Часть 7 из 9 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мы вышли из воды и уселись на расстеленное покрывало. Пиво, которое мы купили пару часов назад, еще не успело нагреться, и мы выпили по бутылке, закусывая мелкой сушеной воблой. Отец достал из живота рыбины пузырь, отряхнул от икры, зажарил его над зажигалкой и съел. Мой пузырь весь был в горьких молоках, и его пришлось выбросить. После пива мы легли и долго смотрели на воду. Вечер сначала был розовый, потом выцвел, и все стало незаметным. Тихий берег стал глухим, и редкая чайка крикнула, пролетая над водой. Тишина, сказал отец, хорошо. Давай жечь костер. На берегу я собрала несколько топляков, отец достал вчерашние владимирские газеты. Костер засветил теплым светом. Мы достали маринованную курицу и пожарили ее на решетке. Отец выпил бутылку водки и заплакал. Я терпела его слезы, мне было стыдно за него перед самой собой и темным берегом.
Проплакавшись, отец поднялся в кабину и вставил в магнитолу кассету блатных песен. Он выкрутил громкость до предела и сел здоровым ухом к динамику. Я не знала, что мне делать. Все вокруг было миром и временем отца. Темнота забрала себе день, а теперь и покой. Я сидела в спальнике и смотрела на отца: он был в пьяном злом полусне, сидя на водительском кресле, под желтой лампой беспокойно кружили мушки, а из колонки, потрескивая на низких и визжа на высоких нотах, играла группа «Лесоповал». Я наблюдала за ним и рассчитывала дождаться, пока он заснет полностью, тогда бы я смогла отключить магнитолу и лечь спать. Но отец не спал, и, как только я начинала тянуться к панели передач, он открывал глаза и яростно кричал, чтобы я не смела выключать музыку. Я посмотрела на его лицо, оно было пустое. Голова отца превратилась в место, которое поглощало все вокруг и не отражало ничего. Что он видел там, у себя внутри? Он слушал музыку, подрыкивал любимым аккордам и ликовал, как жалкий пес. Внутри него клубилось его прошлое, оно бушевало, вспыхивало и ослепляло его изнутри. Он не мог сопротивляться процессам, происходящим в его расторможенном мозге, изношенном героином, водкой, тяжелой работой и однообразием дороги. Он не мог сопротивляться предчувствию и тяжелым мыслям, водка растормошила в нем то, что он давил внутри себя. Теперь он проживал одновременно и завороженность своей жизнью, и горечь от ее безнадежности.
Когда я поняла, что все мои попытки тщетны, я выпрыгнула из кабины и пошла по берегу, чтобы найти тихое место для сна. Но звук из МАЗа несла и отражала плоская сероватая вода, oт наглых и сентиментальных песен мне некуда было деться. Кроме того, я беспокоилась за отца. Кто угодно мог залезть в кабину и навредить ему. Я вернулась к машине и стала ждать конца его угрюмого веселья. Пиво было теплым, и я цедила его, покуривая свой Winston. Время шло, ночной ветер пришел с воды, и стало легче дышать. Кромка воды задрожала, но я не услышала ее плеска, музыка в машине стала единственным звуком этого места, и этот звук был страшным от безысходности, которую он сообщал.
Я не могла думать, и мне не о чем было думать. Я чувствовала горькое разочарование и обиду, a еще мне было попросту страшно оттого, что здесь, на берегу, никого нет. Не было на берегу и деревьев. Фура стояла на небольшой возвышенности и была видна как с воды, так и с объездной дороги. Здесь мы с отцом были в опасности, но он этого не ощущал, дорога и любое открытое пространство понимались им как естественное для него место. Он не боялся здесь ничего, он вырос в степи.
К трем стало светать, и я поднялась посмотреть, как там отец. Он лежал на пищевом ящике, раскинув руки, и тяжело спал. Я обошла тягач и с пассажирского кресла дотянулась до магнитолы. От тишины стало пусто, и я, сполоснув руки и лицо, забралась в спальник и закрыла глаза. Сон не шел, пьяный отец начал громко храпеть и стенать во сне. Солнце поднималось и нагревало остывший за ночь дым. Здесь, в этом тесном тягаче, я чувствовала свою неуместность. Этот мир не знал и не принимал меня. Отец не знал меня и, похоже, не умел откликнуться на мое существование. Я была компаньонкой в дороге, приятным обстоятельством. Ведь со мной можно было напиться и не беспокоиться, что фуру украдут. Я лежала и думала о том, что здесь, вокруг отца, все бессловесное и немое для меня. Это был однообразный, грубый и бездомный мир; он не поддавался никакому осмыслению. Я знала только один способ описать его – романтически. Но в этом мире было столько муки и поражения, что его романтизация еще сильнее погружала меня в тяжелые мысли. Не было здесь ни капли радости, только усталость, безнадега и нищета. В них не было свободы, в них был один бесконечный вынужденный труд и грубое разрушительное пьянство.
Я снова посмотрела на отца. Его лицо было изрыто глубокими морщинами, а ведь ему не было и сорока пяти лет. В уголке рта скопилась и побелела густая слюна. Впалые глаза с густыми короткими ресницами казались совсем маленькими. На его носу я узнала похожий на полумесяц шрам, который трогала в детстве. В молодости отец нырял с пирса и напоролся на арматуру. Теперь этот шрам не выделялся на фоне других изменений лица, похожего на кору старого дерева. Я потрогала его лоб и нос, потрогала щеку, смахнула мушку с груди. Он спал и не знал, что я смотрю на него и касаюсь его лица. Этот человек был мне отцом, думала я, но рядом с ним я остро ощущала свое сиротство. Мы лежали внутри старого тягача в дымке лесных пожаров над Рыбинским водохранилищем и дышали одним воздухом. Кругом была пустота, и для меня нигде не было места.
14
Самое время сказать об Илоне. Она знала, каким бывает отец, когда напьется. Отец напивался и требовал музыки, а потом садился за кухонный стол на табуретку и бурчал. Он говорил сам с собой на непонятном языке, сам себе что-то заявлял и сам с собой соглашался. Илона оставляла его на кухне и шла спать. Утром она находила его лежащим на покрывале у стола, которое стелила с вечера. На отцовском животе неизменно спала худая кошка, она была единственной слушательницей отцовского бурчания.
