Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 15 из 30 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В психологии, философии и литературе, которую я читал, не существовало теорий, которые нельзя было подогнать, чтобы доказать мою вину. По той же причине, казалось, любая идея, на которую я натыкался, усложняла мое понимание христианства, ставила под сомнение богоданное право моих родителей навязывать мне определенные убеждения. Я решил, что схожу с ума, ведь только сумасшедший так упорно держится за противоположные точки зрения, отказывается отпускать их, позволяет им бороться в его сознании. Деревья сменились равнинными пастбищами, усеянными коровами, а после – прямоугольными зданиями, служившими административным центром города; между ними виднелся потрескавшийся асфальт с глубокими выбоинами, которые, однако, с легкостью преодолевал пикап отца. Сквозь треснутое стекло я чувствовал резкий запах удобрений, нагретых теплым утренним солнцем, и что-то еще – смесь запахов бензина и ржавого металла, которые можно встретить только в сельскохозяйственных общинах, где технологии промышленного производства так резко скакнули в развитии, что теперь уже не обойтись без крупных участков земли, выделенных под свалки для остовов старых машин, из которых вытащили все ценные детали. Окружная тюрьма – спрятанная за кучкой домов с белыми крышами и красной бензоколонкой «Коноко», где продавались шины и моторное масло, – находилась на окраине города. Рядом с тюрьмой высилось идентичное ей здание сельского суда с несколькими окнами, выходившими на дорогу, которые явно добавили в последний момент, чтобы внести хоть какое-то разнообразие в стандартный кирпичный фасад. Я выпрямился, чтобы осмотреться; промокшая от пота футболка с тихим шипением отлепилась от теплого кожаного сиденья. Я рассчитывал увидеть колючую проволоку, вышки, прогуливающихся взад-вперед охранников в голубых мундирах. Рассчитывал, что нам придется проехать через несколько пропускных пунктов, каждый последующий строже предыдущего. Одним словом, ожидал увидеть декорации дорогостоящего голливудского фильма. Но, подъезжая к приземистым зданиям, я понял, что место, которое город силился скрыть больше всего, получало предостаточно внимания: десятки автомобилей свободно въезжали на тюремную стоянку и выезжали с нее. Отец припарковался в дальнем конце и опустил ладонью ручной тормоз. – Ну, что скажешь? – спросил он, повернувшись ко мне, и кожа сиденья под ним скрипнула. «Реки выходят из берегов, – пели Creedence, – и я слышу голос гнева и разрухи». Отец заглушил мотор, и Creedence смолкли на полуслове. – Не этого я ожидал, – ответил я и посмотрел на белую металлическую крышу, которая, поймав солнечный луч, неприятно меня ослепила. Увидев здание, я понял, что люди в этом городе не готовы тратить весь свой заработок на ультрасовременную тюрьму. Налоги они предпочитали отдавать на облагораживание мест красивых – а места уродливые пускай такими остаются, пускай их темный кирпич блекнет на фоне нависших над ними гор. Теперь я знал, что существует эффект накопленной красоты. Если человеку что-то однажды показалось красивым, то предмет его восхищения и в будущем получит всевозможную похвалу и внимание. «Роза это роза это роза это роза», – острила мой новый любимый поэт Гертруда Стайн. Если называешь что-то красивым, таким оно и становится. Нечто похожее я видел в церкви, превозносящей священный институт брака, и в наклейках на бампер авто «ОДИН МУЖЧИНА + ОДНА ЖЕНЩИНА», какие мой отец раздавал всем клиентам своего автосалона. То же самое происходит, если назвать что-нибудь уродливым. Звук маминой рвоты в тот день, когда я вернулся из колледжа, объяснил мне это раз и навсегда. Я был геем, геем меня нарекли – и этот факт, едва проглоченный, необходимо было тут же извергнуть наружу. Несколько секунд мы с отцом просидели в тишине. – Мы больше не будем говорить о твоей проблеме, – произнес он, – пока не решим, что делать. Интересно, гадал я, они уже договорились о сеансе психотерапии? Может, собираются сообщить об этом после поездки в тюрьму? Каким бы абсурдным мне это ни казалось (даже в ту минуту), я решил, что затея с тюрьмой – своего рода испытание. Испытание моих убеждений, моего мужества и силы моей любви к семье. Не теряя ни секунды, отец открыл бардачок и достал оттуда большую пачку арахисового «Эм-энд-Эмс». Этот его жест показался мне волшебством. Мгновение назад нас окружали лишь коричневые кожаные сиденья, черный пластик приборной панели, наша темная одежда – и вдруг ярко вспыхнул желтый пакет, сверкающий