Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 11 из 18 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Вернер кивнул. — Знаешь, что такое многоячейковая кластерная гроза, регенерирующая с подветренной стороны? — Для меня это китайская грамота. — Определение из метеорологии. «Многоячейковая кластерная гроза, регенерирующая с подветренной стороны», проще говоря, самозарождающаяся гроза. Представь себе влажный, теплый воздушный поток, идущий с моря. В нашем случае с Тирренского. Очень влажный, очень теплый. Достигает берега, но, вместо того чтобы обрушиться грозой на Генуэзский залив, продолжает продвигаться на север. Я пытался вызвать в памяти карту Италии. — Пролетает над Паданской низменностью? — Не встречая преград. Наоборот: собирает еще больше влаги и тепла. Понятно пока? — Пока понятно. — Теперь представь, что такой воздушный поток, влажный и горячий, будто в тропиках, натыкается на Альпы. — Начинается гроза, да такая, что будьте-нате. — Genau[20]. Но именно когда поток влажного воздуха натыкается на Альпы, с севера прибывает холодный поток, тоже до невозможности насыщенный водой. Когда эти два потока сталкиваются, начинается сущий бардак. Самая настоящая самозарождающаяся гроза. Знаешь, почему самозарождающаяся? Потому, что столкновение двух потоков воздушных масс не снижает интенсивность грозы, напротив, она все больше и больше набирает силу. Неистовство порождает другое неистовство. Речь идет о грозе, выдающей более трех тысяч молний в час. — Гроза, порождающая грозу, — повторил я как зачарованный. — Такие редко бывают? — Раза два в год. Иногда три, а иногда и ни разу. Но природа дает, и природа отнимает. Гроза такого типа — апокалипсис в миниатюре, но длится она недолго. Час или два, максимум три, и на ограниченной территории. Это как правило, — добавил он, немного поколебавшись. — А если правило нарушается? — подстегнул его я. — Тогда мы приходим к двадцать восьмому апреля тысяча девятьсот восемьдесят пятого года. Прародительница всех на свете самозарождающихся гроз. Зибенхох и прилегающая зона оказались отрезаны от мира почти на неделю. Ни дорог, ни телефона, ни радио. Подразделениям Гражданской обороны пришлось передвигаться на скреперах[21]. И с наибольшей яростью, а ярость эта, говорю тебе, не уступала ярости урагана, гроза разразилась над Блеттербахом. — Вернер провел рукой по подбородку, прочистил горло и продолжил: — Она длилась пять дней. С двадцать восьмого апреля по третье мая. Пять дней в аду. Я попытался представить себе массу грозовых облаков, нависшую над горизонтами, которыми так приятно было любоваться из окна. Ничего не получилось. — Но не гроза их убила, — прошептал Вернер, качая головой. — Это было бы более… не сказать чтобы справедливо, но естественно. Всякое бывает, правда? Удар молнии. Камнепад. В горах может случиться… много скверного. В горле у меня пересохло. Да, в горах случается много скверного. Я это слишком хорошо знал. Чтобы промочить горло, я поднялся, наполнил стопку. Граппа прошла в гортань раскаленным железом. Я налил себе еще половину стопки и уселся снова. — Эти бедные ребята были не просто убиты, то, что случилось, можно назвать… — Лицо Вернера исказила гримаса, какой я у него никогда не видел. — Когда-то, много лет назад, я ходил с отцом на охоту. Тогда тут еще не было заповедника, и… помнишь наш разговор относительно голода? Еще бы мне не помнить. — Да. — Я испытываю голод, иду на охоту, убиваю. Стараюсь не причинять боль, делаю все чисто, по уму. Потому. Что. Испытываю. Голод. За это нельзя осуждать, правда? Такие вещи находятся вне пределов обычных понятий добра и зла. Такие слова, произнесенные человеком, который многие годы спасал людям жизнь, глубоко поразили меня. Я ободряюще кивнул, чтобы он рассказывал дальше, но в этом не было нужды. Вернер продолжил бы и без моего одобрения. Над этим феноменом он размышлял долгие часы и теперь старался как можно лучше выразить свои мысли. Мне ли не распознать навязчивую идею, когда она передо мной предстает. — На войне люди убивают друг друга. Это правильно? Неправильно? Смешные, глупые вопросы. Кто не шел убивать, того расстреливали. Можем ли мы утверждать, что люди, отказавшиеся взять в руки ружье, были святыми или героями? Разумеется, можем. Во времена мира на них так и смотрят, и это правильно. Но можем ли мы заставить миллионы людей вести себя как святые или герои? Принести себя в жертву ради идеи мира? Нет, не можем. Я не мог понять, куда он клонит. Но слушал не перебивая. Если работа над фактуалом чему-то меня научила, то именно тому, что чем свободнее, непринужденнее говорит человек, тем более интересные речи исходят из его уст. — На войне убивают. Приказывать убивать — дурно. Дурно заставлять целые поколения истреблять себя на полях сражений. Это оскорбление Бога. Но если ты не король и не генерал, что еще тебе остается? Стреляй, или тебя расстреляют. В первом случае есть надежда спасти свою шкуру и вернуться к тем, кого любишь. Он постучал пальцами по столу. — На войне убивают. Убивают на охоте. Убивать свойственно человеку, хотя мы не любим в этом признаваться, и справедливо, что этому пытаются всеми силами противодействовать. Но то, что сотворили с тремя несчастными ребятами на Блеттербахе в восемьдесят пятом, не было убийством. В той бойне человеческого было мало. — Кто они были? — спросил я тихим, прерывающимся голосом. — Эви. Курт. Маркус, — сухо отчеканил Вернер. — Ничего, если мы выйдем на воздух? Здесь становится слишком жарко. Проветримся немного. Аромат осени, сладковатый запах, так и шибающий в ноздри, достиг своего апогея. Без сомнения, скоро зима все сметет со своего пути. Даже самая прекрасная осень через какое-то время взыскует права на вечный покой. Меня охватила дрожь. Направление, какое приняли мои мысли, мне не нравилось. — Знаешь, славные были ребята, — сказал Вернер, когда мы дошли до сосны, расщепленной ударом молнии. — Все трое здесь родились. Эви и Маркус — сестра и брат. Сестра старшая. Красавица. Но не повезло ей. — Как так?