Илона жила с отцом из спокойного расчета, как живут с мужчинами взрослые женщины. От него было мало хлопот и много пользы. Три из четырех недель в месяц он проводил в рейсах. Ее делом было встретить его с дороги и постирать одежду, накормить, постричь ногти на руках и ногах, побрить машинкой мягкие, уже седеющие волосы на голове. Был между ними и секс, хотя мне сложно было представить даже его возможность. Рассматривая лежащего у телевизора отца и Илону за ее домашними делами я думала, что, наверное, ближе к пятидесяти люди уже настолько понимают свое тело и привыкают жить в нем, что без проблем могут заниматься сексом не из-за чувств, а из необходимости.
Они так и стали жить вместе: потому что нельзя быть мужчине одному и нельзя быть женщине одной. Отцовские мужики из гаража были при женах и детях. Да что говорить, это же были дальнобойщики, принято считать, что у них в каждом городе по одной жене. Я не знаю, так ли это было в отцовском кругу, но были разговоры, что у дяди Паши была женщина в Тамбове. Сам отец одно время жил на два дома – между Астраханью и Волжским, моей матерью и Илоной. Илона это быстро поняла, потому что он приезжал сытый, чистый и в постель ложился только спать, денег давал меньше и больше времени проводил в дороге и на стоянках. Однажды она собрала все, что у него было, а было у него немного – три рубашки на выход и пара заношенных семейников – и забросила мешок ему в кузов, когда он отъезжал на погрузку. Так они расстались. По старой привычке отец не взял того, что они вместе нажили. Он не считал, что телевизор или кровать может нести какую-то ценность, и знал, что в любой момент сможет заработать на новые.
Как они с Илоной стали жить вместе? Во время застолья с мужиками-дальнобоями и их женами кто-то спросил, почему отец один. Отец ответил, что он не один, он просто живет сам по себе. Они засмеялись и сказали, что Илона тоже одна. Илона стояла спиной и мыла редис в раковине. Будьте с Илоной, сказали мужики в шутку. Илона обернулась и спросила отца, готов ли он быть вместе, отец ответил, что готов. Какая странная жизнь, думала я, неужели можно просто так взять и быть с чужим человеком. Быть для того, чтобы кто-то о тебе заботился и обслуживал твои нужды. Они жили вместе пять лет.
Я наблюдала за их отношениями и сначала не могла разгадать нежности Илоны к моему отцу. Не могла понять и снисходительного отношения отца к Илоне. Хлебников гордился тем, что Астрахань – место, где встречаются народы Азии, Кавказа и поволжские славяне. На деле же место жестокого бытового национализма. Казахов здесь презрительно называют корсаками. Илона была казашкой, и отец, когда они не ладили, называл ее корсачкой. Она обижалась. Я видела в ее глазах нечистую любовь и не понимала, как все работает между ними. Она любила отца любовью заложницы. На его дальнобойный заработок она содержала внучку и обустраивала дом своей матери. Сама она практически не работала, перебивалась редкими халтурами и авантюрными проектами своего сына.
Ее сын Артем сначала взял кредит на малый бизнес и открыл магазин нижнего белья. Когда дела пошли в гору и Артем почувствовал свою власть, он настоял на том, чтобы его жена ушла с работы и стала домохозяйкой. За первым успехом пришел кризис, и Артем начал бить свою жену. Жена выдержала давление со стороны семьи Артема и все-таки посадила его в тюрьму. Из тюрьмы Артем вернулся в маленькой бархатной тюбетейке, с накачанными мышцами и серьезным намерением отправиться в пешее паломничество до Каабы прямиком из Астрахани. Каждые четыре часа он приезжал в дом, где жили Илона и отец, чтобы сделать намаз и поесть. После намаза он выходил ко мне во двор, где я рассматривала схему паноптикума Бентама, и долго беседовал со мной о религии и тюремном быте. Я слушала его рассказы о том, как заключенные строят системы коммуникаций между камерами, «дороги». В моем детстве было много предметов, сделанных в тюрьме: колода карт, мастерски расписанных вручную, пепельница из хлеба в виде бутона цветка, напоминавшего розу, и даже икона, изображавшая Богородицу с младенцем Иисусом на руках. Меня удивляло, что так много вещей можно сделать из хлебного мякиша, и я спрашивала отца, как тюремные мастера добились того, чтобы пепельница была твердой как камень, а карта, состоящая из нескольких листов бумаги, такой плотной. Отец сказал, что зэка долго жевали этот хлеб. У них там много времен. После этого разговора я не стала есть свой хлеб во время обеда, а взяла его к себе в комнату и тщательно разжевала. Хлеб и правда стал похож на глину, но для тонкой работы он должен был стать еще более эластичным, я вновь положила мякиш в рот и продолжила жевать. Комок кислого хлеба во рту размягчился в слюне, и я по привычке проглотила его. Очнувшись, я осознала, что хлеба больше нет. Как тюремные художники жуют хлеб и не глотают, ведь в тюрьме мало хлеба и мало еды? Что за воля, думала я, должна быть у человека, чтобы, будучи голодным, не проглотить хлеб, а сделать из него вещь? Как я уже сказала, Артем рассказывал о «дорогах», протянутых между камерами и этажами веревках, с помощью которых заключенные передают друг другу записки, деньги, сигареты и наркотики. Слушая его, я думала о том, как изобретательны люди. Они могут жить без личных вещей в полной пустоте, ограниченной бетонными стенами. Но они все равно найдут способ связаться с другими людьми, они придумают, как приспособить и переделать вещи, чтобы те служили их делам и идеям. Люди всегда найдут способ выжить. Артему нравились эти разговоры, ему нравилось производить на меня впечатление. Но когда отец возвращался из гаража, Артем садился в свою машину и уезжал. Отец занимал его место на скамейке под вязом и молча с презрением курил. Ему не нравилось, что после тюрьмы Артем не собирался устраиваться на работу, а только бахвалился своей причастностью к преступной группировке.
