Часть 25 из 30 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
«Словно кто-то в семье умирает, – пишет Барбара Джонсон в книге „Может ли мать уйти в отставку?“. – Но когда человек умирает, ты хоронишь его и живешь дальше. А с гомосексуальностью боль не проходит никогда».
После Дня благодарения мы с мамой начали читать Джонсон и «Портрет Дориана Грея», но ни одну из книг так и не дочитали. Наступил март, до вступления в ЛД оставалось два месяца, и казалось, что мы ничего не сможем довести до конца, пока не будем уверены, что конверсионная терапия действительно меня вылечит. Мы точно поставили свои жизни на паузу, отложив все недоделанные дела до лета.
Книгу Джонсон, которую называли целительной, много читали в кругу экс-геев, особенно в семьях христиан-фундаменталистов, только что обнаруживших, что их ребенок квир. Джонсон героически бросила вызов сыновьему недугу и не отступала, пока сын не признал, что гомосексуальность – грех. Ни одна мать не должна страдать так, как страдала она, говорилось в книге. Ни одна мать не должна испытывать такую боль.
– Я прочла совсем немного, – призналась мама по телефону.
Я подошел к дивану в углу пустой гостиной общежития и сел, уставившись на облупившуюся белую стену. На этот раз я говорил по стационарному телефону, зажав желтый аппарат между колен. Домашнюю работу я, как обычно, игнорировал. Зачем учиться, если я даже не представляю, что ждет меня в будущем? Возможно, я никогда не найду работу, если не смогу измениться. За мое образование родители платить не будут, а геев, насколько я знаю, на работу никто не нанимает.
– Да, – ответил я, – я тоже.
Повисла пауза. В трубке словно пронесся ветер, наполненный помехами. Я часто представлял виртуальное пространство между нами как огромную пустыню, на блестящем песке которой одинокий черный провод скручивается в бесконечность. К таким мысленным фокусам я прибегал, когда хотел избавиться от страха. Иногда по ночам, пытаясь успокоить непрестанно работающее сознание, я представлял, как лежу на матрасе и, защищенный от удара, стремительно падаю в бездонную лифтовую шахту.
– Надо ответить еще на пару вопросов, – произнесла наконец мама.
Поскольку дополнительные эссе я должен был отправить через интернет, мама решила заполнить заявку в ЛД за меня, а не пересылать ее почтой. В последние месяцы я бывал дома редко, объясняя это кучей домашки, хотя истинной причиной было то, что из-за моего скорого отъезда в ЛД наше общение с родителями стало пустым и неловким. Мы решили, что быстрее будет, если мама поможет мне заполнить анкету. Ей прислали несколько дополнительных вопросов по почте; значит, мы дошли до последнего этапа. Процесс казался бесконечным; теперь от нас требовалось выслать мое недавнее фото и оплатить восемьдесят долларов взноса.
Я зажал желтую трубку плечом. Мама шумно вздохнула.
– Тут спрашивается, вступал ли ты когда-нибудь в телесный контакт с другими людьми?
– Нет, – сказал я быстро.
Был, конечно, Брэд, спортсмен, с которым мы дурачились в средней школе, но я не собирался произносить слова «совместная мастурбация» при матери, а психотерапевт, к которому я ходил на осенних и зимних каникулах, почти не делал заметок во время сессий, из чего я сделал вывод, что о Брэде в ЛД, скорее всего, даже не узнают. Я вспомнил Хлою. Мы только целовались, но поцелуи и те были какими-то неловкими и быстрыми и ни к чему не приводили. Помню приторный вкус ее рта (она всегда держала под языком леденец «Даблминт»), помню дрожь ужаса каждый раз, когда мой язык касался ее брекетов. Почему же то, как я обошелся с этой милой девушкой, не считается грехом?
Хорошо, что мама не спросила, хотел ли я когда-нибудь вступить в телесный контакт с другими людьми. Недавно я попал на выставку одного старшекурсника по имени Калеб, высокого тихого парня в запачканных краской джинсах, которые так великолепно сидели на его заднице, что я не мог отвести от нее взгляда. С бокалом запретного шампанского в руках я наблюдал, как он кружит по галерее, и воображал, чем бы хотел с ним заняться. Подойдя к одной из картин, я представил, как в его ловких пальцах двигается кисть, как он кладет краску мастихином и вытирает его о рваные джинсы, а потом бросает эти джинсы в кучу одежды рядом с кроватью и залезает под испачканные краской простыни. Когда он подошел ко мне, я сказал что-то глупое о сочных тонах.
