Часть 21 из 30 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Честно признаться, я искренне волновался о том, что скажу, когда наступит Апокалипсис. Я чувствовал, что глубоко во мне живет зло, в том самом месте, где прятались фантазии о мужчинах постарше: одни работали в папином салоне, кого-то я встречал в церкви. Их внешность не имела значения. Плотно зажатые между страхом и стыдом, их тела и лица скручивались в тревожную массу, угрожающую взбунтоваться и разоблачить меня.
Сосредоточившись на насилии и даже получая удовольствие от воображения всяческих мук, я действительно сблизился с Хлоей. Так мне было легче преодолевать искушения и концентрироваться на правильном, воображать себя будущим мужем доброй и красивой жены-христианки. На протяжении нескольких лет любовь к Христу и мученичеству объединяла нас.
Я погрузился в это состояние во время просмотра «Страстей Христовых». Я пришел сюда высмеять то, над чем не смеялся бы ни один христианин. Мне хотелось убежать, спрятать лицо в расселине скалы, как сделал Моисей, когда перед ним предстал Господь. Когда светодиодные лампы кинотеатра засветились ярче, я отвернулся от седых дьяконов, стоявших на коленях перед экраном, но сначала осторожно осмотрелся.
На улице было холодно. Слабый ветерок сопровождал нас, пока мы шли к «Форду Эксплореру», который мне подарил отец перед поступлением в колледж. Парковка была усеяна редкими машинами, наверняка принадлежавшими тем, кто стоял сейчас в кинотеатре на коленях. Было странно смотреть на эти машины и мою, одиноко ждущую в другом конце парковки, видеть здания и фабрики, благодаря которым мы оказались сейчас здесь, в этой точке мироздания, два тысячелетия спустя после того, что творилось на экране. Туман покрывалом опускался на город, разделяя нас со звездами. «Какой во всем этом смысл, – думал я, – если ничто не долговечно?»
– Ты далеко? – обратился ко мне Чарльз.
Они с Доминик ждали у машины, а я прошел мимо, направляясь неизвестно куда.
Несколько мгновений спустя мы сидели в «Макдоналдсе», единственном хорошо освещенном здании в округе. Я не помнил, как мы туда добрались. С того момента, как мы вышли из кинотеатра, я думал о чем-то своем. Странно, что мы не попали в аварию. В таком состоянии нельзя было садиться за руль – еще одна глупость, которую я совершил в тот вечер.
– Ты как будто привидение увидел, – сказала Доминик, макнув жирную картошку фри в бумажный стаканчик, который она до краев наполнила кетчупом.
Часы над ее головой показывали почти полночь, но мы не спешили. Завтра была суббота, и мы все не могли найти себе места.
– В голове не укладывается, – произнес я, разворачивая бигмак.
С бургерами вечно что-то не так. Я попытался засунуть вторую котлету под булку, но бургер начал разваливаться. Я поскорее откусил кусок.
– Это же кино, – ответила Доминик. – Выдумки все.
Чарльз фыркнул с трубочкой во рту:
– Я видел вещи и пострашней.
– Может, в реальности все было гораздо страшнее, чем в фильме, – сказал я, чувствуя, как кусок бургера медленно скользит по пищеводу. Я откусил слишком много. – Мы бы с ума сошли, если бы увидели настоящее распятие.
– Все возможно, – сказал Чарльз, вставая. – С ума можно сойти от чего угодно.
Доминик хлопнула по столу.
– Например, если увидела, как застрелили соседа.
– А ты такое видела? – спросил я.
Гамбургер застрял в пищеводе. Меня немного подташнивало.
– Нет, – ответила Доминик, – но не сомневаюсь, что увижу, когда вернусь домой. Рано или поздно, но увижу.
