Часть 6 из 9 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
11
Смерть проще понять, если вообразишь себе, что тот, кто умер, умер не просто так, а потому, что его забрали под землю. Мир становится связным и логичным, если понимаешь, что волосы на голове лезут оттого, что тебя сглазила соседка. Мир становится гладким и закругленным, если болезни не происходят просто так, а появляются от злого умысла других людей. Если бы не было зла, иногда думаю я, то мы бы жили вечно, как в раю.
Кто-то скажет, что это темное магическое мышление, но ни один способ мыслить мир не лучше и не хуже. Мать говорила, что видела собственными глазами, как красный пылающий чирий затянулся на моей младенческой щеке, когда бабка на него что-то пошептала, и я верю ей, потому что у меня на левой щеке есть небольшое уплотнение. Иногда я трогаю его пальцем и проверяю, на месте ли оно. За годы эта шишечка немного рассосалась, а в детстве была твердым сгустком плоти. Мать говорила, что это тот самый чирий, который зашептала бабка.
Когда все ушли мыться в баню, прабабка Анна, жена деда, подозвала меня к себе и спросила, верю ли я в бога. Я сказала да, верю. Меня покрестили через несколько дней. Бородатый батюшка окунул мою голову в золотую купель и что-то пел, а потом надел на меня алюминиевый позолоченный крестик на легкой капроновой тесемке, на таких тесемках дед хранил сушеную рыбу. Узел на тесьме был неловко накручен, и, чтобы он не разошелся, кто-то запаял его огнем. Капелька оплавленного капрона неприятно царапала грудь. Крестик сиял в темноте, и я показала его прабабке. Она посмотрела на крест и, рассмотрев на нем царапинки от молочных зубов, строго наказала мне больше не брать его в рот.
Меня крестили в полуразрушенном храме. На голых стенах не было икон, а в окнах шелестела полиэтиленовая пленка. Батюшка спросил, крещен ли мой отец, и ему ответили, что отца тайком крестили в шестьдесят седьмом году. Батюшка посмотрел на отца и велел крестить его тоже. Во время крещения на отца надели простой крест без позолоты. Из храма мы шли по белой улице, и я помнила слова бабки, что, когда меня крестят, я получу своих ангелов-хранителей. Мы шли по белой улице, и я рассматривала свою тень. Мне казалось, что ангелы если и дадут о себе знать, то только отобразившись на стене в качестве тени. Я доставала крест из-под сарафана и ждала их появления. Я думала, что ангелы слетятся, как птицы на хлеб, на мой крест, a бабушка, увидев это, прятала мой крест обратно.
Если ты веришь в бога, сказала прабабка, то я тебе кое-что покажу. Она зажгла свечу и достала из-под скатерти черную клеенчатую тетрадку. Здесь молитвы, сказала она, мы их переписывали по вечерам после работы. Я этими молитвами твоему деду жизнь спасла. Те, кто молитв не писали, не дождались женихов с войны. Потому что не верили.
Бог мне казался правителем светлых птиц, и все у него было золотое: и сандалии, и яблоневый сад. У бога все, как у нас, думала я, только светлое и золотое. У бога есть яблоки и жирная рыба на сковородке. Бог живет на небе, но он простой человек. По вечерам к нему прилетают белые ангелы-птицы, которые рассказывают ему, как я живу здесь, на земле, и какой у меня сад и какая рыба на сковороде. Прабабка Анна была строгая и хотела меня научить говорить с богом. Я слушала молитвы и не понимала, как такой тяжелый язык может что-то ему сообщить.
По вечерам прабабка Анна надевала очки и садилась к низенькому трельяжу. Здесь у нее были нарядные шкатулки из черного кружевного пластика с ручной росписью. На крышках шкатулок пульсировали сказочные цветы и скакал пламенный конь. На дне каждой шкатулки лежала бархатная красная подкладка, и когда прабабушка опускала в них свои тяжелые серьги, то они глухо ударялись о бархатную подложку. Она снимала белый хлопковый платок, завязанный на узел на лбу, и вытаскивала коричневый пластмассовый гребень из седого пучка на затылке. Легкие седые волосы тихо падали ей на плечи, и она своим гребнем чесала их, разглядывая себя в зеркале.
