Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 7 из 11 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Опустелые дома в квартале «Кристоф Коломб» начали разваливаться (кто знает, может, и от воздействия гимна, но не мне о том судить). После каждого сезона дождей рушилась какая-нибудь стена: дерево настолько прогнивало, что она не ломалась, а гнулась, как каучук; балки до самой сердцевины были обглоданы термитами. Нам пришлось прекратить прогулки: однажды в июне в бывшем доме инженера Вилара пережидал ливень индеец куна; зачем-то он засунул руку под шкаф, тут же был дважды укушен небольшой змеей мапанаре и умер, не успев вернуться в Колон. Никто не понимал, почему пресмыкающимся так нравятся дома в городке, но со временем весь «Кристоф Коломб» наполнился зелеными вердегальо и коричневыми макагуа, которые, возможно, просто искали пищу. Мой отец, который после публикации пресловутой сметы канала в Star & Herald стал своего рода неприкасаемым, парией панамской журналистики, написал в те дни короткий очерк про двух индейцев: они встретились в доме инженера Дебрэ и решили состязаться, кто знает лучшие противоядия. Они обошли весь «Кристоф Коломб», заглянули в каждый дом, совали руки под каждый шкаф, под каждую сдвинутую доску, в каждую корзину, нарывались на укусы всех попадавшихся им змей, а потом доказывали свои знахарские умения с помощью лимонной вербены, гуако и даже ипекакуаны[30][То же, что рвотный корень. – Примеч. ред.]. В конце один из двух индейцев забрался под сваи очередного дома и почувствовал укус, но не смог определить змею. Второй позволил ему умереть: такова была его победа в состязании. Триумф он отпраздновал в колонской тюрьме: судья признал его виновным в преднамеренном убийстве. Господа присяжные, этот пассаж, вопреки видимости, присутствует здесь не из стремления рассказчика поддать местного колорита и тем самым угодить английским, а может, и прочим европейским читателям. Нет, история про индейцев и змей играет большую роль в нашем повествовании, ибо «Состязание противоядий» отметило окончательный крах моего отца. Мигель Альтамирано написал простой очерк про панамских индейцев и ценнейшие медицинские знания, доставшиеся им от предков, но опубликовать его не смог. Горькая ирония кроется в том, что банальный, безобидный анекдот, не имевший отношения ни к политике, ни к церкви, ни к истории, ни к межокеанскому каналу, погубил отца. Он послал текст в Боготу, где экзотика и приключения продавались лучше, но семь газет (четыре консерваторские, три либеральные) его не взяли. Послал в одно мексиканское издание и одно кубинское, но ниоткуда не получил ответа. И тогда мой семидесятилетний отец начал понемногу замыкаться в себе (раненый кабан, медведь в спячке), убежденный, что кругом одни враги, что весь мир отвернулся от него и это часть заговора во главе с папой Львом XIII и архиепископом Боготы Хосе Телесфоро Паулем против сил Прогресса. Навещая его, я сталкивался с обиженным, угрюмым, сердитым человеком. Тень серебристой бороды лежала на лице, дрожащие хлопотливые руки не находили себе занятия. Мигель Альтамирано, в былые времена способный одной колонкой, одним памфлетом вызвать такую ненависть, что духовенство призывало к его убийству, теперь коротал время, забавляясь строчками патриотической песни, словно кому-то мстил. Иногда у него выходило нечто неподобающее: Рвет волосы от горя на голове девица, ведь кое-чем дух славы девицу увенчал. Иногда – острая политическая критика: При Боякй, на поле ожесточенной брани, дух славы среди лавров поник и весь продрог. Или вовсе уж абсурд: И, словно в Фермопилах, как горькая вдовица, созвездия циклопов скорбят среди могил. Играя с бумагой, играя со словами, проводя дни, как дитя, хохоча над шутками, которых никто не