на солнце в руках отца. – Лови. – Он бросил мне пачку. Я замешкался, и она упала мне на колени под перестук сотен камешков. – Что это? – спросил я. – «Эм-энд-Эмс». Я повертел в руках желтый пакетик. – Просто интересно, зачем они тебе? – Значит, так, – сказал отец, открывая водительскую дверь и впуская не по сезону теплый воздух в салон. – Будешь давать горсть конфет каждому заключенному, который процитирует хотя бы два стиха из Библии. – Мы за этим приехали? – удивился я. – Раздавать конфеты? – Для тебя пара конфет, может, ничего и не значит, но у заключенных мало поводов для радости. Они любят, когда я приезжаю. Прихожане нашей церкви часто говорили, что вдохновляются идеями моего отца – и не без причины: его затеи почти всегда были очень необычными и обескураживающими и граничили с абсурдностью ровно настолько, что вызывали легкий холодок в животе, заставляя вас теряться в догадках: что же будет дальше? И хотя я чувствовал, что уже перерос их, все же не мог не признать, что приемам отца свойственна своеобразная гениальность. Он понимал, в чем люди нуждаются больше всего, и на основе этого строил свою миссионерскую деятельность. Даже не задавая вопросов, я сразу понял отцовскую логику. Дай заключенным то, чего они жаждут, ради чего станут работать всю неделю, а потом приведи их к глубокому пониманию Писания, через тело прокладывая путь к душе. Так поступил Иисус, когда в Вифсаиде умножил семь хлебов и несколько рыбок, чтобы накормить пять тысяч человек. Чудо отца было подобно чуду Иисуса: несколько арахисовых «Эм-энд-Эмс» проникали в животы заключенным как семена в почву и наполняли их чувством счастья от почти позабытого вкуса. Потом и только потом заключенные были готовы принять тело Христа. Подобная поощрительная система была и у меня, когда я был мальчишкой. В библейской школе, куда я ходил на каникулах, мне приходилось перечислять книги Ветхого Завета: Второзаконие, Книга Иисуса Навина, Книга Судей… Эти странные, тяжеловесные названия вызывали в моем сознании образы пыльных свитков и бородатых стариков на позолоченных тронах. Я выучивал столько названий, сколько мог, зная, что пастор наградит меня конфетой. «Пустите детей…» – говорится в Писании. Я слышал, как отец объяснял, что заключенные во многом похожи на детей, которых поймали за воровством конфет, и что мы все, как малые дети, потеряны, пока не придем к Иисусу. Теперь нам предстояло объяснить заключенным, что только при должной старательности наградой им будет конфета – а в конце концов и рай. – Сперва стоит обратиться к их низшей природе, – говорил отец, – прежде чем взывать к природе высшей, духовной. За прошедший год отец убедился, что заключенным можно приносить только покупные гостинцы. Он рассказал мне, как однажды наполнил бутылку для кулера виноградом и льдом, в тюрьме раздал мокрые гроздья заключенным, а позже выяснил, что те попытались сделать из его подарка алкоголь: выжали ягодный сок в полиэтиленовые пакеты, наполнили их кусочками плесневелого хлеба и засунули под койки, чтобы напиток забродил. Лежа ночью в постели, я представлял, как заключенные стоят вокруг этих пакетиков, нежно бормочут и гладят мозолистыми пальцами прохладный целлофан. Представлял, что они обнимают друг друга за покрытые татуировками плечи, что они тихие и ласковые, пока никто не видит. Представлял, что я – один из них, лежу на койке и, прижимая мешок к животу, потягиваю теплое вино. После, в тот момент, когда чувство вины наводняло мою грудь, а дыхание становилось прерывистым, я прогонял эти мысли и крепко зажмуривался до тех пор, пока глаза не застилали оранжевые пятна. Только тогда образы тускнели и исчезали за стеной кружащихся перед глазами точек, утративших для меня всю свою красоту. Перед поездкой я не спрашивал отца, что мы будем делать в тюрьме. Знал только, что нужно идти за ним и делать все возможное, что возвысит меня в глазах отца и Господа. В девять лет, сидя перед телевизором в гостиной, по которому показывали диснеевского «Питера Пена», я замер, когда Питер потерял собственную тень. К этому чувству благоговения я хотел вернуться в свои восемнадцать; хотел стать тенью, пришить себя к отцовским пяткам, чтобы не потеряться и не быть растоптанным. Я так вырос за первый семестр в колледже, через столькое прошел, что мысль вернуться к вечной юности, снова стать ребенком в глазах Господа казалась невозможной. Я улетел в новую страну, но меня, в отличие от Питера, эта страна изменила полностью и сделала чужаком в родном доме.