Затем она брала одну из шкатулок и садилась за стол, отодвинув дедовы газеты и чашки с остывшим чаем. Из шкатулки прабабка доставала шелковый кисет, в котором у нее хранились несколько пестрых фасолин. Белая фасолина была усыпана коричневыми крапинками. Другая была наполовину черной с белой узкой головкой, как голубь. Но пятнистых фасолин было меньше числом, большинство же были бурые и черные. Все они блестели, как мокрый птичий клюв. Брать фасолины мне строго-настрого запрещалось, так как они предназначались для гадания. Но я, дождавшись, пока прабабка понесет рыбник соседке Тамаре, заглядывала в ящик трельяжа, где кроме шкатулки с бобами в ящике лежали несколько голубых сторублевок. Отсюда мне их выдавали на мороженое и сладкую вату. Старая, разбухшая от кожного жира колода карт была завернута в красный лоскуток. Ящик был аккуратно проложен газетой и пах сухим старым лаком.
Прабабка, пошептав, сначала трогала фасолины через шелк, затем пересыпала бобы в ладонь и с закрытыми глазами высыпала их на стол. Она долго смотрела на них, а потом аккуратно, одним пальцем, начинала двигать пятнистую фасолину туда и обратно. Найдя место для пятнистой фасолины, она подпирала голову правой рукой и водила указательным пальцем левой руки по промежуткам между бобами. Иногда она дремала над ними, но, проснувшись, снова двигала пятнистую фасолину по столу. Закончив гадание, она поднимала темные глаза на нас с дедом и велела подбирать с пола ватное одеяло, на котором мы смотрели телевизор, и идти спать. Все расходились по своим комнатам, и дом засыпал.
Мать говорила, что, если старая женщина умеет что-то делать, ей обязательно нужно передать свое мастерство младшей женщине. Иначе после смерти неприменяемый дар ее замучает. Бабушка Валентина умела лечить рожу, ее умение досталось ей от ее матери, бабки Ольги. Другие способности, такие как лечение детей от испуга и заговор от грыжи, она передать не успела, ее разбил инсульт, и она долго лежала немая и никого не лечила. Троюродная прабабка Анна передала часть своих способностей бабке Анне, своей внучатой племяннице. Говорили, что у бабки Анны плохой глаз и она ведьма, говорили, что она умеет заговорить воду на смерть и человека на болезнь. Говорили, что она видит сквозь стены и читает мысли людей. Люди ей верили и носили к ней младенцев, чтобы та пошептала на гниющий пупок или слабые ноги. За это ей давали мясо и молоко. Денег за такое не берут.
Итак, однажды она мигом закрыла в моей щеке гниющий чирий. Она сняла с меня сглаз, когда, полугодовалая, я плакала трое суток и не унималась. Мать сказала, что во время планового обхода участковая медсестра посмотрела на меня нехорошим глазом, а после ее ухода я расплакалась и не могла успокоиться. Я не брала грудь и не спала, превратившись в саднящий, голубой от натуги комок. Мать призналась, что на третью ночь она готова была меня придавить, чтобы я задохнулась и дала ей поспать. Все три дня в соседней комнате была бабка Анна, но она не выходила из комнаты и не говорила с матерью, и только на третий день мать попросила бабку помочь. Она молча вошла в комнату, взяла меня на руки, и я тут же замолкла.
Вообще-то они ненавидели друг друга, впервые встретившись в двухкомнатной хрущевке, куда отец привел после свадьбы беременную мать. Это он уговорил девятнадцатилетнюю мать оставить меня. Грех, сказал он, убивать. Давай жениться. На мой третий день рождения бабка вернулась в Астрахань и отец затосковал.