Отец сидел в ярко-зеленой трикотажной футболке, которая была ему великовата, Он велел подогреть ему еду, я заглянула в холодильник и обнаружила, что весь суп съел Артем. Я крикнула ему, что супа на дне, и предложила отварить картошки. Картошка тоже сгодится, ответил отец, а еще возьми из моего кармана деньги, купи нам пива и кильки. Илона уехала к матери, и мы до утра были одни. Я отварила картошки, купила пива. Мы сели за стол на улице и слушали, как медленно начинают стрекотать заводные сверчки. Выпив пива, отец сказал мне, что не любит Илону, но жизнь так устроена, что людям часто проще быть рядом с нелюбимыми людьми. Я не знала, что ответить, молча курила и смотрела в сторону. Мне не нужно было ничего объяснять, я и так все видела. Но отец говорил это не мне, а чтобы услышать самому. Люди часто говорят с другими лишь затем, чтобы убедиться в собственной правоте и успокоить себя.
Заметив мое безразличие к его исповеди, отец указал пальцем на мой ноутбук и спросил, что я читаю. Я сказала, что читаю «Фрагменты ранних греческих философов», зачем, спросил отец. Я и сама не знала зачем. Возможно затем, чтобы понять, как устроен мир. Но ведь мир не понять, если читаешь философов, живших больше двух тысяч лет назад, сказал отец. Я тоже так думала, ответила я, но, возможно, читая их, можно понять, почему мы сегодня такие есть. Я рассказала ему о Пармениде, который считал, что мир вокруг нас – это шар, в котором нет прошлого и будущего и мы существуем в бесконечном настоящем. В некотором смысле, продолжила я, бытие Парменида очень похоже на дорогу. Отец хмыкнул, назвав Парменида чудаком. Отец спросил, этому ли меня учат в Литературном институте, и я ответила, что не только этому. А когда же писать книги, если столько читать философов? Вот ты много написала, пока училась? Несколько стихотворений, ответила я, но они мне не нравятся.
А здесь у тебя что, спросил отец, указав на черно-белый Kindle. «Надзирать и наказывать» Мишеля Фуко, ответила я. Мишель Фуко не грек, сказал отец. Нет, он французский философ двадцатого века. Его интересовало, почему мы сегодня живем так, как живем, и думаем так, как думаем. В этой книге он пишет о том, как устроена тюрьма. Я описала отцу принцип паноптикума, и он, внимательно выслушав меня, ответил, что тюрьму понимает только тот, кто в ней сидел. Ты понимаешь тюрьму, спросила я его. Я давно сидел, сейчас уже все по-другому, ответил отец. Но ведь принцип один и тот же. И отец, глотнув пива, ответил, что принципы бывают только воровские, а тюрьмы строят «суки» и мусора, а у них нет принципов.
В одиннадцатой песне «Одиссеи» Одиссей возвращается на Итаку под видом нищего бродяги. Он открывает себя сыну и вместе с ним тщательно планирует убийство женихов Пенелопы. Потом он беседует с женой и просит, чтобы его ноги омыла самая старшая женщина из прислуги. Старуха-кормилица видит сходство между мужчиной в лохмотьях и своим царем, не может не узнать родное тело и голос. Одиссей опускает ногу в таз, и старуха узнает шрам на его колене, который он получил во время охоты на вепря во владениях отца. Гомер раскроет эту историю со всеми подробностями, а потом опишет комичную сцену, в которой старая нянька от неожиданности падает задом в таз и идет наполнять его новой водой, чтобы омыть ноги гостя. Поэты придумали много способов, чтобы держать напряжение, управлять вниманием и впечатлять. В литературоведении это называется ретардация. Я не хочу тебя впечатлить, но хочу, чтобы тебе было интересно. В отношениях Илоны и отца не было ничего интересного. Он передал ей ВИЧ, и они хранили это в тайне. Они оба думали, что смерть неизбежна и нет способа ее отстрочить. Я тебе уже говорила, что она любила его любовью заложницы. Она и была его заложницей, ее нежность и забота была нежностью и заботой обреченной женщины. Она кружила вокруг него, словно беспокойная бабочка. Она старалась выкружить хоть что-то из этого смертоносного союза.
15
Я до сих пор чувствую запах Рыбинского водохранилища. От дыма все было тусклое, и к нему примешивался запах прелого болота. Дождей давно не было, и мелкое водохранилище зацвело. Мы брали из него воду, чтобы вымыть посуду и овощи, ею отец помыл коврики из тягача и наполнил свою канистру. За те три дня, что мы стояли у воды, никто из его друзей-шоферов так и не приехал, отец тосковал в одиночестве.
Он звонил им, но ничего не хотел им рассказать – нечего было рассказывать – это были пустые прозвоны, чтобы унять тревогу. Но разве ты не знаешь, что тревогу не унять звонками, тревога живет в тебе беспрерывно? Для отца немного унять тревогу значило ехать. Но мы стояли у воды, и это его подавляло. На второй день, проспавшись от водки, он залез в кабину, задернул шторы и включил маленький черный телевизор. Стальная шаткая антенна еле ловила сигнал, и по экрану шли белые колючие полосы, голосов телеведущих практически не было слышно. Но помехи не злили и не раздражали его, он все равно смотрел выпуск новостей, когда я заглянула в кабину. Я спросила, что он там понимает, в этом шуме и тарахтении, да так, лениво ответил отец, что-то слышно все-таки.
Его не раздражал белый шум, подумала я, потому что он создает ощущение непрекращающегося движения и преодоления пространства. Вычленяя крохи смысла, отец проделывал работу, сходную с той, что он проделывал, когда вез груз из одной точки в другую. Отец сказал, что телик ему нужен только на время простоя. Когда едешь, сказал отец, никакой телик не нужен. У меня вон свое 3D, сказал отец, показав лобовое и два боковых стекла. В таком случае, ответила я, ты едешь в телевизоре. Это еще как посмотреть, засмеялся отец. Я еду, продолжил он, а все вокруг двигается, и мне от этого хорошо.