– У нас в районе такое постоянно случается, – сказал Чарльз и отправился к стойке наполнить бумажные стаканчики кетчупом. Кетчупа вечно не хватало. Стаканчики как будто специально задумали такими, чтобы посетители каждые пять минут возвращались к стойке за кетчупом. Оттого приправы на нашем столе казались драгоценными камнями, выложенными в ряд, – горстками рубинов, загадочно мерцающими под флуоресцентными лампами.
«Как здесь все фальшиво», – неожиданно подумал я.
Я представил, что приезжаю к Чарльзу и Доминик и вижу, как кто-то стреляет в прохожего; кровь брызжет на белую футболку. Станет ли все менее фальшивым, если я за-гляну в самое сердце насилия?
– Как мы вообще можем есть после этого фильма? – Я бросил бургер на стол; по булочке потек крапчатый соус.
– А по-моему, это естественно. – Чарльз вернулся за стол со стаканчиками. – Мы не можем не есть.
– Послушай, – сказала Доминик, окунув очередной ломтик картошки в кетчуп, – мы пошли только потому, что ты попросил, а теперь ты ведешь себя так, будто мы сделали что-то плохое. Фильм оказался напряженнее, чем мы думали, ну и что? Мы здесь, мы живы и неплохо учимся. Господь хотел бы, чтобы мы это ценили.
– Господь хочет, чтобы мы хорошо учились? – фыркнул Чарльз. – О боже!
– И еще Господь хочет, чтобы ты доел бигмак, – сказала Доминик. – Кстати, доедать будешь? Если нет…
Я подвинул к ней бургер.
– Вы ничего не понимаете, – вздохнул я.
Конечно, они не были ни в чем виноваты. О семье я не рассказывал, и мое поведение наверняка казалось им странным. Еще минуту назад я был совершенно равнодушен к своей вере, а теперь веду себя как ярый фанатик, как отец. Я понимал, что никогда не смогу признаться друзьям в том, что со мной происходит, даже если мы всегда будем вместе; я обречен идти по жизни, волоча за собой мир, который они никогда не увидят, так же как и они одной ногой живут в районе, куда я не смогу попасть.
– Я знаю, что тебе нужно, – произнесла Доминик, притоптывая ногой. – Тебе нужна песня!
Я почувствовал, как кусок бургера наконец бухнулся в желудок. Невероятным усилием я заставил себя не скривиться.
– О нет! – сказал Чарльз, округлив глаза. – Мы только и делаем, что поем.
Кетчуп ярко-красным пятном висел на его нижней губе. Я вспомнил статью о разработке специальной крови для «Страстей Христовых» – тошнотворно приторный красный краситель, маслянистая камедь, которую смешивали с глицерином, чтобы она получилась более вязкой.
Доминик встала, вытерла испачканные солью руки о синюю рубашку и прочистила горло. Потом огляделась. В зале сидели всего несколько человек. За окном мутный оранжевый туман окутывал мир, затемняя дорогу. Несколько снежинок приникли к оконному стеклу и растаяли, оставив после себя мокрый след. На какое-то мгновение мне показалось, что мы внутри странного снежного шара и кто-то взболтал его и повернул ключ музыкальной шкатулки. Доминик схватила Чарльза под мышки и заставила его подняться, чуть не столкнув на стаканчики с кетчупом.
– Summertime, – запела она, невероятно мелодично и невероятно не по сезону.
Люди в зале обернулись. «Почему ты с ними?»
Чарльз присоединился к ней. Я молчал.
– There’s a’nothin can harm you, – пели они, – with your daddy and mammy standing by.
Я бросился в туалет и захлопнул дверь, заглушая их пение. Склонившись над унитазом, я глядел в безмятежную воду и ждал, но ничего не случилось. Только отражение почти незнакомого тощего лица смотрело на меня в ответ.