После его смерти бабка Анна говорила мне, что отца приворожили к Астрахани. В начале семидесятых в Усть-Илимске была стройка, и дед Вячеслав (отец отца) поехал проведать, можно ли там заработать. Вернулся он через пару месяцев с документами на квартиру в деревянном бараке и отпускным листком. Отпуск ему дали ровно на месяц, чтобы он смог забрать семью и перевезти ее из Астрахани в Сибирь. Они заколотили окна своей квартиры изнутри, перекрыли воду, погрузили на желтый «Москвич» все, что у них было, и поехали строить Сибирь. Устроили большие проводы, где, по словам бабки, отца и приворожили к Астрахани. Во главе стола сидели дед и прабабушка Анна, все пили водку и красный вишневый компот. Пятилетнему отцу передали тонкую фарфоровую чашечку с водой, и он из нее попил. Вода была заговоренная, Юра тосковал по Астрахани, как по потерянной части тела. Отец любил степь, она манила его.
Мать считала иначе, тоску по Астрахани на отца навела сама бабка, потому что очень любила сына и не терпела рядом с ним другой женщины. Мать запрещала мне пить воду из бабкиных рук и есть в ее доме.
Когда бабка уехала обратно в Астрахань, отец затосковал. Зимой он приходил с работы или из гаража и ложился лицом к стене. Он говорил, что не хочет видеть этот смертный ссыльный край. Ему он казался темным, и сибирские сопки теснили его степной ум. Однажды он все-таки вернулся в Астрахань и больше никогда не возвращался в Усть-Илимск. Когда мы говорили с ним о Сибири, он замолкал и, подумав, продолжал говорить, что тридцать лет, проведенные им в Сибири, были настоящей ссылкой.
12
И вот мы встретились. На вокзале во Владимире он купил мне шорты, фотоаппарат и блок сигарет. Мы пришли к Дмитровскому собору, взяли билеты, чтобы посмотреть, что там внутри. Он был пустой и темный. Разочарованный отец сказал, что в нем даже нечего сфотографировать. В тугом белом дыму Дмитровский собор стоял тусклый, как и все летом 2010 года. Кто помнит то лето, тот поймет, о чем я говорю. Бедные сердечники и астматики, говорил отец, все ведь помрут в это лето.
На рынке мы купили большой арбуз, отец сказал, что мы съедим его по пути в Рыбинск. Арбуз лежал в оранжевом пакете-майке, и его влажный бок просвечивал сквозь целлофан. Я спросила, когда мы выезжаем, отец сказал, что не знает. Завтра в пять утра ему должна была позвонить Раиса и сказать адрес базы и номер заказа. Он заранее объяснил ей, что будет ехать с дочерью и хочет показать ей все свои маршруты, поэтому из Рыбинска она должна была отправить его через Москву в Тамбов, а из Тамбова – по прямой в Волгоград и Астрахань.
Мы поймали машину и поехали на стоянку фур. Там он показал мне свою машину, я спросила, где мы будем спать. Здесь, ответил отец и убрал шторку, чтобы показать мне спальный отдел. Ты внизу, а я на верхней полке. Почему я внизу, спросила я. Потому что ехать будем с пяти утра, свалишься еще от тряски, а с нижней полки падать некуда. Он достал из бардачка атлас российских дорог, старые глянцевые страницы которого разбухли от влаги и кожного жира. Отец открыл его на странице с дорогами Центральной России и показал мне наш будущий маршрут. Тысячи три километров в общей сложности намотаем, сказал он и провел указательным пальцем на север от Рыбинска, остановившись на Москве. В Москве, сказал он, я догружусь и заодно купим тебе обратные билеты из Астрахани. Сколько мы будем ехать, спросила я. Отец ответил, что не знает. Все будет зависеть от Раисы, сказал он. Может неделю, может две, но точно не больше трех.
