Часть 22 из 30 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Не забудь сказать преподавателю, что во вторник тебя не будет.
– Хорошо.
– Что такое, милый?
Один Санта приблизился.
– Ничего, – говорю я. – Просто странно как-то.
– Знаю, – говорит она. – Скоро все закончится.
Санта-Клаусы поворачиваются ко мне спиной, затерянные в разыгравшихся вновь бурях. Мама уходит на кухню – ее бледный кашемировый свитер белым огоньком мерцает в полумраке.
Я поворачиваюсь к коридору и к сверкающему в оконной раме озеру, похожему на завернутый в темную бумагу подарок, который так и ждет, чтобы его открыли. Бесценный, изящный, перевязанный мигающими огоньками. Возможно, это во мне говорит низкий уровень тестостерона. Возможно, после того как доктор Джулия приведет мои гормоны в норму, я не смогу больше любоваться этой красотой. Возможно, после приема у доктора Джулии я утрачу самые дорогие мне воспоминания, мгновения необыкновенной красоты. Возможно, такова малая плата за нормальную жизнь. Я стою в коридоре и стараюсь повысить уровень тестостерона силой мысли. Если бы я мог перестать думать… Положи левую руку ладонью вниз. А теперь поверни ладонью вверх. Только не проговаривай: «Повернуть левую руку». Я сжимаю руку в кулак и впиваюсь ногтями в мягкое озеро ладони, пока не начинаю задыхаться. Мне хочется пробить стену, оцарапать костяшки пальцев о древесину, пролить кровь, но я не могу. Я не могу заставить себя почувствовать то, чего не существует. Я могу лишь чувствовать то, чего чувствовать не желаю. Что я буду делать, когда не смогу больше притворяться? Заметят ли люди? Возможно, уровень тестостерона решит все проблемы, захватит мой разум, как не смогли его захватить ни медитация, ни молитва. Возможно, все исходит из тела.
Я вспоминаю вкус пресного хлеба на языке и отзывающиеся эхом слова в храме: «Вот тело Христово. Сие есть тело Мое. Сие творите в Мое воспоминание». Помню вкус виноградного сока, Кровь Христову, и страх, что сок превратится у меня в желудке в кровь – хотя баптисты не верят, что подобное возможно. Помню, как винил себя за то, что залюбовался близнецами Брюэр в переднем ряду, пока пил сок и слушал, как сотни зубов грызут пресный хлеб; а у Брюэров были такие великолепные, идеально вылепленные спины, что я не мог себя сдержать и сразу же после причастия бросился в туалет и заставил себя изрыгнуть Тело и Кровь Христову из страха, что, если я сохраню их внутри, меня настигнет наказание за богохульство. Плавающие кусочки плоти Христовой напомнили мне окровавленную плоть, которую я позже увидел на большом экране. То был знак, теперь я понимаю. Теперь я знаю, что тело управляет духом.
Именно тело Христово воплотило в мир Его мысли, а исчезновение самого тела убедило многих неверующих принять христианство. Из-за тела Дэвида я оказался на терапии. С отсутствия контакта с телом Хлои все и началось. Если бы я мог выстрогать из своего тела острое лезвие, я обуздал бы его власть, ту самую власть, которую я вновь ощутил во время просмотра «Страстей Христовых», ту самую, которую отец так хорошо использовал в своих проповедях. Все, что мне нужно, – это помощь доктора Джулии. Во мне пробуждается надежда. Я ощущаю тепло из кухни кожей, оно придает мне сил, толкает вперед.
Я по-прежнему стою в коридоре и смотрю, как рождественские огни танцуют на замерзшей глади озера. Откуда-то доносится Нэт Кинг Коул. Помню, как Доминик говорила мне, что ненавидит Нэта Кинга Коула: «У него такой безжизненный голос». Но я не согласен.