понимал (поскольку рядом никого не было), мой отец погрузился в упадок, начал личное путешествие ко дну. «Стишки эти, – говорил он, когда я его навещал, – сгодятся решительно для всего». И показывал мне свои последние находки. Да, мы смеялись вместе, но его смех с некоторых пор был заражен новой горечью, меланхолией, убившей стольких приезжавших на Перешеек, и к тому времени, как я прощался с ним, решив, что пора возвращаться домой, где меня ждало чудо семейного счастья – сожительница Шарлотта, незаконнорожденная Элоиса, – я уже точно знал, что вечером после моего ухода, без моей помощи, несмотря на игры с государственным гимном, отец снова терпит бедствие. Его повседневная жизнь из этого и состояла: он то попадал в кораблекрушение, то выплывал. И если бы я захотел взглянуть правде в глаза, то увидел бы, что рано или поздно очередное кораблекрушение станет последним. Но я не захотел. Одурманенный собственным таинственным благополучием, плодом таинственных событий на дне реки Чагрес и причиной таинственных радостей отцовства, я не услышал Мигеля Альтамирано, когда он взывал о помощи, когда с палубы его судна взвивались сигнальные ракеты, и меня изумило осознание того, что способность преломлять может быть наследственной, что я тоже склонен к избирательной слепоте… Для меня Колон стал местом, где мне позволено было влюбиться и обрести нечто подобное семье, и я не замечал, не желал замечать, что для отца ни Колона, ни Панамы, ни жизни не существовало, если не существовало канала. И здесь мы подходим к одному из важнейших перекрестков в моей жизни. В съемном домике в квартале «Кристоф Коломб» один человек переиначивает на бумаге чужие вирши, а за тысячи километров, в съемном домике в Бессборо-Гарденс, в Лондоне, другой человек собирается писать первые страницы своего первого романа. В квартале «Кристоф Коломб» подходит к концу жизнь, отмеченная путешествиями по джунглям и рекам, а для человека из Бессборо-Гарденс путешествие – по другим джунглям, по другой реке – только начинается. Ниточки Ангела Истории, опытного кукольника, двигаются над нашими ничего не подозревающими головами: Джозеф Конрад и Хосе Альтамирано начинают сближаться. Я, как Историк параллельных линий, обязан начертить маршрут. Этим я сейчас и занимаюсь: стоит сентябрь 1889 года, Конрад только что позавтракал, и тут что-то происходит – его рука берется за колокольчик и встряхивает его, чтобы кто-нибудь пришел убрать посуду. Он закуривает трубку, смотрит в окно. День серый, туманный, солнце лишь изредка выглядывает то по одну, то по другую сторону Бессборо. «Я не был уверен, что хочу писать, что у меня есть намерение писать, что мне есть о чем писать». А потом он поднимает перо и… пишет. Пишет двести слов про человека по имени Олмейер. Жизнь романиста только начинается, а вот жизнь морехода, еще не законченная, идет не совсем гладко. Несколько месяцев прошло с тех пор, как капитан Джозеф К. вернулся из последнего плавания, а на новую работу его пока так никто и нанял. Есть один прожект: поехать в Африку капитаном парохода, принадлежащего Бельгийской торговой компании Верхнего Конго. Но это дело застопорилось… Так же, как застопорился – и, видимо, навсегда – межокеанский канал. «Неужели это окончательный провал?» – спрашивает себя в Колоне Мигель Альтамирано. Все внимание зрителей обращено теперь к роковым двенадцати месяцам 1890 года. ЯНВАРЬ. Воспользовавшись сухим сезоном, Мигель Альтамирано нанимает сампан и плывет по реке Чагрес к Гатуну. Он впервые за шестьдесят дней вышел из дома, если не считать короткой вылазки на улицу Френте (где нет больше флагов и вывесок на разных языках – всего за несколько месяцев из главного променада в центре мира она вновь превратилась в просеку, затерянную среди колониальных тропиков) и