Я представлял, что именно так чувствовал себя мальчик, которого изнасиловал Дэвид, – чуждым самому себе и окружающим; и я гадал – и надеялся, – что он нашел кого-то, кто вывел его из лабиринта, в котором Дэвид его растерзал и бросил. В моем подсознании незнакомый мальчик каким-то образом превращался в Брендона. Мне снились кошмары, как этот мальчик вставал с кучи грязных простыней и шел по подвалу в доме Хлои к моему спальному мешку – топ-топ, шлепанье босых ног по холодному бетону, – и в голубом свечении телевизора превращался в Брендона, и все спрашивал меня, правда ли я хочу быть геем, а когда я не отвечал, он спрашивал, правда ли я хочу убить себя, а когда я не отвечал и на это, он ложился рядом на спальный мешок и таращился на меня одним глазом, как Джанет Ли в фильме «Психо», до самого моего пробуждения. Несмотря на сон, я не решался позвонить Брендону и узнать, как он. Я боялся того, что могу услышать, а еще не был готов к тому, что скажет Хлоя, если возьмет трубку. Я не разговаривал с ней с тех самых пор, как мы расстались, и не хотел услышать осуждение в ее голосе в ответ на новости о том, что со мной творится. Как я вообще смогу объяснить ей то, чего, по большому счету, не происходило? По дороге в тюрьму я на каждом повороте готовился увидеть Дэвида. Я понимал, что мой страх иррационален, что Дэвиду нечего здесь делать, но одно упоминание его имени будто создавало возможность его появления. Я искал его бледное лицо за окном каждой проезжавшей мимо машины, быстро перескакивая с одного пассажира на другого, чтобы случайно не встретиться взглядом. Учитывая сложившуюся ситуацию, окружная тюрьма казалась самым безопасным местом. Я уже давно понял, что наказывать Дэвида за его поступок никто не собирается. Пастор пресвитерианского колледжа, в котором я учился, посоветовала мне опустить голову пониже и не высовываться, чтобы избежать скандала, ведь, помимо обвинений, никаких доказательств у меня не было. Опускать голову пониже – Дэвид научил меня этому лучше других, но именно люди, которым я признался позднее, твердили не менять осанку. То, что Дэвид сделал со мной и тем мальчиком, осталось невидимым – никто не хотел об этом говорить. И, обретя способность становиться невидимым, я потерял свой голос. – Не бойся, – сказал отец, поднимая на меня взгляд. – Они такие же люди, как и все остальные, просто их поймали. Мы вышли из машины. Я крепко сжимал в руках пачку «Эм-энд-Эмс». – Я не боюсь, – ответил я, неожиданно акнув. Не ба-аюсь. Отец нажал кнопку на ключе, и машина пикнула, бессмысленно мигнув фарами. Он оделся нарядно, по случаю: бледные джинсы, белые кроссовки, голубая рубашка навыпуск. Его черные с проседью волосы растрепал ветер, сквозивший меж гор у нас за спиной. Поскольку многие из заключенных были бедны и не имели дохода, отец не хотел надевать ничего дорогого и производить ложное впечатление. Он не был Джимом Баккером[12]. Ему не нужны были деньги – он хотел спасти их души. Я стоял рядом в черной футболке с логотипом игры «Легенда о Зельде», потертых джинсах и шлепанцах. Я нашел эту футболку накануне вечером на дне старого комода, после того как два часа добирался домой из колледжа. И хотя я уже больше года не играл в видеоигры, «Зельда» показалась мне подходящим выбором. Линк, молчаливый протагонист этой игры, ходил по темницам и решал головоломки. Сейчас я нуждался в нем больше, чем когда-либо. Я пошел за отцом по черному асфальту. Мы вступили в полутень, отбрасываемую зданием тюрьмы; отец повернул на руке серебряные часы, и стеклышко, сверкнув, отбросило на его щеку белый полумесяц. – Дикарь скоро приедет, – сказал отец, и полумесяц соскользнул в ямочку на его подбородке. Дикарь – прозвище, которое отец придумал для Джеффа: тот мыл машины в салоне и входил в отцовский молитвенный круг. С тех пор как папа стал управляющим, мы с Джеффом работали вместе каждое лето – это он научил меня приводить в порядок машины. Благодаря ему я начал подмечать незначительные изъяны в подержанных авто: пыль под крышкой спидометра, крошки между передними сиденьями и приборной панелью, липкую внутреннюю обшивку в карманах задних сидений. Он учил меня, что мелочи – самое важное. Людям приятно, когда мы проявляем внимание и не пропускаем ни пылинки. Когда отец познакомился с Дикарем, у того были длинные, зачесанные назад сальные волосы, как шерсть у грызуна, а его речь сливалась в один долгий звук. Но даже после того, как отец привел Дикаря к Господу, регулярно молясь вместе с ним на коленях у себя в кабинете, прозвище все же осталось как шутка, хотя теперь дикарем его назвать было сложно. Мы с ним сработались. Когда мы дежурили