Я посмотрела на отца. Он оперся на руль и смотрел куда-то впереди себя, стоянка вся была забита фурами и он поставил свой МАЗ впритык к впереди стоящему КамАЗу. Слева и справа от нас стояли красные и синие немецкие фуры, на фоне которых отцовская машина выглядела как жалкая ночлежка. Мне стало неловко от бедности и неустроенности отца, тяжелый сладкий стыд давил меня изнутри, внутри старого изношенного тягача я показалась себе такой же неприглядной и неуместной. Отец сидел молча, рассматривая грязный зад КамАЗа. Веки его медленно опускались и поднимались, кривой от нескольких переломов нос посвистывал. В дыму было тяжело дышать, и в носу все время скапливался серый налет, а выделения сохли и превращались в черные сухари. Сейчас покурю, сказал отец, посплю часок и пойдем ужинать. Он пошарил в нагрудном кармане, достал оттуда измятую пачку сигарет, покурил в открытое окно, а окурок бросил тут же на асфальт. Там, за MANами, туалет, сказал он, если захочешь. Он отодвинул шторку спальника, лег на нижнюю полку, и его дыхание разом успокоилось.
Произвольность и непредсказуемость его действий пугала меня. За десять лет он стал угрюмым мужчиной, а я молодой женщиной. Мы были друг другу словно незнакомцы, я рассчитывала на то, что я приеду к нему в Астрахань, но отец велел купить билет до Москвы. Прилетев в Москву, я еле дозвонилась до него, и он сказал, что его рейс отменили, а сам он уже неделю торчит во Владимире. Поэтому я должна была приехать к нему сюда. На последнем метро я приехала на «Комсомольскую», а когда поднялась к площади Трех Вокзалов, поразилась грязи и неустроенности Москвы. У стены вестибюля несколько бездомных спали вповалку, на них верхом сидели другие бездомные и громко переговаривались. Из-под темной человеческой кучи вниз текли несколько струй мутной жидкости. Резкий запах мочи бил в нос.
Все затянуло дымкой, асфальт, небо и постройки были одного цвета. Отец позвонил мне еще раз и сказал, что я успеваю на последний ночной поезд. Если сяду на него, утром он встретит меня на вокзале. В вагоне все спали без белья, никто его не брал, ведь ехать было несколько часов. Всю ночь я смотрела на скачущие огни и встречные поезда.
Теперь отец спал, а я сидела на пассажирском сиденье его тягача. Мне стало скучно, я выпрыгнула из МАЗа и пошла по стоянке. Шторки в окнах бессчетных кабин закрывали спящих дальнобойщиков от дневного света. У дежурного поста дворняга, увидев меня, поднялась и медленно пошла в мою сторону. Я протянула ей руку. Собака обнюхала ладонь и, поняв, что я не дам ей еды, вернулась на свой лежак. Я достала из поясной сумки сигареты и закурила.
Я думала об отце. Мать говорила, что я вся в него, и ожидание нашей встречи приятно волновало меня. Ее слова рождали во мне ощущение, что отец поймет меня. Я была уверена, что при нашей встрече внутри меня что-то произойдет и я, как зрелый плод, тихо раскроюсь и отец раскроется мне в ответ. Но отец спал в своей фуре. Черная вялая муха ползла по его предплечью, и он нервно ее отгонял.
Я стояла на площадке, усыпанной окурками и одноразовыми стаканчиками. Кругом все было затянуто серым непробиваемым дымом. От сигарет саднило горло, усталость давила на веки. Докурив сигарету, я бросила окурок под ноги и залезла обратно в кабину. Отец по-прежнему спал. Я взяла с верхней полки комковатую подушку в засаленной наволочке, положила ее на продуктовый ящик между сиденьями и полусидя уснула.
Вечером мы ели в кафе на въезде на стоянку. Отец заказал себе бозбаш, он сказал, что, если кафе держат азербайджанцы, нужно заказывать именно бозбаш: в глубокой пиале лежала картофелина, половина морковки, луковица и большой кусок баранины на кости. И это все, спросила я. Да, ответил он, главное здесь бульон. Бульон был красный и густой от жира, в нем плавали зеленые веточки укропа. Отец ел громко, шипя и кряхтя, дул на картофелину и стучал ложкой о дно, когда загребал остатки бульона. На его коричневом лбу с тремя продольными складками выступила испарина. Отец ел внимательно, с тяжелым наслаждением, с каким и следует есть мясной суп, а доев, поболтал пластиковой палочкой в одноразовом стаканчике, но кофе еще не остыл, и он пока не решился его пить.