В тайной жизни конверсионная терапия растет внутри меня, поселяется под складками кожи, захватывает слизистую оболочку желудка. Желудок бурлит от кофе и макмаффина с яйцом, который мама заставила меня съесть по дороге к психологу; желтая обертка шуршит у меня в руках, колеса машины стучат по мосту над Миссисипи. Мама в последнее время часто так делает: заставляет меня есть калорийную пищу, подсовывает тайком майонез в сэндвичи и не позволяет мне осуществить мой план – стать невидимкой.
– Ваши мысли ранят Господа, – говорит психолог. Он не отрывает взгляда от стола со стеклянной столешницей между нами. С этого ракурса его густые брови кажутся двумя большими черными запятыми. Он здесь, чтобы остановить меня. – Они отвратительны, противоестественны. Мерзость!
Я не могу забыть, как он произнес слово «мастурбация». Оно повисло в комнате, не желая исчезать.
– Я знаю, – отвечаю я. – Но я стараюсь.
– Мы с вашей мамой думаем, что вам стоит походить на «Исток», – говорит он, протягивая листок. – Это двухнедельная программа. Короткая, но весьма эффективная.
«Исток». Рассказы, которые я пишу почти ежедневно, также способны скрыть исток моей боли, отгородить меня от моей греховной природы. Когда я сижу не в кабинете психолога, а в своей комнате в общежитии вместе с Чарльзом и Доминик и строчу в блокноте, я забываю о своем горе и чувствую только радость и разочарование перед написанным словом, потому что оно отказывается облекать в плоть и кровь то, что видит воображение. Писательство одновременно и сложнее, и проще. Но убежать от боли нельзя – об этом мне много раз говорил психолог. Нельзя убежать от собственной низменной природы, сколько бы веса ни потерял. Рано или поздно я должен буду вернуться к истоку.
Той ночью в кампусе было тихо, лишь приглушенный звук сабвуферов студенческого братства, бухающих музыкальным ритмом, оживлял замерший вечерний воздух; благодаря мирной вибрации казалось, что темные закоулки учебных корпусов хранят волнующее обещание, укрывают потусторонний мир. Верхний этаж гуманитарного факультета светился вдалеке; на балконе учительской стоял одинокий человек – заучившийся пятничным вечером студент, тощий парень, который, казалось, никогда не покидает стен факультета. Он всегда пробуждал во мне чувство вины, страх, что я не настолько скрупулезно прочитал заданный отрывок из «Королевы фей». Этим студентом мог быть я – внимательным, уверенно стоящим обеими ногами на земле, глядящим в будущее, наполненное книгами, аудиториями с деревянными панелями и ночными кружками кофе. Позднее я буду завидовать таким людям, мысли которых никогда не оборачиваются против них самих, хотя я совершенно не представлял, о чем он думал одинокими вечерами.
Я прошел мимо нескольких корпусов; под ботинками хрустела сухая трава, холодный воздух проникал под тонкий черный свитер.
«Куда это ты собрался в одном свитере?» – спросил тогда Чарльз.
Я не мог сказать ему правду – что встревожен и хочу ощутить ледяной ветер.
Пиная гравий, я дошел до небольшого сада и направился к холодной каменной скамье. Меня окружала высокая живая изгородь, и сквозь голые ветви я легко различал шпиль университетской часовни, щедро освещенный тремя прожекторами. В начале учебного года мы с друзьями залезли на этот шпиль ночью – с нами были Доминик и Чарльз, а еще Дэвид. Мы перелезли через потолочные балки – внизу в преломляющемся лунном свете мерцали медные трубы органа – и, стараясь подавить хохот, поднялись по ржавой лестнице. Прежде чем забраться на самый верх, мы задержались на лестничном пролете, который вел на узкую террасу, окаймлявшую шпиль, и один из старшекурсников, приложив палец к губам, сказал, что хочет открыть нам правду об этом месте. Он рассказал, что в колледже располагался масонский сиротский приют, который сгорел дотла в начале двадцатого века. В пожаре погибли дети. Говорят, что трое из них каждую ночь стоят у шпиля, держась за руки. Трое безымянных малышей, чьи черты стерло пламя.