Я ждала нашей встречи, но отец воспринял мое присутствие как нечто обыкновенное. Он сразу подчинил меня своему дорожному быту. Я должна была навести порядок в его спальнике и убрать пищевой ящик, в котором лежала его кружка, пачка чая, растворимый кофе в круглой железной банке от монпансье. Я поменяла газету, которой было застелено дно, и вытряхнула скопившиеся чаинки и кусочки липкого сахара. Разведенным с чистящим средством песком отскоблила накипь на отцовской кружке – теперь было видно, что внутри она красная. Вилки, ложки и ножи я оттерла от жирного налета и обернула в чистое полотенце. Нагнувшись к ящику, я случайно задела ногой оранжевый пакет с арбузом, купленным еще на владимирском рынке. Мывшему коврики отцу я крикнула, что мы забыли съесть арбуз. Отец спросил, нет ли на нем трещин или гнилых вмятин. Я выкатила арбуз из-под сиденья и рассмотрела. Он был цел. Будем выезжать на Москву, купим хлеб и съедим, громко ответил мне отец.
Мы залезли в тягач. Отец радовался предстоящей дороге. Он включил радио, и мы поехали. На выезде с проселочной дороги он остановил фуру у красного магазина и купил кислого сельского хлеба. Будем выезжать из Рыбинска, сказал отец, остановимся и съедим его с арбузом. Там, махнул отец в сторону водохранилища, есть памятник Матери-Волге, но нам туда не подъехать на большой машине. У тебя есть интернет, посмотри картинку с Матерью-Волгой, она красивая. Я вбила в Google название памятника и рассмотрела изображение на экране своей Nokia. Да, красивая, согласилась я. Интернет не то, сказал отец, надо вживую смотреть.
Перед Москвой надо почистить кузов. Он съехал с асфальтированной трассы на проселочную дорогу и завел фуру в карман, который был по краям оторочен пластиковым мусором, забившимся в траву, и заехал дальше, в ивовые заросли. Он завел задом фуру под ивы и переоделся в грязную робу. На рабочих брезентовых штанах не было ни одной пуговицы, молния на ширинке не работала, и он подпоясывался веревкой. Надел пыльную акриловую шапку. Я спросила, зачем ему шапка в жару, чтобы голову не мыть потом, ответил отец. Из глубины кузова он принес метлу и велел мне принести канистру с водой. Я забралась к нему в кузов, полила дощатый пол, и он начал мести. Мелкие щепки и доски, отколовшиеся от пает, я собрала и вынесла под ивы. Отец мел и пел, просто так, не песню и не мелодию. Отец пел свою песню, она его веселила и разрушала безмолвие тихого мира. Я помогла ему вычистить кузов, а потом смыть пыль с рук, торса и шеи.
Теперь, сказал отец, будем есть арбуз. Он вынес арбуз, поставил его на подножку и тут же в пакете нарезал. Я вытащила хлеб и разломила буханку. В детстве он уже учил меня есть арбуз с хлебом: нужно взять в рот розовую мякоть и хлеб в одинаковой пропорции и тщательно пережевать. Хлеб был кислый и вязкий, арбуз хрустел и пропитывал мякиш своим соком. Отец разрезал его и с удовольствием сказал, что арбуз красный и сладкий. Первый ломоть он передал мне, и я откусила. Прохладный сахарный сок потек по подбородку и шее, oт пальцев – к локтю. Отцу нравилось, что арбуз течет и липнет, нравилось, с каким треском отламывается не до конца отрезанный ломоть. Доев свой первый кусок, он размахнулся и запустил корку в заросли ив. На натекший у наших ног розовый сок присела муха, приползли быстрые муравьи. Хлеб хороший, сказал отец, накладывая на оторванную от буханки корку кусок арбуза. Он раскрыл рот пошире и откусил от своего бутерброда. Все, что происходило, радовало его, и он попросил сфотографировать, как мы едим арбуз. Я передала ему фотоаппарат, и он сфотографировал меня с самым большим куском арбуза. Я сказала, что можно сделать селфи, отвела фотоаппарат на вытянутой руке, наклонила голову к отцовской и нажала на кнопку. Ему понравилось, что вдвоем можно попасть в один кадр. Такой же снимок я сделала, когда он был за рулем. Специально для этой фотографии он надел светоотражающие очки и сложил руки на коленях у коричневого живота. Всем своим видом он выражал важность.
На наши голоса пришли бездомные собаки. Они встали поодаль и ждали, пока мы уйдем, чтобы доесть то, что после нас останется. Нам нечего было им дать. Вчера мы доели последнюю банку тушенки, вымакав в ней остатки серого хлеба, a утром заварили крепкий кофе со сгущенкой, я пила его вприкуску с сушеной рыбой. Вкус сладкого горячего кофе казался еще ярче, а язык жгло от соли, скопившейся в желобах рыбьей спинки. Позавтракав рыбой и кофе, отец сказал, что обедать обязательно станем в кафе. Там можно будет заказать яичницу, бозбаш и овощной салат с майонезом. Я очень ждала обеда. От голода тело казалось невесомым и одновременно очень тугим и неповоротливым. Арбуз только сильнее расслабил меня, и после выезда на трассу я тут же уснула, облокотившись на пищевой ящик.