Закурив, отец посмотрел на меня. Он смотрел на меня долго, медленно продвигая взгляд от линии волос до кончика подбородка. Ты похожа на мать, сказал отец. И на тебя, ответила я. Мне было неловко от такого прямого взгляда. Я не понимала, как я могу реагировать на него, и поэтому напряженно хохотнула. Чем ты занимаешься, спросил отец. Я ответила, что работаю в кофейне, по утрам готовлю кофе офисным служащим и студентам. Я указала на его стаканчик: не такой, как у тебя, другой, с помощью специального оборудования. Да, ответил отец, я пару раз видел кофемашины в гостиницах. Если честно, продолжил он, не вижу разницы. Разница большая, проговорила я. Но говорить о кофе мне не хотелось, и я продолжила. Еще я пишу стихи. Стихи? Отец наклонил голову и выпятил обе губы. То есть ты поэт?.. Типа того. То есть ты можешь написать про меня, и про моего Братана, и про нашу дорогу? Теоретически могу, ответила я. Отец потрогал стаканчик, кофе все еще был горячий. Отец опустил руки на стол, в правой между пальцами дымила сигарета. Ведь это непросто – быть поэтом, c подозрением посмотрел он на меня. Чтобы быть поэтом, нужно иметь особенный талант, нужно быть певцом. Он наклонил голову и посмотрел на меня исподлобья. Как ты думаешь, есть у тебя особенный талант? Мне стало совсем неловко от простоты, с которой он говорил со мной о поэзии. Он говорил со мной о поэзии так, словно она была обыденной вещью. Я не знаю, как ответить на твой вопрос, сказала я. Ведь талант – это очень сложное понятие. Нет, ответил отец, я думаю, все очень просто. Его либо нет, либо он есть. Вот Максим Горький был великим писателем, певцом босяков, бродяг и нищих. Если ты решишься быть писателем и поэтом, то должна быть как он, не меньше. Ведь все просто, ты дочь босяка и дальнобойщика, значит, ты должна писать о нас.
Его громкий голос и уверенная интонация привлекли внимание сидящих за соседними столиками. Дальнобойщики и работники кафе наблюдали за нами. Есть у тебя с собой стихи, спросил он. Давай, покажи, что там у тебя. Мне стало не по себе, но я отпила кофе из стаканчика и ответила, что у меня есть видеозапись моих чтений на телефоне. Покажи, попросил отец. Я встала и подвинула красный пластиковый стул к нему, села рядом и достала из сумки цветную Nokia с камерой. В одной из папок я нашла видеозапись чтения стихов и включила. Отец слушал, нависая над телефоном слышащим ухом. Испарина от супа сошла, он слушал внимательно, медленно моргая и приоткрыв рот. Когда видео закончилось, он посмотрел на меня лукаво, прищурив один глаз. Разве это стихи, спросил он. Да, это современная поэзия, ответила я. Ну пусть будут стихи, раз ты так считаешь, ответил он. И, отпив кофе, посмотрел на меня вопросительно: знаешь такой анекдот про чукчу-поэта? Нет, не знаю. Чукча, спросили его, в чем загадка твоей песни, а он ответил: что вижу, то пою. Вот и ты так же. Что видишь, то поешь. Я убрала телефон и спросила его, что тогда петь, если не то, что видишь? Отец, довольный моим ответом, сыто засмеялся.