другой, еще более короткой, к статуе Христофора Колумба. Впечатление последнего времени не изменилось: город стал призраком, и обитают в нем призраки, и живые бродят по нему, словно привидения. Покинутый французскими, немецкими, русскими и итальянскими инженерами, ямайскими и либерийскими рабочими, американскими авантюристами, которым изменила удача и они остались работать на канале, китайцами, и детьми китайцев, и детьми детей, не боящимися ни малярии, ни меланхолии, город, недавно бывший пупом земли, теперь – не более чем пустая оболочка, коровья шкура, изорванная стервятниками. Кубинцы и венесуэльцы вернулись к себе домой – здесь им больше делать нечего. «Панама умерла, – думает Мигель Альтамирано, – да здравствует Панама!» Изначально он собирался доплыть до того места, где семь лет назад смотрел с инженером Мадинье на машины, но теперь передумал. Его одолевает что-то (страх, грусть, гнетущее чувство провала?), чего он не может определить. ФЕВРАЛЬ. По совету дяди Тадеуша Конрад пишет еще одному своему дяде по материнской линии: Александру Порадовскому, герою восстания против царской власти, приговоренному в 1863 году к смерти и бежавшему из Польши благодаря помощи русского, что любопытно, соратника. Александр живет в Брюсселе; его супруга Маргерит – женщина тонкая, привлекательная, умеет со знанием дела говорить о книгах и в то же время пишет ужасающие романы, а самое главное – знакома со всеми важными людьми в Торговой компании Конго. Конрад сообщает, что собирается съездить в Польшу навестить дядю Тадеуша и по дороге заглянет в Брюссель. Дядя Александр отвечает, что будет очень рад принять его у себя, но предупреждает, что болен и потому, возможно, окажется не на высоте в качестве гостеприимного хозяина. Конрад пишет: «Я выезжаю из Лондона завтра, в пятницу, в 9 утра и доберусь до Брюсселя примерно в 17:30». Но по прибытии его ждет неприятный сюрприз судьбы: Александр умер два дня назад. Разочарованный капитан Джозеф К. продолжает путь в Польшу. Он не успел даже на похороны. МАРТ. Рано утром 7-го числа Мигель Альтамирано приходит на вокзал. Он собирается в город Панама и ровно в восемь садится в поезд, как садился последние тридцать лет: в заднем вагоне, никому ничего не говоря, с книгой, чтобы коротать время в дороге. В окно он видит негра, сидящего на бочке, видит, как упряжка мулов переходит пути и над рельсами останавливается, потому что одному мулу нужно испражниться. Мигель Альтамирано рассеянно смотрит на море и далекие корабли на рейде в бухте Лимон, а с другой стороны – на толпу, цокающую каблуками по брусчатке в ожидании, когда поезд тронется. А после этого получает первую пощечину, следствие его нового статуса в Панаме: контролер проверяет билеты и при виде Альтамирано не приподнимает, как обычно, шляпу и не приветствует его, а грубо требует билет. Альтамирано всматривается в подушечки пальцев, грязные от постоянного соприкосновения с типографской краской, и говорит: «У меня нету». Он не упоминает, что тридцать лет ездил бесплатно – любезность со стороны Железнодорожной компании. Он просто говорит: «Нет, у меня нету». Контролер, повысив голос, велит ему сойти с поезда; Мигель Альтамирано, собрав последние крупицы достоинства, поднимается на ноги и отвечает, что сойдет, когда сам сочтет нужным. Контролер исчезает и вскоре появляется в сопровождении двух грузчиков; втроем они подымают пассажира и вышвыривают его вон. Альтамирано падает на брусчатку. Слышит шепот, переходящий в смешки. Смотрит на свои брюки: они порвались на коленке, и в дыре видна ссадина – пятно крови и земли, которое не замедлит воспалиться. АПРЕЛЬ. Проведя в Польше два месяца, посвященные тому, чтобы впервые за пятнадцать лет с момента добровольного изгнания посетить места, где он родился и