Ближе к Москве дым становился гуще. Отец сказал, что, пока я спала, ему позвонил Федор, который сообщил, что в Москве столько дыма, что собственных рук не видно. Вон там, сказал отец, кафе. У обочины дороги стояли разноцветные постройки, обитые гофрированным железом. Каждая была украшена вывеской с названиями типа «Светлана», «Мотор». Некоторые вывески были сделаны вручную, другие и днем мигали диодными трубками. На каждом кафе висели объявления: здесь можно было купить овощи и рыбу, найти ночлег или обратиться за помощью эвакуатора. Рядом с кафе чередой стояли легковые и грузовые машины. Нам туда, сказал отец, и показал на самую бесцветную постройку. Там хорошие пельмени. А как же бозбаш, спросила я. До бозбаша еще сто километров, а есть хочется, сил нет, ответил отец. Мы вошли в душный павильон. У высокой барной стойки никого не было. Но за каждым столиком, покрытым цветастой клеенкой, сидело по паре мужчин. Одному из них отец кивнул, тот буднично махнул рукой и пригласил нас занять его столик. Я уже поехал, сказал он. Куда идешь, спросил отец, из Москвы иду на Рыбинск, ответил мужчина. Он поднялся из-за стола, и я увидела его огромный круглый живот, обтянутый оранжевой майкой-сеткой. Лицо лоснилось от жира, а на предплечье показалась синяя армейская татуировка. А мы только оттуда, сказал отец. Что там Москва, стоит? Стоит, ответил мужчина, махнул рукой и вышел. Наше появление не отвлекло других водителей от еды и телевизора, по которому показывали футбол. Мы подошли к стойке, и тут же зашелестела шторка из деревянных бусин, которой был закрыт проход между кухней и баром. К нам вышла невысокая женщина в синем заляпанном фартуке, oтец перевернул липкое ламинированное меню и пальцем показал на пельмени из баранины, две порции. Торт из песочного теста, кофе три в одном и помидорный салат с красным луком, официантка попросила подождать и через некоторое время вынесла салат, кофе и торт на красном пластиковом подносе. Она записывала наш заказ в маленький блокнот на пружинке и, рассчитывая, выдала счет на серой бумаге, составленный вручную. Отец попросил ее погодить с расчетом, вдруг что еще возьмем. Кoгда будете брать, еще раз расплатитесь, деловито сказала женщина и щелкнула ногтем указательного пальца по клавише калькулятора. Ну ладно, ответил отец и сел за оставленный нам стол. Через пятнадцать минут пельмени были готовы и официантка вынесла две глубокие керамические тарелки. Отцу досталась тарелка с синим узором по краю, а мне – с изображением подсолнуха. На всех столах стояли красные бутылки с дешевым кетчупом и уксусом, a майонез нам подали в отдельной хрустальной розетке. На сером горячем тесте расплылся желтый кусочек сливочного масла. Я подцепила вилкой пельмень и откусила: мясо внутри было сладковатым и пахло курдюком. В углу у барной стойки тихо трещал высокий холодильник, он был темный, потому что лампа, которая обычно подсвечивает бутылки, перегорела. В темноте я разглядела лимонад. Давай возьмем пару бутылок дюшеса в дорогу, спросила я отца. Он утвердительно кивнул и не глядя вытащил и передал мне фиолетовую пятисотку. Пива еще себе возьми, сказал отец. На нижней полке вперемежку стояли бутылки Carlsberg, «Жигулевского» и Tuborg. Я взяла две бутылки «Жигулей» и «дюшеса».
Вопрос отца о Москве имел два смысла. Первый заключался в том, что Москва никуда не делась, а по-прежнему сосет кровь простых рабочих и, как черная дыра, поглощает деньги и вещи, которые к ней слепо и безмолвно движутся по трассам, воде, воздуху и проводам. (Москва, однажды сказал отец, сожрет тебя, глазом моргнуть не успеешь. Все, что ей нужно, – это твои силы и твой кошелек. Но если у тебя в кошельке нет ничего, а заработать ты не умеешь, тебе крышка. Она тебя сожрет и не поперхнется, страшное место. Ненавижу ее.) Второй смысл заключался в том, что московские дороги вечно переполнены. Бывало, сказал отец, утром въедешь на МКАД, а вечером только сойдешь. А теперь большие машины и вовсе перестали пускать в город днем и погрузка или разгрузка, если она была в черте города, происходила глубокой ночью. Отца это злило. Его злило все, что было связано с Москвой, которую он понимал как безразмерную дыру и самое главное зло в жизни дальнобойщика. Он снисходительно насмехался над ней и теми, кто уезжал туда работать. Отец искренне не понимал, зачем жить в Москве, если кругом так много места. Он говорил, что Москва – это адский муравейник, ему там тесно и скучно. Всюду, говорил он, дома и люди. Они собой загораживали ему простор.
16
Спустя год он взял рейс на Москву, чтобы навестить меня в общежитии Литературного института. Стоял золотой сверкающий сентябрь, и отец позвонил мне со стоянки на юге Москвы, недалеко от метро «Каширская». Там я долго ждала его в сквере на лавочке и пила теплый разливной квас из пластикового стакана. Он приехал часа через полтора, ничем не объяснив свое опоздание, он вообще никогда ничего не объяснял, но по его внешнему виду я поняла, что он был в душе. От долго ожидания мне захотелось в туалет, и мы нашли голубой биотуалет, заплатили десятку старухе, сидящей в соседней кабинке, и я передала отцу свой рюкзак. От запаха тошнило, но делать было нечего, а выходя из туалета, я почувствовала, что за ту минуту, что я там провела, на меня налип этот невыносимый запах. Мне самой от себя стало душно.
Отец стоял у газона и курил. Одет он был по-городскому: Илона выдала ему комплект городской одежды, и он переоделся после того, как принял душ на стоянке. На нем была чистая, еще в Астрахани выглаженная, светлая рубашка с коротким рукавом на молнии, и он по старой привычке не застегнул ее до конца. Широкие рукава рубашки торчали острыми углами, из-за чего рубашка сидела на отце как бумажный костюм на картонной куколке. Серые хлопковые штаны на шнурке ниспадали на негнущиеся туфли с тупыми носами. В руке он держал пластиковый пакет, из которого пахло сушеной рыбой, а рядом с вязанкой серых рыбин лежала пара розовых полосатых носков. Это тебе от Илоны, сказал отец. Передай ей мою благодарность, ответила я и положила цветастый пакет в рюкзак.
Отец сказал, что сейчас мы поймаем тачку и поедем на овощебазу. Там прямо с машин продают арбузы, помидоры, виноград. Я не понимала, зачем нам на овощебазу, и спросила его об этом. Как зачем, ответил отец, затарить тебя всем. Но у меня все есть, смутилась я. Значит, еще будет, ответил отец. Мы вышли на шоссе, и он поднял руку. Тут же остановилась бежевая «Нива» (иностранные машины он принципиально пропускал). Отец объяснил водителю, куда мы собираемся, и, договорившись, выглянул из машины и спросил меня, какой адрес у моего общежития, на улице Добролюбова, oтветила я. Отец снова нырнул в «Ниву» и уже через минуту выглянул из салона, чтобы позвать меня. Садись, сказал он, поедем тебя затаривать.
Шофер долго вез нас по спальным районам с многоэтажками и вывез в производственную зону. Севший на переднее сиденье отец тут же завел с ним беседу: они обсуждали цены на солярку и слухи о дорожных реформах, отец возмущенно рассказывал о том, какие плохие дороги в Волгоградской области, не забыв добавить, что терпеть не может Москву. Это был его обыкновенный разговор. Я привыкла к тому, что он, не умевший поговорить со мной, обнаружив рядом мужчину, говорил только с ним.