— Знаешь, Джереми, что такое болезнь Южного Тироля? — Нет… — смешался я. — Понятия не имею. — Алкоголь. — Эви была алкоголичкой? — Не Эви. Ее мать. Женщину бросил муж, коммивояжер из Вероны, где-то в семидесятых, сразу после рождения Маркуса. Но и до того жизнь ее была не сахар, уверяю тебя. — Почему? — Другие времена, Джереми. Видишь мое имение? — Вельшбоден? — Знаешь, почему я приобрел его чуть ли не за горстку орехов? — Потому, что у тебя деловая хватка? — И это тоже. Можешь ты перевести название? — Вельшбоден? — Genau. Местный диалект сильно искажал Hochdeutsch[22], с которым я вырос благодаря моей матери, и частенько случалось так, что я вообще ничего не понимал. Я уныло помотал головой. — Слово Walscher, или Welsher, или сколько других его искажений не существует в округе, — ключевое слово для того, Джереми, кто хочет понять, какой мусор заметают тут под ковер. Он намекал на этническую вражду, которая началась после Второй мировой войны и о которой я немало слышал. — Итальянцы против немцев, немцы против итальянцев? Белфаст со штруделем?[23] — Walscher означает иностранец, чужак. Пришлый. Но в дурном, уничижительном смысле. Вот почему я купил землю за смешную сумму. Потому, что на ней жили Walscher. — Но конфликт… — Конфликта больше нет благодаря туристам и Господу Богу. Но где-то под спудом всегда тлеет искра… — Неприязни. — Мне нравится, хорошее слово. Корректное. Именно так. Этнический конфликт между хорошо воспитанными людьми. Но в шестидесятые годы, когда мать Эви и Маркуса вышла замуж за коммивояжера из Вероны, этнический конфликт проходил под взрывы бомб. В свидетельстве о рождении фамилия Эви значится как Тоньон, но если ты спросишь у местных, тебе ответят, что Эви и Маркус звались Баумгартнер, по материнской фамилии. Понимаешь? Наполовину итальянское происхождение оказалось перечеркнуто. Мать Эви вышла замуж за итальянца: можешь представить себе, что означал в те времена смешанный брак? — Уж никак не красивую жизнь. — Никоим образом. Потом муж ее бросил, а алкоголь уничтожил ту последнюю малость здравого смысла, какая еще оставалась у нее в голове. Маркуса вырастила Эви. — Мать еще жива? — Мать Эви умерла через пару лет после того, как мы похоронили ее детей. На кладбище она не явилась. Мы зашли к ней домой: она валялась на полу, на кухне. Была пьяная в стельку и все спрашивала, не хотим ли мы… ну, не хотим ли… Вернер засмущался, и я выручил его, задав вопрос: — Она промышляла проституцией? — Только когда кончались деньги, которые ей удавалось скопить, подрабатывая то тут, то там. Мы еще немного прошлись в молчании. Я слушал, как кричат гагары и чирикают воробьи. Проплывавшее облако затмило солнце, потом продолжило свой путь на восток — мирное, безразличное к трагедии, о которой Вернер рассказывал мне. — А Курт? — спросил я, чтобы нарушить молчание, которое начинало меня тяготить. — Курт Шальтцманн. Старший из троих. Он тоже был славный малый. — Вернер остановился, отломил ветку от сосны с темным узловатым стволом. — Знаю: в подобных случаях всегда так говорят. Но поверь мне: они вправду были славные ребята. Вернер умолк, а я, чтобы заполнить паузу, проговорил вполголоса: — В восемьдесят пятом я хотел стать питчером[24] в команде «Янкиз» и был влюблен в мою тетю Бетти. Она пекла невероятно вкусные маффины. О тех годах у меня прекрасные воспоминания.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!