Я думаю о Чарльзе и Доминик, о том, что они поют праздники напролет где-то там, в доме, совсем не похожем на мой. Однажды Чарльз рассказал мне, как в стену его дома попала шальная пуля, едва не пробив насквозь, – он в эту секунду сидел на диване. Сантиметром дальше, и Чарльз не смог бы рассказать мне эту историю. Я размышляю о его боли, о том, через что ему пришлось пройти и откуда он пришел, и о том, где он теперь – выступает в театре при колледже. И неожиданно я чувствую прилив радости, потому что живу, мне тепло и хорошо с родными, несмотря на возникшую между нами неловкость с тех пор, как они узнали о моем недуге; несмотря на то что они обращаются со мной как с нелюбимым предметом семейного фарфора, они все же часть меня, и по моим венам пульсирует их кровь, пока я иду босиком по коридору и вслушиваюсь в их голоса за спиной – слова неразличимы, но то не слова злости, отвращения, жалости или любви, затаившиеся в глубине их глоток, – и поэтому я иду дальше, медленно переставляя ноги, иду к золотистому свету, мерцающему озеру и готов поклясться, что это слишком прекрасно для одной жизни, я должен расщепиться на несколько сущностей и распробовать оттенки вкуса этого мгновения, потому что, возможно, после приема у доктора никогда больше не испытаю ничего подобного; и я думаю: «Как же отблагодарить за этот дар? Как отблагодарить этих людей и Бога, которому они поклоняются, Бога, которому, кажется, до сих пор поклоняюсь я сам?»
Собака по кличке Дейзи, тяжело дыша, прошмыгивает мимо меня. Она поднимает голову; у нее влажные глаза. Мне трудно смотреть на ее искреннюю преданность. Я отворачиваюсь, благодаря ее за то, что она рядом со мной в темноте, а за нами свет, который словно готов выманить нас к окну и поднять в ночное небо над озером. «Как я откажусь от всего этого? – думаю я. – Сколько людей, которым я доверился, подвели меня к этому мгновению жизни. Возможно, впереди еще более прекрасные мгновения, стоит только вновь им довериться».
Наступает вторник. К доктору я не иду.
– Что-нибудь придумаем, – говорит мама.
И все. Я в замешательстве. Неужели родители больше ни на что не надеются, неужели это конец? Мы с мамой не разговариваем целую неделю. Ее молчание беспокоит меня.
Только спустя месяцы я пойму, какой надежный договор заключил с собой в ту рождественскую ночь, проведенную с семьей. Только спустя месяцы, просидев несколько часов на холодной каменной скамье в саду рядом с гуманитарным факультетом, а перед тем проблуждав в тумане по тропе, ведущей к озеру, и поглядев на собственное отражение на фоне лунного света и квадратного силуэта своей будущей альма-матер в безмятежной воде, я наконец осознал, на что готов пойти. Я возьму свою тощую плоть, и окрещу ее в ледяной воде, и вернусь в мокрой одежде, окоченевший, но всем телом ощутивший жизнь, и подставлю изможденную плоть под жгучие струи душа, и буду следить за каплей, спадающей с душевой насадки, и, клацая зубами, начну бормотать простейшую молитву, обращенную к Великому Целителю: Господи, сделай меня непорочным.
Выйдя из душа, я возьму мобильник и напишу маме, пробудив ее ото сна: «Я готов, – напишу я, – к доктору Джулии».
Спустя несколько дней после похода в кино с Чарльзом и Доминик мы с мамой сидели в приемной доктора Джулии.
– Чуть ли не в каждой клинике вижу подобные картины, – сказала мама. – Эта довольно симпатичная. – Она все говорила и говорила.
– А?