Так было и в детстве, когда отец брал меня в гараж. Мужики, сидя вокруг стола, курили и сбрасывали пепел в консервную банку. За их спинами вся стена бытовки была обклеена плакатами с обнаженными женщинами. Мужчины говорили между собой, спорили и смеялись. На фоне загорелых красавиц их испачканные в мазуте джинсовки, свитера и небритые лица выглядели грубо. Сидя у входа в гараж на заляпанном маслом чурбаке, я играла с пластиковым кенгуру из киндер-сюрприза и посматривала в темную бытовку, где мужчины обсуждали ремонт и цены на запчасти. Забывая, что я сижу недалеко, они начинали громко материться и размахивать руками. Мужской остров в темноте подсвечивала лампа дневного света, и, разгорячившись, они были похожи на стаю недовольных гусей. С их шоферского стола мне доставался пряник, но пряники я не любила. От них были липкие пальцы, а сухое тесто внутри казалось мне приторным и отсыревшим. Я медленно сгрызала пряник, а потом шла к колонке мыть руки. Когда кто-то из компании мужчин вспоминал обо мне, то шикал на всех и требовал не материться. Потом они снова забывали, что я поблизости, и их голоса повышались, a разговор превращался в грубую перепалку. Когда мне надоедало играть у гаража, я забиралась на заднее сиденье отцовской машины и лежала там, рассматривая нити обогрева на стекле и свои ладони. Сиденье пахло резиной, табаком, мазутом, я приближала к нему свое лицо и наблюдала, как оптическая иллюзия размывает ромбики узора на ткани обивки.
В гараже и на стоянках фур я была предоставлена сама себе и могла бродить по территории, собирать одуванчики и чесать грязных псов. В машине же пространство ограниченно, и из нее никуда не сбежать. Все становится подчиненным разговору отца с другим мужчиной, и мое исключение из этого разговора действовало на меня удушающе. Я прислонилась лбом к стеклу и смотрела, как серые бетонные заводы с большими надписями перемежаются обшарпанными автоматическими воротами. Шофер притормозил перед огромной коричневой лужей, аккуратно вкатив в нее «Ниву», и, буксанув, выкатил на асфальт. Здесь вот, сказал отец, притормози. За время разговора отец подружился с мужчиной, он умел говорить со всеми как со старыми знакомыми. Возможно, это была шоферская привычка, но скорее всего это было особенностью его характера, которая облегчала его шоферскую жизнь. С водителем «Нивы» они договорились, что вместе будут набирать фрукты и овощи на базе. Отец расплатится за все, и это пойдет в счет оплаты шоферских услуг.
Водитель медленно вел «Ниву» между гаражами и складами, дорога была неровная. Вон туда сворачивай, сказал отец, и водитель свернул вправо и нам открылся рыночный проезд. От гор фруктов и овощей все светилось. Пахло теплой грязью и забродившими яблоками. Черные вороны скрежетали по крышам грузовиков, их карканье вливалось в общий гул моторов, зазываний и брани. Машины попеременно гудели, по рядам шли рабочие, толкая перед собой низкие железные платформы на колесах: они везли груды винограда, баклажанов и свиного мяса. Отец, увидев кучу серо-розовых туш, спросил у меня, есть ли в общежитии холодильник. Я ответила, что холодильника нет, жалко, ответил отец, так бы мяса тебе взяли на фарш. Мы влились в толпу рабочих, торговцев, редких женщин с матерчатыми тележками и оптовых закупщиков и втроем пошли между кузовами овощевозов, которые служили витринами и складами одновременно.
Здесь не продают килограммами, сказал отец, надо брать сразу ящиками. Мы шли сквозь толпу по центральному проходу, и мне стало ясно, что через каждые десять машин ответвляются новые ряды. Рядом с людьми шли худые грязные дворняги, они принюхивались к сумкам, но торговцы, заметив псов, тут же гнали их. Собаки покорно отбегали на несколько метров и сбавляли скорость, чтобы продолжить свои поиски.
Отец сказал, что здесь везде все одинаковое, потому что поля, с которых везут фрукты и овощи, одни и те же. Но разница в цене. Поэтому мне следовало показывать пальцем то, что я хочу, а он будет торговаться. Но я ничего не хотела. Отцу было необходимо обо мне позаботиться: его забота выражалась в том, чтобы меня накормить. Мы стояли посреди авторынка в месиве грязи и сгнивших фруктов, и я должна была выбрать несколько ящиков еды. Я наугад ткнула в зеленый виноград. Нет, сказал отец, этот с косточкой, с косточкой не пойдет. Он спросил у торговца, есть ли кишмиш без косточки, и тот запрыгнул в кузов и выглянул с ящиком мелкого винограда. Почем, спросил отец. По семьсот отдаю, ответил торговец. Э нет, братан, что-то ты дорого просишь, с подозрением посмотрел на него отец. Торговец сделал невозмутимое лицо и ответил, что семьсот – это хорошая цена, средняя по рынку. Ну и хуй с тобой, тихо проговорил отец и отвернулся. Он взял меня под локоть и пошел вглубь рынка. Сейчас посмотрим, что у них там, в конце рядов, там всегда дешевле, сказал он. Так и вышло, ящик кишмиша в конце ряда стоил пятьсот. Мы решили больше не искать и взяли три ящика винограда разных сортов, ящик помидоров и два больших пакета нектаринов.
Водитель «Нивы» набрал овощей, и, чтобы довезти покупки до машины, отец поймал рабочего с пустой повозкой и дал ему два стольника. Мы погрузили купленное на железную платформу, и грузчик покатил все к выходу, отец, как рулевой, руководил его движением. Проходя мимо жадного торговца, отец окликнул его и показал на кишмиш. Пятьсот, крикнул он. Торговец дернул плечом и отвернулся от нас. По пути к выходу отец уговорил оптовика продать нам десять арбузов и три дыни. Тот недолго думал и, взяв тысячу, погрузил их на каталку. Зачем тебе столько, спросила я отца. Как зачем, ответил отец, тебе в общагу и мне на стоянку, мужиков угостить.