Страшилка прибавила адреналина, и без того зашкаливавшего, пока мы взбирались вверх по ржавым ступеням и отмахивались от плотной паутины, хватаясь за руки новоиспеченных друзей, которых едва знали, но кому доверяли свою жизнь на этой шаткой конструкции. Мысли о покрытой шрамами плоти и о несчастных загнанных детях, о которых даже некому было скорбеть, смешивались с суевериями, которые лишь кромешная тьма могла породить в скептиках вроде нас. Добравшись до основания шпиля и ощутив теплый летний ветер, мы с изумлением обнаружили вокруг только стертый бетон и пыль. Тогда мы взялись за руки в память о погибших детях; должно быть, остальные чувствовали то же, что чувствовал я, сжимая теплую ладонь Дэвида: что неразрушимая связь, возникшая между нами той ночью, будет существовать вечно.
За пределами сада медленно опускался туман, обволакивая корпуса и прилежного студента с гуманитарного факультета. Каменная скамья, на которой я сидел, превратилась в крошечный островок, дрейфующий среди белых пенистых волн. «Гефсиманский сад», – подумал я, вспомнив «Страсти Христовы». В ночь перед распятием Иисус старался утешить учеников, объяснить, что боль, которая вскоре на них обрушится, того стоит, что насилие претворит в жизнь Его обещания. Я задумался, не было ли так и с сиротами, не утешал ли их кто-то, до того как пламя облизнуло им руки?
Я крепко обхватил себя и почувствовал под ладонями тощие ребра. Это чувство было мне приятно, приятен был холод. Все во благо, если веришь, что во всем есть смысл. Снега тогда еще не было, ощущалось только его легкое преддверие, но он обязательно пойдет, пускай и позднее, чем ожидалось. Снег укроет все, разобьет странные сады из скрытых под ним предметов, слепит из мира нечто новое.
В тайной жизни терапия меня поглощает, переполняет и в конце концов становится воздухом, которым я дышу. С последнего посещения психолога прошла неделя, и впервые за долгое время я не думаю о следующем сеансе. Я дома. Поздний вечер, канун Рождества. В одном углу гостиной трещит огонь, в другом стоит огромная ель; празднично украшенный коридор тянется от меня к окну с видом на полузамерзшее озеро, которое сверкает, отражая рождественские гирлянды соседского дома.
Темный пол коридора зияет под моими ногами. Мама выходит из кухни и становится позади меня. Я чувствую исходящее от нее тепло духовки, к которому примешивается слабый пряничный аромат. На ней кашемировый свитер с огромной рожицей снеговика. Большой пластиковый красный нос-морковка царапает мне плечо, когда она поворачивается в мою сторону.
– Запишемся на новый сеанс? Может, на следующей неделе? – спрашивает она.
Она не может удержаться. В последнее время только и думает, что о приеме у доктора. Никто ничего не хочет с ней обсуждать, особенно отец. Но кто-то ведь должен обо всем позаботиться.
Я смотрю на ее туфли. Блестящие, черные, с прозрачными пластиковыми каблуками, внутри которых стоят мелкие Санта-Клаусы, а возле их крошечных ботинок – маленькие сугробы. При каждом шаге Санту, запертого в каблуке, окутывает миниатюрная буря. Ребята в начальной школе всегда гадали, в каком диковинном наряде она придет забирать меня после занятий в этот раз. Наденет красную ленту? Возьмет смешную сумочку в горошек? Я одновременно и гордился матерью, и стыдился ее, словно какая-то часть меня отражалась в этих броских нарядах.
– Доктор Джулия хочет проверить твой тестостерон.
– Ага, – киваю я. Не знаю, что еще сказать.
– Это быстро. Зато сразу что-то поймем.
– Хорошо, – говорю я.
Близнецы Санта-Клаусы смотрят на меня; возле их сапожек оседает снежок.