Мы вышли из-под зонтиков кафе, и он посмотрел вверх. Жалко, сказал он, дым этот все закрыл, звезд не видно. Я тоже посмотрела наверх, дым мерцал, и от него было светло. Отец спустил с тягача канистру с водой, мы умылись и почистили зубы. В салоне он включил желтую лампочку на потолке и развернул газету. Беспокойные мухи летали под потолком и садились то на его бритую голову, то на предплечья, и он привычным движением сгонял их. Я играла в «змейку» на телефоне. К девяти вечера ему позвонила Раиса, и он велел ложиться спать. Завтра в пять погрузка, сказал он, еще до базы ехать пятьдесят километров. Я залезла в спальник. В нем было душно и не хватало места, чтобы распрямить ноги, отец же забрался на верхнюю полку и сразу уснул. Слева, cовсем близко, зашумел мотор, в окнo потянуло выхлопными газами, и красный MAN аккуратно откатился назад. Он освободил обзор, и я смотрела на светящиеся изнутри зонтики дальнобойного кафе. Оно не гасло до утра. Фуры одна за другой въезжали и выезжали со стоянки, их рокот мешал и без того тревожному сну, а от душного дыма было сложно дышать.
Ночью отец проснулся, пошарил в нагрудном кармане висящей у изголовья рубашки и лежа закурил.
13
Утро было похоже на тусклые сумерки, потому что всюду был дым. Отец сказал, что дым закончится, когда мы уедем в степь, где гореть нечему, поэтому там дыма нет, сказал отец.
Я проснулась от тряски и тяжелых гудков. Всю ночь в духоте и дыме мой сон был прерывистым и муторным: я то проваливалась в темноту, то резко просыпалась от звука мотора парковавшихся фур. Еще засветло меня разбудил лай местных дворняг, я вылезла из спальника и посмотрела в окно: собаки собрались у границы стоянки и провожали небольшой корейский грузовик, в кузове которого стоял десяток белых барашков. Бараны пахли и блеяли, редкие для этих мест звук и запах взволновали дворняг. Назойливая бензиновая муха садилась мне на лодыжку, и каждая ее лапка противно прилипала к коже. От жары все тело стало липким, я то накрывалась простыней, то откидывала ее.
Отец проснулся около пяти, выкурил две сигареты и почистил зубы, затем достал газовую горелку, подогрел воды и заварил в большую кружку крепкого чая при помощи ситечка из нержавейки. Если бы на кружке не было ручки, я бы решила, что отец пьет чай из суповой тарелки. Изнутри его дорожная кружка была в белесых и коричневых полосах жесткого налета от воды и чайных красителей. Он наполнял кружку до краев и ждал, пока чай подстынет, a потом пил, прищурив оба глаза, кряхтя и поцокивая от удовольствия. На его лбу тут же проступали прозрачные капельки пота, и короткие волосы у лба слипались.
Отец допил чай и сложил все в пищевой ящик между пассажирским и водительским сиденьями. Перед тем как завестись, он достал из нагрудного кармана свой затертый телефон Samsung, проверил входящие сообщения и отправил SMS Раисе. Там же, в кармане, он нашел старую зубочистку и разжевал ее кончик: зубам было приятно впиваться во что-то твердое и податливое, в деснах щекотало. Затем он достал размягченную зубочистку изо рта и погрузил ее в ноздрю, пощекотав в ней, он с удовольствием чихнул и вытер лицо дорожным полотенцем. Он завел машину и вывел ее со стоянки. На выезде он махнул старому официанту, курившему под зонтиком в красном пластиковом кресле, и нажал на сигнал, чтобы попрощаться и поблагодарить хозяев и соседей за недельную стоянку и ночлег.
Отец загнал фуру в большой производственный склад. В брезентовых верхонках и запасных штанах он расчехлил кузов и откинул борт, началась погрузка. Мне было велено не вылезать из машины, и я чувствовала, как прицеп у меня за спиной проседает под тяжестью трубы. Я прислушивалась к гулу, отражавшемуся от складских стен, где шумела техника и тяжело лязгало железо. Мужские голоса вырывались из общего звука, слов разобрать было невозможно, но можно было понять по интонации: грузят не туда и недостаточно, кладут плохо и с прорехами, а значит, мало получится уложить или в пути труба испортится от качки. Я курила и складывала окурки в пустую пачку. Шум склада поглощал все, что в него попадало. Нельзя было читать или размышлять о чем-то, не связанном с этим местом. Здесь можно было быть и все. Я смотрела на блоки с трубами и бетонными плитами в десятке метров от себя, a потом перевела взгляд на въезд в склад, во дворе склада в своем порядке стояли все те же трубы и бетон. Здесь все было одинаковым, жестким и пыльным.