На стене висел репринт знаменитой фотореалистичной картины Роквелла: маленький мальчик стягивает штанишки перед доктором в белом халате; сквозь закрытые жалюзи на заднем плане проникает свет. Жест мальчика кажется простым и искренним и отражает ту беззаботную эпоху, которую столь умело запечатлевал Роквелл: минута страха перед облегчением, особенно трогательная, потому что боль незначительна и мигом забывается, о чем мальчуган узнает после пары визитов к врачу. Страх перед уколом в детстве испытывают многие, а потому он кажется смешным в той мере, в коей взрослых всегда забавляет детство и те его мгновения, которые, подобно пустому страху мальчика, нужно просто перерасти. Быстрый укольчик – и все кончено.
– Интересно, когда придет доктор Джулия? – спросила мама.
– Скоро, – тупо ответил я. – У нее всегда полно работы.
Я не знал, что еще сказать.
Доктор Джулия вечно казалась занятой: то просматривала медкарты, то сверялась с записями, то выписывала лекарства на квадратных белых листках, величественным жестом отрывая их от клейкой полоски в блокноте, – но делала эту часть работы так, словно она не приносила ей столько удовольствия, сколько приносило время, проведенное в обществе пациентов.
– Что ж, давайте сразу к делу, – сказала доктор Джулия, когда наконец вошла в кабинет, словно отмахнувшись от технической стороны своей жизни – дезинфицированной, полной профессионального жаргона, – чтобы, захлопнув дверь и хрустнув костяшками пальцев, засучить рукава, сесть на скрипучий табурет и, наклонившись, заглянуть в глаза людям, которые делали ее работу осмысленной; стать в это мгновение не просто доктором, но маленькой девочкой из Салема, штат Арканзас, которая привыкла рано просыпаться и кормить перед школой кур. Бывали мгновения, когда девочка и доктор появлялись одновременно, хотя случалось это нечасто. Она училась в том же колледже, что и я, и этот факт сыграл существенную роль в то утро, когда я решил соединить две свои жизни: студенческую и домашнюю.
– Что привело вас ко мне сегодня? – спросила доктор, будто ничего не знала, растянув рот в безмятежной улыбке деревенской девчонки, в то время как мама, в кружевах с ног до головы, сидела в противоположном углу кабинета, безуспешно пытаясь унять дрожь, которая охватила ее с того момента, как она узнала о моей сексуальной ориентации.
– Даже не знаю, с чего начать, – сказала мама, прижимая к груди сумочку, хотя прекрасно понимала с чего – с уродливой правды, позорного факта, запятнавшего нашу семью. Я знал, что они с доктором Джулией уже обсуждали мою ориентацию, что они дружат и что доктор хочет спасти маму от тяжелой участи быть матерью сына-гея на Юге, да еще и в строгой религиозной общине. Я понял это по тому, как они разговаривали друг с другом, какой поток сострадания изливался из их уст, заполняя комнату. Опустив голову, я уставился на пеструю плитку под своими болтающимися ногами. Мне казалось, подними я взгляд – и поток сострадания собьет меня с ног, а потому сидел и помалкивал.
– Давайте начнем с очевидного, – сказала доктор Джулия, – вы волнуетесь за сына.
Шорох. Шелест кружев. Тем утром мама зашла ко мне узнать, хорошо ли выглядит. Она стояла на пороге, похожая на снежную королеву в ледяном одеянии, ее грудь украшали несколько слоев выкрашенных желтым брюссельских игольных кружев, которые опускались баской чуть ниже черного пояса с высокой талией. «Нет, – подумал я, – ты похожа на подснежник, галантус, во всей его увядающей красоте». Даже в часы уныния и страха мама одевалась красиво. Любовь к деталям, текстурам и качественным тканям отвлекала ее от проблем. Облачившись в помпезный наряд, она взывала к предкам, дабы те уберегли ее от страданий, которые ей суждено было пережить в ярко освещенном кабинете доктора. Она ничуть не походила на Долли Партон с ее ярким макияжем и вечным оптимизмом южанки, которую не встретишь в повседневной жизни, как, бывало, ошибочно считали северяне; напротив, моя мать, подобно многим южанам, была бесстрашна и решительна, стоит только посмотреть сквозь улыбку и кружева. За последнее десятилетие ей довелось многое пережить: она потеряла родителей, стала женой священника, а теперь обнаружила еще и этот семейный позор, всегда находившийся под ее маленьким, унаследованным от матери носиком. Тем не менее мама была упорна и умела терпеть, стараясь не терять собственного достоинства. Что она может сказать сейчас, сидя перед доктором Джулией, если не смогла признаться самой себе, что слова «гей» или «гомосексуальный» присутствуют теперь в ее жизни.