В комнате общежития отец присел на мою кровать и осмотрелся. Ну ничего, сказал он, сколько вас тут живет? Трое, ответила я и показала на двухъярусную кровать. И правильно, ответил он, вместе хорошо и виноград не пропадет. Он спросил меня, где туалет, я провела его по желтому коридору. Отец вышел из кабинки и, довольный тем, что я теперь живу в Москве практически бесплатно, предложил поехать в центр. На троллейбусе мы доехали до Цветного бульвара и пошли пешком к «Пушкинской», он хотел посмотреть на Литературный институт. Во дворе института я показала ему памятник Герцену и провела по коридорам основного здания. Здесь раньше все было по-другому, сказала я и объяснила, что там, где теперь стоят стены, была арочная галерея. Отец осмотрелся. В закрытом помещении ему было скучно и душно. Пойдем пиво пить, сказал он.
В «Алых парусах» на Большой Бронной мы купили четыре бутылки «Жигулевского», через Богословский вышли на Тверской бульвар и сели на скамейку. Отец достал из нагрудного кармана зажигалку и открыл бутылки с пивом. Оно было теплым и от тряски сразу полилось из горла, но я успела губами подцепить убегающую пену.
Был теплый прозрачный вечер. Мы молча пили пиво и курили. Нам не о чем было говорить. Он гордился тем, что я поступила на бюджет в Литературный институт имени Горького, и часто повторял это просто так, без контекста и смысла. Хорошо, что у тебя будет высшее образование, у меня даже техникума не было. Чтобы ехать, тебе нужны права, а образование не нужно. Вот мать твоя кончила среднеспециальное, чтобы на заводе работать. Возможно, продолжал он, ты станешь большим человеком. Большим русским писателем, как Горький или Толстой. Мне было не по себе от этих разговоров. Чтобы быть писателем, продолжал отец, нужна особенная, писательская мудрость, писатель должен уметь любить и жалеть любого человека. Но для начала, обратилась я к отцу, нужно, чтобы писатель понимал, кто он сам. Может, и так, ответил отец, но главное – жалость и любовь к другим. Я слушала его и не понимала, почему он с такой легкостью может поверить в то, что из меня получится писатель. Ведь я сама не очень в это верила. Мне казалось, что в жизни нужно уметь продержаться хотя бы до завтра. А чтобы быть писателем, думала я, нужно знать многое наперед и быть уверенной в своей уместности в этом мире. Уместности своей я не чувствовала. Я чувствовала, что в Москве мы – и я, и отец – чужие, никому не нужные люди. Даже для себя и друг друга мы были лишними.
Я посмотрела на него: он сидел облокотившись на широко расставленные ноги, в одной руке держал бутылку пива, а в другой – сигарету. За день в Москве его выглаженная рубашка поникла, а туфли покрылись пылью. Вечер шел, это был такой вечер, который долго пухнет от закатного солнца и в один миг сдается темноте. Мир вокруг голубел, и на бульваре зажглись теплые фонари. Сейчас допью, покурю и поеду, сказал отец. Он сказал, что на метро доедет до «Каширской», а там поймает тачку и поедет на МКАД, будет спать в Братане, утром у него погрузка. Я смотрела на него и не заметила, как нас, сидящих на середине скамейки, обступили девушки: две из них сели с моей стороны, а остальные окружили скамейку так, что мы с отцом оказались в центре их разговора. Они держали в руках банки с пивом и коктейлями, разговаривая между собой так, как будто нас с отцом не было. Девушки громко смеялись и в шутку переругивались. Отец поднял на них глаза и стал рассматривать.
Я еще издалека заприметила их. Это была компания лесбиянок. Я узнала их по рваным стрижкам и спущенным на бедра джинсам на широких ремнях. Выдавало их и то, что они вели себя как дворовые мальчишки: грубили друг другу, а одна из них после очередного глотка пива резким движением вытерла рот рукавом мастерки. Отец смотрел на них с любопытством. Его совсем не смущало то, что они шумели рядом с нами. Меня, наоборот, раздражал их громкий хохот и наглость, с которой они заняли все пространство. Я обратилась к ним и сказала, что они своим приходом помешали нашему разговору. Девушки обернулись на мой голос, и их лица выражали удивление. Они извинились, сказали, что не заметили нас, и тут же пересели на соседнюю скамейку.
Отец посмотрел им вслед и с удивлением отметил, что они очень странные девчонки, потому что похожи на мужиков. Я ответила ему, что они лесбиянки. На «Пушкинской» часто собираются лесбиянки, сказала я. Отец смотрел на них с интересом. Я видела, что его интерес не связан со злостью или страхом. Конечно, культура, к которой он принадлежал, была гомофобной, но на гомосексуальных женщин эта ненависть не распространялась. Отец уважал и с глубоким почтением относился к женщинам, делавшим мужскую работу, и тем, кто спокойно и без смущения пользуется атрибутами маскулинности.
Когда моя подруга Настя встретила нас на «Домодедовской» на своем маленьком серебристом Opel, он тут же прыгнул на переднее сиденье и, забыв обо всем, начал обсуждать преимущества модели ее автомобиля, частоту техосмотра и цену годового обслуживания. Ему было приятно говорить с ней о важных делах, касавшихся ее машины. Было ему приятно и то, что красивая женщина катала его на своей дорогой машине по Москве. Он наслаждался ее кокетством и иногда оборачивался ко мне, чтобы в шутку спросить, почему все мои подруги лысые. Чистое совпадение, говорила я. Лиза всегда ходила лысая, а Настя побрилась недавно, из эзотерических соображений.
Насте шла эта прическа. Теперь можно было рассмотреть ее лицо: от левой брови к линии роста волос тянулась аккуратная вена, серые глаза сияли. Она была красавицей. Ее витальность и бесстрашие одновременно пугали и очаровывали меня. Весной она купила бирюзовый ретроскутер и мы, напившись водки, ездили на нем по ночам. Летом она принципиально не носила нижнее белье, и, когда на большой скорости ветер поднимал широкие воланы ее юбки, Настя от души смеялась: то ли оттого, что прохладный воздух ласкал ее промежность, то ли от мысли о том, что ее вульву может видеть каждый желающий. Однажды, напившись текилы, она пыталась переспать со мной. Но мне не нравилась эта идея. Я была трезвой, и ее пьяный напор расстраивал меня, я не хотела темных последствий этого секса. Настя снимала комнату между Чистыми прудами и «Сухаревской», я часто оставалась у нее на ночь, и мы спали вместе. У нее было тугое коричневое тело, мне нравилось на нее смотреть и чувствовать ее запах.