Мне было скучно.
Погрузка длилась три часа.
Мы ехали сквозь белый дым, и чем ближе мы продвигались к Москве, тем плотнее он становился. Я знала лесные пожары по жизни в Сибири, но города там строили с учетом розы ветров, поэтому дым до города не доходил, как не доходил до города и дым от заводских труб. Иногда пару дней пахло прелой переработанной целлюлозой. Но это совсем не то.
Дороги Центральной России все в зелени, ну ты и без меня знаешь. Мягкое черное полотно разворачивается между лиственными лесами и полями. На каждом часу то с одного, то с другого края тулятся полуразрушенные деревни. И у дорог стоят скамейки с молоком, соленьями, рыбой и сезонными овощами. Старухи продают что у них есть.
Я знаю это слово «тулиться» еще с Сибири. Отец ездил в командировки в Иркутск и заодно возил меня на каникулы. В Тулюшке, говорил он, остановимся на обед. Тулюшкой, говорил отец, деревня называется потому, что она притулилась у дороги. Я любила обедать в придорожных кафе. Кафе были редким развлечением в дороге. Дорога, ты же знаешь, – это не простое время. Дорогу нужно уметь терпеть и принимать. Потому что дорога не терпит тревоги и спешки. Дорога любит, когда ее вбирают в себя без мыслей о месте, откуда едут, и без мечт о месте прибытия. Дорога любит себя, дорога тебя в себя превращает.
Если Тулюшка так называется оттого, что она притулилась у дороги, то почему все другие деревни так не называются, думала я, читая уплывающие синие указатели «Покосное» и «Зима». Между деревнями в Сибири большие промежутки темной тайги. Здесь же, видела я, на каждом шагу по деревне. В Сибири я знала каждый знак на дороге, здесь их было так много, что они в меня не вмещались. Сначала я пыталась прочитать и запомнить каждое название. Но память тут же отказалась их в себя пускать. Пусть так и будет, думала я. Пусть деревни, реки и остановки просто плывут мимо меня, а я буду на них смотреть. Ведь не запоминаешь каждую снежинку, летящую мимо тебя. Запоминаешь снег. Мне хотелось запомнить эту дорогу как снег. И тогда я перестала читать указатели и, рассредоточив взгляд, сидела, закинув ноги на приборную панель. Одну за другой я тянула сигареты из пачки. МАЗ, груженный трубой, шел тяжело и шумно.
Отец сказал, что идем на Рыбинск, и вставил в магнитолу кассету избранных хитов Михаила Круга. Время перестало иметь значение, оно стало как песня, которую можно раз за разом отматывать назад и слушать ее сначала. Так понимал время отец, для которого большое общее время не имело смысла. Ресторанная скрипка Круга пела в «девяносто девятой» больше десяти лет назад, пела она и сейчас. Мир преображался, потому что он останавливался и становился ясным благодаря этой музыке. Круг запел, и отец от радости зарычал и подпрыгнул на сиденье, держась обеими руками за руль. Эх, закричал отец, мне главное, чтобы солярка была хорошая и груз был. Мне главное ехать. Вот мы и едем, ответила я, смущенная его внезапной радостью. Едем! еще громче закричал отец и со всей силы нажал на кнопку сигнала. МАЗ загудел, и отец захохотал.
Мы притормозили у газетного киоска, и отец взял газет, а поднимаясь в тягач, спросил, хочу ли я есть. Я ответила, что хочу. На вот пока мороженое, сказал он, достав из пакета-майки примятый стаканчик в пластиковой упаковке. Дальше отъедем, будут деревни, возьмем огурцов и хлеба, a ужинать будем уже в Рыбинске, там есть спуск к водохранилищу, поставим Братана и заночуем пару-тройку ночей. Может, к нам кто приедет туда.