– Он плохо ест, – в конце концов произнесла она. – За последний месяц похудел на десять фунтов.
Пальцы на левой ноге онемели, и я переменил положение. Под бедрами зашуршала бумага – почему-то я всегда умудрялся ее порвать. Звук рвущейся бумаги в оглушительной тишине казался неловким, каждое движение – излишним (под бумагой вдобавок заскрипел пластиковый стул), словно у пациента специально проверяют способность сидеть неподвижно и сохранять спокойствие, какой бы диагноз ему ни озвучили. Меня не покидало чувство, что каждое мое движение записывается, образуя диаграмму, по которой определят степень моей гомосексуальности.
– Вы и правда исхудали, – проговорила доктор Джулия, поворачиваясь ко мне на скрипучем табурете.
– Я ем, как и раньше, – соврал я, – просто больше бегаю.
Деревья скользят мимо, фонари один за другим манят своими крошечными пятачками света, озеро сверкает под белой луной, вдалеке свистит ветер – все это правда. Я непрерывно бегал с тех пор, как родители сказали, что следует задуматься о терапии. То, что я соврал по поводу еды, было бессмысленно, хотя мне все равно следовало объяснить причину моего резкого похудения, тем более что одежда теперь висит, а свитер касается только плеч, ключицы и длинных исхудавших рук. Я не ел, и всем присутствующим это было очевидно – так невооруженным глазом видны рефлексы, когда молоток бьет по колену, хотя доктор Джулия, как правило, не пользовалась формальными методами обследования, а переходила сразу к проблеме.
– Я очень волнуюсь, старая одежда теперь ему велика, – продолжала мама.
Зачастую маленькой победой для меня становилось осознание того, что я освободился от власти еще одних пут прошлого. Я сам контролировал, как быстро худею, и мне нравилось не только что прошлое уходит из моего тела (жир походил на древесные кольца, только уменьшался и исчезал), но и что люди растерянно на меня глядят, не узнавая с первого раза, удивленно всматриваясь в мое лицо. Я стал другим мальчиком.
– Мне кажется, он специально себя истязает, – сказала мама, повернувшись ко мне.
Ее высокие каблуки постукивали по полу. Я вспомнил плеть, опускавшуюся на искалеченное, окровавленное тело Иисуса. Нет, то, что я делал, нельзя назвать истязанием. Это был самоконтроль. Когда доктор Джулия поможет мне повысить уровень тестостерона, я обрету еще больший самоконтроль.
– Милый, мне кажется, ты истязаешь себя.
– У меня есть свое мнение по поводу того, что происходит, Гаррард.
Доктор Джулия произнесла мое имя так, словно то была очень хрупкая вещица в крепкой хватке ее медлительной деревенской речи. Именно так деликатно и стоило обращаться с моим именем. Оно было частью семейной истории; имя с гордостью передавалось от мужчины к мужчине, от прапрадеда к прадеду, а потом к деду и, наконец, ко мне. И мама, и доктор Джулия, и я понимали, что если я провалю тест на мужественность, то никогда уже не добавлю еще одного тезку в нашу семейную ветвь. Вместо этого с моим именем всегда будет ассоциироваться окончательный распад семьи, огромная дыра под ним в семейном древе.
– Ты слышишь? – спросила доктор Джулия. – Мы думаем, что мне с тобой стоит поговорить наедине.