– Спасибо, – ответил Калеб и улыбнулся. – Хочешь еще шампанского?
– Нет, спасибо.
Мы стояли перед картиной под названием «Эдипов Иисус». На этом полотне (как и на всех остальных) Калеб изобразил себя в виде распятого Иисуса, а в роли Марии выступала двойник Тори Эймос[19], держащая нож у его кровоточащего бока. Я не понимал значения Калебовых картин, но чувствовал, что все они крайне богохульны. Казалось, от одного только любования ими смотрящий может самовоспламениться.
– У меня в комнате есть бутылка шампанского, – сказал Калеб, – можем сходить за ней, если хочешь.
Промолчав, я зашагал к следующей картине и сделал вид, что она чрезвычайно меня заинтересовала, однако все это время гадал об истинной причине его предложения.
– Вопрос: «Как часто вы вступаете или вступали в сексуальный грех с другим человеком?» – прочла мама. Я не ответил, и она прибавила: – Тут есть варианты ответов, рядом с которыми можно поставить галочку: ежедневно, еженедельно, ежемесячно или реже. Если реже, то надо объяснить, что это значит.
– Реже, – сказал я. Я хотел найти хоть какой-то узор на облупившейся стене, но видел только случайные хлопья штукатурки, не несущие в себе никакого смысла. – Это значит никогда.
– Хорошо. – В мамином голосе послышалось облегчение.
Почему здесь не покрасят стены? Как можно оставлять их такими облезлыми? Из-за уродства этих стен в голову проникают уродливые мысли, а уродливые мысли сделают уродливым все, чем бы ты ни планировал здесь заниматься.
– Дальше: «Я участвовал в следующих действиях…» – продолжала мама. – Здесь снова варианты и места для галочек. Прочитать их все?
– Давай.
Трубка жгла мне ухо. Я отодвинул ее подальше, пока мама зачитывала список, и все же отчетливо уловил те резкие слова, которые никогда не слышал и больше никогда не услышу от своей матери:
– Порнография, хроническая мастурбация, вуайеризм, совместная мастурбация, гетеросексуальный секс, гомосексуальный секс… – Каждый слог громко заявлял о себе в маленькой гостиной. Я прикрыл динамик ладонью, опасаясь, что Чарльз или Доминик, которые сидели в моей комнате, их услышат.
– …эксгибиционизм, садомазохизм, скотоложество, проституция, педофилия, мужеподобное поведение, дрэг или кроссдрессинг, секс по телефону, анонимный секс…
Вот, значит, как. Вот доказательство того, что я ничем не отличаюсь от Дэвида, что я тоже могу пристать к ребенку или совокупиться с животным. Было тяжело слышать, как мама произносит эти слова, слышать в ее голосе страх и ожидание, предчувствие страшного разоблачения. В глубине души мы понимали, что этот список – полная чушь, что есть что-то неправильное в подведении всех этих вещей под один знаменатель. Однако бороться мы не могли – мы даже не знали, с чего начать и как распутать этот клубок греха.
Прошел апрель. Вместе с Чарльзом, Доминик и парой друзей мы отпраздновали мой девятнадцатый день рождения в мексиканском кафе, а потом наступил май, учебный год подходил к концу, и до моего отправления в ЛД оставалось меньше месяца.
– Почему Дориан так поступил с Сибил? – спросила мама как-то вечером по телефону. Ее голос звучал немного отстраненно. – Не понимаю.
Я стоял у окна в общежитии с желтым телефоном в руках, шнур которого протянул через всю комнату, и смотрел на свет в окне Калеба. Мой экземпляр «Дориана Грея» лежал на диване позади меня. Мы с мамой бросили попытки дочитать Барбару Джонсон. Предварительная заявка была подана, меня приняли, осталось пройти несколько опросов. Мы с мамой пытались любыми способами избежать разговоров об этом.