вместе, он отвечал за автохимию, а я – за мойку. Если нам попадалось невыводимое пятно, мы по очереди терли его тряпкой, помогая друг другу довести дело до совершенства. В отличие от меня, Дикарь с помощью приобретенных навыков сумел укротить свое прошлое и сам словно очистился от пятен. Он нашел выход из темноты – постригся, прикрыл татуированные руки длинными рукавами, научился выговаривать слова – и теперь вел заключенных по пути, который проделал сам. Дикарь появился спустя несколько минут; его короткие волосы были аккуратно прилизаны набок гелем. – Простите за опоздание, – сказал он, пытаясь отдышаться; лицо его было в поту. – Пришлось возвращаться за Библией. Он помахал перед лицом большой черной Библией короля Иакова, без которой никогда не выходил из дома. «Новообращенный христианин всегда жаждет слова Божьего», – объяснял отец. Насколько я мог судить, Дикарь про мою ситуацию ничего не знал. Отец ответил на мои мысли говорящим взглядом: «Да, я привез тебя сюда из-за того, что ты согрешил, но необязательно рассказывать о нашем позоре всем подряд». – Бог этим утром зря времени не терял, – проговорил Дикарь, задрав голову и поглядев на небо; его кадык ходил ходуном. – Прекрасный выдался денек. Я проследил за его взглядом. Плот из перистых облаков разлетелся на части над горными вершинами, лениво кувыркаясь в тропосфере. Это был один из тех дней, когда темнота космоса как будто давила на атмосферу и насыщала небо яркими красками, заметными лишь чуткому взгляду. – Это Господь отдыхает, – сказал отец. – «На седьмой же день Бог отдыхал». – Но мы отдыхать не будем, – ответил Дикарь, указывая на вход в тюрьму. – Господь сотворил мир, теперь мы должны постараться не разрушить его грехом. Мы подошли к металлической двери; отец нажал на маленькую красную кнопку на металлической коробке и представился. Потом обернулся к нам и прочистил горло. – Готовы спасти немного душ? – спросил он. – Жду с самого утра, – ответил Дикарь. Где-то над головой зажужжала камера, поворачиваясь в нашу сторону. Мы посмотрели вверх, прямо в оживший объектив. С такого ракурса наши лица образовывали треугольник, вершиной которого был я. Дверь отворилась с гудением, похожим на звук из какого-то телешоу. Отец толкнул ее. Я прошел в предбанник вслед за ним и Дикарем, где ощутил резкий холод кондиционера и остановился подождать, пока откроется следующая дверь. Мы стояли в металлической коробке, похожей на лифт с маленьким окошком, выходившим в пустую приемную. – Напомните-ка еще раз, – начал отец, и ему неожиданно вторило эхо. – За какой стих заключенным не полагается конфет? Я распрямил плечи, прекрасно зная ответ. – От Иоанна 11: 35. Этот стих каждый набожный ребенок из баптистской миссионерской церкви «учил» хотя бы раз, потому что в библейской школе на каникулах требовали вызубрить какой-нибудь отрывок из Писания, а этот был самым коротким. Отец не хотел, чтобы заключенные ленились читать Библию и заучивали такой элементарный стих; он хотел, чтобы как можно больше Господних слов осталось у них в памяти. «Иисус прослезился». Эти два простых слова преследовали меня. Я не плакал с того самого вечера, когда мама везла меня из кампуса, с того момента, как я смотрел на высоковольтные провода, нырявшие между бледными звездами (на провода были нанизаны созвездия, названий которых я не знал), и гадал, что скажет отец. Но я не собирался больше плакать. Когда я видел в церкви плачущего человека, мне казалось, что он хочет разорвать кожу на своем лице и показать всем свою иную, секретную сущность. Спустя недели после изнасилования каждый раз, когда мне хотелось заплакать, я сильно щипал себя, чтобы сосредоточиться на боли, а не на слезах. Я не мог больше никому позволить увидеть мою слабость. Отец обернулся и посмотрел на меня карими глазами, отливавшими зеленым под флуоресцентным освещением. Дверь загудела и открылась, но он не шелохнулся. – Правильно, – сказал он и поднял руку, чтобы хлопнуть меня по спине. Я невольно вздрогнул, и его рука застыла в воздухе. – Правильно, – повторил он и открыл дверь. Мы с Дикарем зашли вслед за отцом в приемную. Полицейский с наполовину изжеванной сигаретой, торчавшей из уголка рта, кивнул и открыл еще одну дверь. Тюремщики прекрасно знали отца – все же это была небольшая тюрьма в маленьком озаркском городке, – поэтому никто нас не обыскивал и документы у нас не спрашивал. – Не подходите к камерам ближе, чем на пять футов, – предупредил отец, – и не обращайте внимания, если они начнут сквернословить и обзываться.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!