вырос, капитан Джозеф К. возвращается в Брюссель. Он знает, что тетя Маргерит рекомендовала его начальству Торговой компании Конго. На сей раз по прибытии в Бельгию его ждет удача: капитан одного из пароходов компании, датчанин по фамилии Фрайеслебен, скоропостижно скончался, и его должность оказалась свободна. Капитана Джозефа К. перспектива занять место покойника не смущает. По бумагам, он должен проработать в Африке три года. Конрад быстро едет в Лондон, приводит дела в порядок, возвращается в Брюссель и там садится на поезд до Бордо, где отплывает на судне «Виль де Масейо» в Бому, главный порт Бельгийского Конго. Со стоянки на Тенерифе он пишет: «Винт вращается и несет меня к неизведанному. К счастью, есть и другой я, он бродит сейчас по Европе. Другой я перемещается с удивительной легкостью, он даже может находиться в двух местах одновременно». Со стоянки во Фритауне пишет: «Лихорадка и дизентерия! Некоторых возвращают домой в конце первого года, чтобы не умерли в Конго. Не приведи Господи!» Со стоянки в Либревиле пишет: «Я уже давно перестал интересоваться целью, к которой ведет меня мой путь. Я прошел его, склонив голову, проклиная камни на нем. Теперь мне интересна только другая дорога, это заставляет забыть о мелких неприятностях на собственном пути. Я жду неизбежной лихорадки, но пока чувствую себя довольно хорошо». МАЙ. Мигель Альтамирано едет в город Панама, в штаб-квартиру Star & Herald. Он готов при необходимости унизиться, если газета позволит ему вернуться. Но необходимости не возникает: начинающий главный редактор, безбородый юноша – как оказывается, из семейства Эррера, – принимает его и спрашивает, не хочет ли он написать рецензию на книгу, которая произвела настоящий фурор в Париже. Мигель Альта-мирано, естественно, соглашается – ему очень любопытно, поскольку Star & Herald не так уж часто уделяет внимание вышедшим за границей книгам. Молодой человек вручает ему 572-стра-ничный том ин-октаво[31][Ин-октаво – издание, размер страницы которого равен 1/8 листа. – Примеч. ред.], недавно опубликованный в издательстве Дантю: называется он «Последняя битва» и имеет подзаголовок «Новое психологическое и общественное исследование». Автор – некий Эдуард Дрюмон, основатель и вдохновитель Национальной антисемитской лиги Франции. Его перу также принадлежат книги «Еврейская Франция» и «Еврейская Франция перед лицом общественного мнения». Мигель Альтамирано о нем никогда не слышал; по дороге домой, в поезде, он начинает читать книгу с красным корешком, в кожаном переплете, с названием книжной лавки на фронтисписе. Еще до Мирафлореса руки у него начинают дрожать, и попутчики видят, как он поднимает взгляд от страницы и смотрит в окно: на лице написано недоверие (или возмущение, или даже гнев). Теперь он понимает, зачем ему предложили эту книгу. «Последняя битва» – история строительства межокеанского канала, только вместо «истории» ее правильнее было бы назвать «диатрибой». Лессепса автор клеймит «негодяем», «ничтожеством», «бессовестным мошенником» и «неисправимым лжецом». «Перешеек превратился в огромное кладбище, – пишет он, – и виноваты в катастрофе финансисты-евреи, бич нашего общества, а также их монструозные пособники – продажные журналисты со всех концов света». Мигель Альтамирано чувствует, что его обманули, чувствует себя мишенью, в которую вонзилась стрела, видит в этом поручении масштабный заговор с целью в лучшем случае выставить его на посмешище, а в худшем – целенаправленно свести с ума. (Внезапно все пальцы в поезде вздымаются и тычут в него.) Проезжая через Кулебру, где поезд делает короткую остановку, он вышвыривает книгу в окно, видит, как она пролетает сквозь листву (ему слышится треск веток) и с хлюпающим звуком падает в болотце. Взгляд его, вечно отягощенный