю – это и моя история, между прочим, – когда только приехала сюда в июне. – Ее лицо мрачнеет. Она отводит взгляд. – Я устала от того, что мне ничего не рассказывают. Хотя я знаю, что моя мать скорее согласится обсуждать болезнь мочевого пузыря, чем то самое лето, мое сердце все равно начинает колотиться под ее старой рубашкой в клеточку. – Она рассказала тебе про загадочный труп в лесу, да? – говорю я, пытаясь сделать вид, что для меня это просто занятный детектив. – Ага, как же! Она немногим лучше тебя. Сладкая ложь во спасение – это ее конек. Она умеет из любой грубой шерсти спрясть шелковые нитки. Превратить кошмар в сказку. Такая уж она, моя мама. – Но вот что интересно… – Энни переплетает пальцы и кладет их на почти плоский живот. И я чувствую, как что-то приближается, будто далекий бой барабанов, искаженный расстоянием, летящий над водой. – То немногое, что она все же сказала, привело меня к Эллиоту. – Она кивает на свои руки, и по моему телу пробегает холодок. – А значит, и к тому, кто сейчас у меня внутри. 24 Рита ЧЕРНЫЕ ВОЛОСКИ НА затылке малышки скручиваются в вопросительный знак. Как много вопросов. Рита выбирает темные катышки, забившиеся между детских пальчиков. Она кладет малышку под яблоней на одеяло, прикрытое чистой белой простыней, чтобы та полюбовалась на крепкие красные плоды, похожие на елочные шарики. Но девочка, как обычно, не сводит глаз с ее лица. Она здесь всего четыре дня, но уже так привязалась к Рите, что той становится не по себе. Малышка напоминает ей утенка, который считает своей матерью первое живое существо, которое видит после вылупления, и вид при этом не имеет значения. И радость, которую ребенок испытывает в ее присутствии, омрачается трагичностью этого заблуждения. Рита поворачивается к своей корзине бесконечного белья и начинает развешивать влажные тряпичные подгузники на веревке. Ее мысли устремляются к Робби. К его губам. К неторопливой улыбке. К золотистым волоскам на руках. К внимательному, сосредоточенному выражению лица, с которым он вчера пилил упавшее дерево бензопилой – шумно, с треском и завораживающей жестокостью, – а потом привязал куски веревками к своему пикапу и отволок их с дороги. Она улыбается сама себе. Может, дело в монотонности работы, заставляющей ее мысли забредать в тайные, немного непристойные уголки. Может, все женщины таким образом спасаются от домашней рутины, существуют в ней, но живут где-то в другом месте. Может, так делала и Джинни, только она выпустила свои фантазии из головы прямиком в постель. Рита вешает на веревку последний подгузник, зажав в зубах деревянную прищепку, когда ее шеи касается прохладная тень.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!