– Дориану нравилось только ее творчество, – сказал я. – Как личность она его не интересовала.
– Но она была такой милой.
– Да, наверное. Но кому-то она может показаться скучной.
– Это не важно. Важно то, что она была хорошим человеком.
В тот момент мне показалось, что мы могли бы прожить так всю жизнь: говорить только о литературе или друг о друге. В тот момент мне показалось, что важно просто быть хорошим человеком. Однако любовь всегда подталкивает нас вперед, любовь всегда в действии, и у нас часто не остается выбора, кроме как подчиниться ей и идти следом.
Несколько недель я старался держаться от Калеба подальше, ходил на лекции и возвращался с них обходным путем, через двор, хотя и сталкивался с ним иногда в коридорах (он игриво мне подмигивал). Но одним майским вечером по какой-то непонятной причине меня потянуло к нему в комнату. Думаю, во всем виновато одиночество, которое я тогда испытывал. Я провел слишком много ночей, бесцельно блуждая по пустому «Уолмарту» (магазин работал круглосуточно, и там никто не задавал лишних вопросов), чувствуя себя слишком возбужденным, чтобы возвращаться в общежитие и ложиться спать. Я рассматривал продуктовые полки, пытаясь понять, во что превратилась моя жизнь. Неважно, что привело меня к Калебу, факт оставался фактом: я стоял в его комнате и смотрел на Господа.
– Это набросок, – сказал Калеб. – Я планирую нарисовать серию.
Бог был изображен в красных и розовых пятнах. Калеб хотел склеить шесть больших холстов, которые образовали бы божественный квадрат.
– Всевидящее око Провидения, – сказал я.
– Что?
– «Каждый шаг на земле зрит Господь в небесах, – процитировал я строку из церковного гимна, который мы пели по воскресеньям. – Помни об этом всегда».
– Жуть какая.
Калеб направился к койке, стоявшей в углу комнаты, и взял маленькую стеклянную трубку с мраморным узором, рассыпав пепел по полу. «Наркотики», – понял я, и по моей спине побежали мурашки. Именно об этом меня предупреждали в воскресной школе. Калеб положил трубку на стол, и вдруг все показалось мне намного меньше, чем я себе представлял: вот она, маленькая трубка, робко лежит на куче смятых бумаг, отложенная до момента большого греха, который я, поддавшись искушению, мог совершить в этой комнате. Калеб похлопал по матрасу, и я сел рядом с ним, напоминая себе, что в глазах Господа все грехи равны.
– Тебе совсем затрахали мозги, да? – спросил Калеб.
Он видел, что меня трясет. Казалось, моя кожа сейчас лопнет. «Вот оно», – подумал я. Оболочка, которую я так хотел сбросить, вибрирует в предвкушении. Одно быстрое движение Калеба, и внешнее спадет, а под ним обнажится тот, кто долгие годы дремал в обличии примерного мальчика. Ничто не могло подготовить меня к этому мгновению. Ни Хлоя, ни Дэвид, ни прочитанные мною книги.
– Тебе сказали, что это плохо? – спросил Калеб, наклоняясь ко мне.
Я не мог ему ответить. Как мог я объяснить, насколько греховным считают подобное мои верующие друзья и семья? Его глаза были совсем близко – мерцающая синева. Комната общежития сузилась до пространства между нами, и я смотрел на Калеба одновременно сквозь узкий туннель и вне его, наблюдал, как мы сближаемся. Бог тоже смотрел на нас, но впервые в жизни мне было все равно.
В ту ночь мы с Калебом только целовались. Мы не пошли дальше поверхности наших губ, а просто лежали в темноте, переплетя пальцы, и слушали Pagan Poetry Бьорк снова и снова. Сквозь металлические жалюзи просачивался утренний свет, играя на наших щеках и губах, и вскоре дорогу себе пробил оранжевый восход, который заскользил по соседней стене, рисуя ступени, ведущие неважно куда – мы уже забрались так высоко, как хотели. К утру я знал каждый дюйм его комнаты, каждый листочек бумаги, каждый завалявшийся кусок угля, каждый волнистый мазок на холсте с Господом. Комната словно раскрылась передо мной, показала свою истинную сущность – произведения искусства.