усталостью, случайно скользит вверх и застывает на брошенных французами машинах, землечерпалках, экскаваторах. Мигель Альтамирано будто видит их в первый раз. ИЮНЬ. Капитан Джозеф К. наконец-то сходит на берег в Боме. Почти немедленно он отправляется вглубь страны, в Киншасу, чтобы принять командование вверенным ему пароходом – «Флоридой». В Матади он знакомится с Роджером Кейсментом[32][Роджер Кейсмент является также главным героем романа Марио Варгаса Льосы «Сон кельта» (2010). – Примеч. пер.], ирландцем на службе Торговой компании Конго, ответственным за наем перевозчиков, но занятым и другим, более важным делом: он исследует конголезские земли, оценивая возможности прокладки железной дороги между Матади и Стэнли-Пулом. Железная дорога станет огромным шагом на пути прогресса: она будет способствовать свободной торговле и улучшит жизнь африканцев. Конрад намеревается преодолеть территорию, по которой предположительно проложат рельсы. Он пишет тете Маргерит: «Я отправляюсь завтра, пешком. Единственный осел здесь – ваш покорный слуга». Проспер Ару, проводник от компании, является к нему как-то вечером и говорит: «Соберите вещи на несколько дней пути, господин Конрад. Завтра мы отправляемся в экспедицию». Капитан Джозеф К. слушается и два дня спустя уже входит в конголезские джунгли, а с ним еще тридцать один человек. Тридцать шесть дней он идет за ними следом в беспощадной сырости африканской жары и видит, как голые по пояс черные мужчины прорубают дорогу мачете, а другой мужчина, белый в свободной рубахе, отмечает на английском в путевом дневнике все, что видит: глубину реки Конго при попытке перейти ее вброд, но и птичьи трели, напоминающие то флейту, то вой ищейки; общий желтоватый оттенок травы в каком-нибудь овраге, но и поразительную высоту масличной пальмы. Маршрут невыносимо труден: убийственный зной, сырость, тучи кровососов размером с виноградину, отсутствие питьевой воды и постоянная угроза тропических болезней делают проникновение в джунгли воистину сошествием в ад. Там и завершается июнь для капитана Джозефа К. Третьего июля он пишет: «Видел в лагере труп баконго[33][Баконго – народ, населяющий низовье реки Конго. – Примеч. ред.]». Четвертого июля пишет: «Видел у дороги еще один труп в позе спокойной задумчивости». Двадцать четвертого июля пишет: «Здесь умер белый человек». Двадцать девятого июля пишет: «Нам попался скелет, привязанный к столбу. Это тоже могила белого человека». ИЮЛЬ. Начинают всплывать самые смачные подробности финансового краха канала. Мой отец узнает из газет, что Лессепс, его давний идол, его жизненный идеал, также удалился от парижской жизни. Полиция уже обыскала конторы на рю Комартен и вскоре обыщет частные жилища замешанных в деле: ни у кого нет сомнений, что вскроются мошенничества, ложь и растраты среди французской политической верхушки. Четырнадцатого числа, в день государственного праздника, в Париже публикуют документы и заявления, которые затем воспроизводятся в Нью-Йорке и Боготе, Вашингтоне и Панаме. В частности, выясняется следующее: тридцать депутатов французского парламента получили взятки и только поэтому проголосовали в пользу проекта канала. Более трех миллионов франков вложили в покупку лояльных журналистов. У Всеобщей компании межокеанского канала имелась статья расходов «Реклама»: по ней десять миллионов франков были поделены на сотни чеков на предъявителя. Когда судьбу этих чеков расследовали, выяснилось, что многие из них оказались в редакциях панамских газет. Двадцать первого числа, во время неофициального обеда, дававшегося представителями центральных властей (одним губернатором, одним полковником и одним епископом), мой отец отрицает, что когда-либо видел подобные чеки. За столом воцаряется неловкая тишина. АВГУСТ. Капитан