Мама прошуршала прочь из комнаты. Дверь закрылась. Отражавшийся от плитки свет походил на сияющие небесные тела.
– Ну вот, – сказала доктор Джулия.
Ее голос прозвучал неожиданно громко в опустевшей комнате. Все это для нее тоже было внове. В Арканзасе в большинстве городов не принято разговаривать о сексуальной ориентации, даже, как я подозревал, – нет, в особенности – в медицинских учреждениях. Мысль о том, что грех имеет биологическое начало, шокировала бы бо́льшую часть моей общины, хотя во многих церквях об этом уже догадывались – и начали раскладывать в фойе брошюры «Любви в действии». Брошюры эти никто не читал: многие проходили мимо пластиковых стоек и не удосуживались даже бросить взгляд.
Я поднял голову и увидел, что доктор Джулия стоит совсем рядом; ее лицо выражало подлинное беспокойство.
– Послушай, – начала она, – я знаю, что такое истязать себя. Я сама так делала.
– Я ничем таким не занимаюсь, – солгал я.
– Еще как занимаешься, – продолжала она, скрестив на груди руки. – В этом нет ничего страшного, если это временно. У меня самой были проблемы с весом, пока я не сделала операцию по уменьшению объема желудка. Я страдала от переедания. Но если бы дело было только в весе, можно было бы просто за ним следить. Дело ведь не в весе, правда?
Мне не хотелось отвечать на ее риторический вопрос, поэтому я промолчал.
– Нет, дело в сексуальной ориентации. Твоя мама волнуется, что это отразится на твоем будущем. Ты уже сейчас чахнешь на глазах. Представь, что с тобой будет, когда о твоей ориентации станет известно. Мне теперь важно понять: ты хочешь измениться? Я знаю множество людей, которые приняли себя такими, какие они есть, и зажили счастливой жизнью. Это трудно, но они справились. Да, о них сплетничают, у них шепчутся за спиной, их не берут на работу из-за личной неприязни, но они справляются. Ты хочешь так жить?
– Я хочу измениться, – сказал я. – Я устал от того, что чувствую.
– Есть еще один путь, – сказала доктор. – Можно переехать, например, в большой город.
– Я не хочу убегать. Я люблю свою семью.
Я чувствовал себя глупо, произнося эти слова. Они прозвучали как-то инфантильно, по-детски. Но я ничего не мог поделать, ведь это было правдой.
– Послушай, – сказала доктор Джулия, повернувшись к двери на скрипучем табурете, – я возьму у тебя кровь, чтобы проверить уровень тестостерона и количество лейкоцитов. Не думаю, что будут какие-то отклонения, но этого хочет твоя мама. Она хочет быть уверена, что сделала все что могла.
Доктор немного помолчала, пока я переваривал ее слова. Этим она хотела сказать: давай послушаемся для галочки, даже сделаем анализы, но из чистой формальности, и спустя пару недель выясним, что все в полном порядке и диагноз поставить невозможно.
– Я всегда буду тебе рада, если ты захочешь поговорить.
– Хорошо, – сказал я.
– Подожди здесь, я схожу за медсестрой.
Она вышла из кабинета.
Я выловил вибрирующий телефон из кармана джинсов, и под бедрами порвалась бумага. Это был Чарльз. Мы не общались уже больше недели. Я иногда заходил за вещами в комнату, но почти все свободное время просиживал в библиотеке до полуночи.
«Когда ты вернешься? Всё в порядке? – прочел я сообщение. – Куда ты исчез?»
Я тут же ответил ему, чтобы он не волновался, стараясь не задумываться над тем, что пишу.
«Я призрак, – написал я. – Все отлично».
Тем же утром, выйдя вместе с мамой на улицу уже с марлевой повязкой на локте, я согласился несколько дней погостить дома. Я понимал, что следующие недели, проведенные в ожидании, будут для мамы тяжелее, чем для меня.
– Сходим в кино, – предложила она. – С меня билеты.