– Надо же, а я и внимания на них не обращал, – произнес Калеб после того, как я с закрытыми глазами перечислил все предметы в комнате. – Ты должен стать поэтом.
– Поэтом не хочу, – сказал я.
Я хотел писать рассказы – хотел сочинять истории, которые, появившись на свет, жили бы своей жизнью. Но в колледже в этом семестре проходил только один творческий семинар – семинар поэзии, и мне пришлось записаться на него. Задания, которые профессор давал каждую неделю, оказались для меня слишком трудны: я часами пялился в пустой экран компьютера, и только порыв отчаяния мог извлечь из меня необходимые тринадцать строк.
– Нет, правда, – возразил Калеб.
Он повернулся на бок, лицом ко мне. В какой-то момент, ночью, он сбросил забрызганные краской джинсы, и теперь белая простыня сползла с его бедра, обнажив гладкий участок кожи, V-образный участок таза, ведущий в темноту, не тронутую утренним солнцем. Если я не отвернусь, то опоздаю на семинар.
– У тебя поэтический склад мышления, – сказал Калеб.
Я чувствовал, как его слова проникают в меня и цепляются за крючки в моей голове. Под их тяжестью внутри черепа что-то пульсировало. Cо мной никто никогда не говорил так искренне и ласково. Мы изобретали собственный язык, и он был лучше языка, который я использовал, сочиняя истории. В тот момент я вспомнил отчаяние, которое столько раз испытывал в своей комнате, когда слова оказывались бессильны и не передавали суть моих мыслей. Переживал ли Калеб нечто подобное, смешивая краски и выписывая ночь за ночью портрет Бога? Художник следует за идеалом, который не может существовать вне этого мгновения, и когда он терпит неудачу – а это неизбежно происходит, – он переходит к следующему полотну, к следующему этапу.
– У меня плохо получается писать, – сказал я, отбросив простыню. Мне в самом деле надо было идти на занятие, а я все еще был в пижаме. – Я все время расстраиваюсь, потому что мне не удается передать словами то, что хочется.
– Главное, продолжай, – сказал Калеб, вставая. – Бейся до последнего. Никогда не соглашайся на поражение.
Он прошел в дальний угол, поднял со стола стеклянную трубку с мраморным узором и кончиками пальцев принялся собирать то, что из нее высыпалось. Оранжевый свет, проникавший сквозь жалюзи, сиял на его бедрах, воспламенял золото его волос. Он поднял левую пятку, и его икра сжалась острым клином. Разве возможно передать даже часть того, что я чувствовал в тот миг? Мне никогда не стать поэтом.
Я смотрел, как он собирает что-то со стола, судя по всему, рассыпавшуюся марихуану. Я не понимал, как действуют наркотики, – они меня пугали. Я отвернулся. Один вопрос не давал мне покоя. Я скрестил ноги и наклонился вперед, опершись локтями на бедра.
– А тебе не кажется, что это лицемерно, – сказал я, – писать Бога и одновременно соблазнять первокурсников?
– В смысле?
Деревянным наконечником кисти Калеб утрамбовал содержимое трубки.
Повисло долгое молчание. Я пытался подобрать слова и объяснить, что имею в виду. Разве Калеб делает не то же самое, что мой отец, – стремится к Господу, которого, по сути, не знает? Относятся они к нему, конечно, по-разному. Калеб ничем не жертвует ради Бога, только вдохновляется им. Казалось несправедливым, что кто-то со столь противоположными мне взглядами на мир даже упоминает знакомого мне гневного Господа. А как же все те жертвы, которые мы с отцом принесли, чтобы очиститься в глазах Бога? А бесчисленные ночи, которые я провел, скорчившись в постели с острыми ножницами в кулаке и пытаясь сторговаться с Ним? Но вот Калеб, и он делает с Богом все что хочет; рисует очи Господни пара за парой, чтобы восхититься ими и перейти к следующей работе. Нет, нельзя приравнивать Бога Калеба к нашему. Впервые за долгое время я почувствовал необходимость встать на защиту отцовского Бога.