Перед сном она рассказывала о своих мужчинах и показывала мне репродукции полотен эпохи Возрождения. Она говорила со мной так, как молодая мать говорит со взрослой дочерью. От этого мое смятение набухало, внутри меня что-то скручивалось и, напрягшись, выдавало все тепло, что у меня было. Я посвящала ей всю себя, oна могла забрать у меня что угодно. Она говорила, что ей снилось, что я ее дочь, и гладила меня по голове. Говорила, что я красивая, но я ей не верила. Мне казалось, что она видит мир красивым, потому что сама придумала себе эту красоту. Я видела мир тяжелым и серым. Меня пугало будущее и подавляло прошлое. От этого я не могла ощутить настоящее.
В дни, когда я не была с Настей, я лежала в общежитии и смотрела в потолок. Пока соседок не было, я не включала свет и наблюдала, как время белого дня кончается и приходят едкие синие сумерки. Я с детства имела привычку наблюдать за светом, его невозможно было постичь и остановить. Он был прекрасен, и мне было не жалко времени его наблюдать. Я лежала в общежитии, смотрела на свет и чувствовала, как все внутри меня размякает, становится безразмерным и горячим. Внутри моего живота была розовая хлябь, готовая принять в себя все. Она поглощала меня, или, может быть, это я становилась ею. Я чувствовала, что то, что происходит со мной, называется созреванием, становлением женщиной. Я хотела стать такой, как Настя, но понимала, что это невозможно. От этой мысли мне становилось тесно в самой себе. Наступал темный вечер, и соседка по комнате без спроса включала свет, ей нужно было ужинать и читать Гесиода. Мне тоже нужно было читать Гесиода. При свете и людях я не могла быть розовой хлябью и думать о Насте. Поэтому я включала свой ноутбук, заходила на Lib.ru и читала «Теогонию».
Для отца она была женщиной, которая ловко водит машину, а значит, была больше чем женщина. Компания лесбиянок на «Пушкинской» были женщинами, которые бесстрашно присваивают мужские паттерны поведения и занимаются сексом с женщинами. Хотя они и были для него менее привлекательны, чем Настя, они бесспорно заслуживали его уважения и интересовали его. Наблюдая за ними, отец допил уже выдохшееся пиво и с сожалением отметил, что это не пиво, а кислая моча. Он спросил меня, до которого часа пускают в общагу, я ответила, что до двенадцати, но я поеду к Насте. Услышав ее имя, отец оживился и настоятельно попросил передать Насте арбуз и виноград из сегодняшней покупки. Я не спорила, ягод было много, и мне одной их было не съесть.
Летом 2010 года мы въехали в Москву. Дым и правда был густой, Федор не соврал. На некоторых участках дороги было видно только на два метра вперед, и отец ехал с включенными фарами. На стоянке мы приняли душ и переоделись. Отец надел светлую футболку, шорты, а на ноги полиуретановые шлепки (в дороге они запылились, и отец вымыл их под краном у туалета). Я надела последний чистый лонгслив, за неделю я сносила всю одежду, и теперь она лежала под сиденьем в оранжевом пакете от арбуза. Ехать в город в гавайских шортах я стеснялась, к тому же они были несвежими. Из рюкзака я достала свои джинсы и кроссовки: больше на ноги надеть мне было нечего. Из-за поздней погрузки и плохой видимости нам пришлось переночевать в кармане на подъезде к Москве. Укладываясь спать, я поленилась спуститься с тягача и почистила зубы, свесившись из кабины. Пока я чистила зубы, не заметила, как нечаянно смахнула одну сандалию на землю. Ночью ее утащила собака, жившая за мусорными баками на стоянке: больше подумать было не на кого, кому она могла понадобиться. Я побродила по свалке и кустам вокруг кармана, но ничего не нашла. Собака же, пока я ходила по ее территории, трусливо наблюдала за мной и тихо скулила. Отец смеялся, что собака меня разула, а мне было жалко обуви, я долго выбирала эти сандалии в дисконтном центре спортивной одежды и очень гордилась, что купила хорошую обувь за две тысячи триста рублей. Правая сандалия еще долго пролежала под пассажирским сиденьем. Каждый раз проезжая мимо, отец заезжал на эту стоянку и звонил мне, чтобы сообщить, что приехал навестить воровку моей сандалии. Через пару лет собака пропала, возможно, она умерла от какой-нибудь собачьей болезни. Может быть, она прибилась к стае или перешла на более сытную свалку.
Я сказала отцу, что мне нужно на «Юго-Западную»: там в здании РУДН был офис компании ISIC, где можно было купить авиабилеты со скидкой. Мы доехали до «Домодедовской» и спустились в метро, в клапане паспорта я хранила маленький вкладыш с картой Московского метрополитена. В вагоне было пусто: все, кто мог, уехали из города, и в метро спускались только рабочие и мигранты. Я подняла голову от карты и увидела наше отражение в окне. Белая футболка не придавала мне опрятности, а долгая дорога, тревожный сон в неудобном положении и неясные отношения с отцом придавали моему лицу страдальческое выражение. Отец выглядел угрюмым, его изъеденное степью лицо казалось злым в холодном отражении. Он, задумавшись, смотрел перед собой. Двое пьяных работяг весело переговаривались в паре метров от нас. Напротив нас сидела женщина, ноги ее были обуты в пляжные тапочки, а поверх малиновых шаровар надето плотное цветастое платье, Рядом с ней была тихая девочка в нарядном синтетическом платье, которая без стеснения смотрела мне в лицо, а я рассматривала ее. Темные, отороченные густыми ресницами глаза женщины были прикрыты. Она дремала и крепко сжимала плечо дочери. Коричневый вагон был неприглядный, и все в нем говорило о тяжести и нищете. Мы были одними из тех, кто вынужден ездить в метро и ходить по городу в белой ядовитой дымке лесных пожаров.