Я ела мороженое, он одной рукой держал руль, а другой телефон и все время куда-то звонил. В трубку он каждый раз кричал свой план: мы выехали из Владимира, идем по Ярославке и вечером будем в Рыбинске, там разгрузимся и встанем у водохранилища. Все было подчинено его плану, я не имела голоса и права решать. Я спросила, где мы будем ночевать в Рыбинске, он ответил, что спать будем на берегу, там не нужно платить за стоянку, у берега есть вода, а значит, мы сможем набрать ее в канистры и помыться. Я не мылась уже третьи сутки: дорога, жара, дым – все это делало меня тяжелой и недовольной. Мне было непонятно, почему мы должны мыться в водохранилище, но не стала настаивать на изменении его плана. Я не знала этих мест и не имела ни малейшего представления о том, куда мы едем.
Меня изумляла легкость, с которой отец отнесся к нашей встрече. Он говорил со мной так, как если бы я была мальчишкой на подхвате или чужим человеком, который по непонятной причине зависит от его решений и действий. Сначала и до конца нашей поездки мне было неловко оттого, что он покупал все, что мне было нужно, на свои деньги. С собой у меня был конверт с отпускными, и я рассчитывала на то, что буду их тратить. Но отец запретил мне доставать кошелек.
На въезде в одну из деревень он остановил фуру у прилавка с молоком и ягодами. Мы вместе спустились из тягача и выбрали малосольные огурцы, которые старик положил нам в целлофановый пакет, a также несколько пирожков и баночку ягод. Нагревшиеся на солнце огурцы отдали тепло целлофану, и он запотел. Мы ели их на ходу, и они были сладкие от молодости и пряные от рассола. Всегда здесь беру огурцы, сказал отец, здесь они хорошие, хрустят. Горьковатые попки огурцов мы выбрасывали на обочину. Одной попкой отец в шутку пытался попасть между рогами большого быка, спокойно лежавшего под белой ивой. Отец не попал и разочарованно вздохнул. Бык лежал и не видел волнения дороги.
Мы выгрузились на въезде в Рыбинск и проехали по плотине, где отец показал мне шлюзы. Розовый от закатного солнца дым стоял и здесь, мир казался стертым и пыльным. Отец поставил фуру на дороге у воды. Здесь будем жить, сказал он. Я выпрыгнула из грузовика и посмотрела по сторонам. Берег был пустой, деревьев не было, а сквозь желтую глину пробивалась редкая пресная трава. Ветра не было, и спокойная вода отражала розоватое небо. Крупные камни обросли белесой скользкой тиной. Я вошла в воду по щиколотку и спросила отца, как тут со спуском, отец ответил, чтобы я не беспокоилась, потому что берег пологий.
Сначала мыться, сказал отец. Он вытащил из ящика бутылку Fairy и целлофановый пакет с белым мылом. Мыло подсохло и треснуло посередине, как изъеденный гнилью зуб. В пакете с мылом я увидела маленькое зеркальце, пену для бритья и одноразовый бритвенный станок. Сойдет еще на раз, со знанием дела сказал отец, посмотрев на лезвие. Из-под матрасов в спальнике он достал чистые полотенца для себя и меня, а покопавшись в пакете, нашел свежие трусы и чистую футболку.
Я взяла свой шампунь и мочалку, за фурой переоделась в купальник, и мы вошли в воду. Смотри, сказал отец, как моются дальнобойщики: сначала надо намылиться Fairy, он хорошо моет соляру и грязь. Отец налил средство в ладонь и, зачерпнув немного воды, начал намыливать руки, живот, спину и шею. С собой мы взяли черпачок, вырезанный из полторашки, и я помогла ему смыть потемневшую от пыли и солярки пену. Отец посмотрел на руки и, заметив въевшуюся грязь, снова намылился средством для мытья посуды. A чтобы перебить запах, сказал отец, надо еще мылом пройтись. Он показал, как надо мылиться мылом, и снова я помогла ему смыть пену. Затем он достал бритвенные принадлежности и быстро побрился. Я отошла на несколько шагов, чтобы сполоснуться чистой водой, помыла голову и шею, побрила подмышки.