Джозеф К. прибывает в Киншасу принять командование «Флоридой». Но «Флорида» затонула, и Конрад поступает на «Руа-де-Бельж» в качестве внештатного члена экипажа. Пароход отправляется в разведывательное плавание по реке Конго. Пока они плывут вверх по течению, Конрада настигает то, чего раньше ему удавалось избегать: он заболевает. У него случается три приступа лихорадки, два приступа дизентерии и один – ностальгии. Тогда же он узнает, что по прибытии в Стэнли-Фоллз ему предстоит забрать страдающего тяжелой дизентерией агента компании во внутренних областях страны. Агента зовут Жорж Антуан Кляйн, ему двадцать семь лет, это благовоспитанный молодой человек, он полон надежд и планов на будущее и очень хочет поскорее вернуться в Европу. В Стэнли-Фоллз Конраду с Кляйном не удается поговорить как следует. Шестого сентября с тяжело больным Кляйном на борту «Руа-де-Бельж» отплывает вниз по течению. Капитана тоже сваливает недуг, и на первом участке пути корабль находится под командованием Джозефа К. Именно тогда, в пору его максимальной ответственности, Кляйн умирает. От его смерти Джозеф К. не сможет оправиться до конца дней. СЕНТЯБРЬ. В домике в квартале «Кристоф Коломб», домике, который снова воспрял с тех пор, как я в нем поселился, мы празднуем день рождения Элоисы. Мигель Альтамирано зашел в кондитерскую Chez Michel, одну из немногих отважившихся остаться в городе-призраке Колоне, и купил внучке торт в форме цифры «4», с тремя видами крема, покрытый патиной сахарной глазури. После обеда мы все выходим на крыльцо. Несколько дней назад Шарлотта повесила на перилах шкуру оцелота, белую и желтую по краям, с коричневыми пятнами на месте хребта. Отец облокачивается на перила и гладит пятнистую шерстку. Взгляд его теряется в кронах пальм. Шарлотта у него за спиной учит служанку, уроженку Картахены, подавать кофе в чашках из лиможского сервиза на четыре персоны. Я прилег в гамаке. Элоиса уснула у меня на руках: она чуточку прихрапывает с полуоткрытым ртом, и от него исходит чистый запах, которым я наслаждаюсь. В эту минуту, не оборачиваясь и не переставая гладить шкуру оцелота, отец произносит несколько слов, обращаясь то ли ко мне, то ли к Шарлотте: – Ты знаешь, это я его убил. Я убил инженера. Шарлотта плачет. ОКТЯБРЬ. Вернувшись в Киншасу, Конрад пишет: «Все здесь мне отвратительно. Люди и вещи, но в особенности люди». Один из этих людей – Камиль Делькомюн, начальник филиала компании и непосредственный начальник Конрада. Неприязнь, которую он испытывает к английскому моряку – Конрад к тому моменту уже английский моряк, – сравнима лишь с той, которую английский моряк испытывает к Делькомюну. Учитывая обстоятельства, Джозеф К. понимает, что его будущее в Африке туманно и даже темно. На повышение по службе нечего и надеяться, не говоря уже о повышении жалования. Но он подписал контракт на три года, и от этого никуда не деться. Как же поступить? Стыдясь себя, сломленный Конрад решает спровоцировать ссору, чтобы заиметь повод уволиться и уехать в Лондон. Но ему не приходится прибегать к этой крайней мере: вполне настоящее обострение дизентерии служит лучшим предлогом. НОЯБРЬ. Двадцатого числа отец просит меня посмотреть с ним на машины. – Ты ведь столько раз уже их видел, – говорю я, а он отвечает:
– Я не про здешние. Поедем в Кулебру, там они больше. Я не решаюсь сказать, что билет на поезд теперь не по карману ему как безработному, а уж мне и всегда был не по карману. Однако он прав: в момент прекращения на неопределенный срок работы по строительству канала велись в пяти точках, разбросанных между Колоном и городом Панама. Точка в Кулебре, принесшая больше всего головной боли инженерам, представляет собой два километра непредсказуемой своенравной геологии, и именно там стоят лучшие землечерпалки и самые мощные экскаваторы из всех приобретенных компанией за последние годы. Вот на это и хочет взглянуть мой отец 20 ноября: на брошенные останки самого громкого провала в истории человечества. В тот момент я не догадываюсь, что отец уже несколько раз пытался совершить это ностальгическое паломничество. Несмотря на глубокую печаль в его голосе, несмотря на усталость, отягощающую каждое его движение, мне кажется, что желание наблюдать ржавые груды железа – не более чем каприз разочарованного человека, и я отгоняю его, как муху. – Съезди один, – говорю я. – Потом расскажешь. ДЕКАБРЬ. Четвертого числа, после изнурительного пути длиною в месяц – замедлившегося из-за плохого самочувствия, – Конрад возвращается в Матади. Его несут на себе более молодые и сильные люди, и к этому унижению примешивается крайнее утомление. По дороге в Лондон Джозеф К. снова останавливается в Брюсселе. Но Брюссель за последние месяцы изменился: это больше не смертельно скучный город с белыми стенами, а центр рабовладельческой, первооткрывательской империи-убийцы, место, превращающее людей в призраков, настоящая фабрика деградации. Конрад своими глазами видел упадок колонии, и у него в голове, словно у пьяного, конголезские картинки начинают мешаться со смертью матери в изгнании, с неудачами мятежного отца, с империалистическим деспотизмом царской России, с предательством европейских держав по отношению к Польше. Так же, как европейцы поделили польский пирог, думает Конрад, они поделят Конго, а потом придет черед остального мира. Словно вторя мучающим его образам, страхам, унаследованным, несомненно, от отца, его здоровье ухудшается: у капитана Джозефа К. если не ревматизм в левой руке, так перебои в сердце, если не конголезская дизентерия, так панамская малярия. Дядя Тадеуш пишет ему: «Твой почерк так изменился – полагаю, по причине лихорадки и дизентерии, – что, увидев его, я более не могу быть счастлив». В день его паломничества в Кулебру многие пассажиры-гринго видели, как отец в одиночестве садился на восьмичасовой поезд, и слышали, как он что-то бормотал себе под нос, проезжая мимо бывших точек работ, от Гатуна до Эмперадора. Близ Матачина он объяснял в пустоту, что название местечка происходит от того, что в этих местах умирало и ложилось в землю много китайцев, а у Боио-Сольдадо перевел оба слова, означавшие «Солдатский хутор», на английский, но больше ничего не сказал. В полдень, когда в поезде начал виться дух кушаний, взятых пассажирами в дорогу, видели, как он сошел в Кулебре, поскользнулся, кубарем скатился с железнодорожной насыпи и затерялся в сельве. Индеец куна, собиравший неподалеку травы со своим сыном, заметил его, и поведение отца показалось ему столь странным – тот небрежно пинал гнилые колоды, где могли таиться змеи, устало наклонялся, подбирал камни и швырял ими в обезьян, – что он пошел за ним и шел до самых машин. Мигель Альтамирано добрался до котлована, гигантского глинистого серого окопа, похожего на воронку от метеорита, и обозрел его с края, как генерал – поле боя. И тогда, словно кто-то решил бросить вызов законам Перешейка, пошел дождь. Вместо того, чтобы укрыться под ближайшим деревом, чья непроницаемая крона отлично послужила бы ему в качестве зонта, Мигель Альтамирано побрел вдоль края котлована к исполинскому, оплетенному лианами созданию, вздымавшемуся на десять метров над землей. Это был паровой экскаватор. За последние полтора года ливни покрыли его толстым и твердым, как коралл, слоем ржавчины, но увидеть это можно было, лишь убрав три пяди наросшей повсюду тропической растительности, ветвей и листьев, которыми сельва старалась утопить экскаватор в земле. Мигель Альтамирано приблизился к ковшу и погладил его, как хобот старого слона. Потом медленно обошел экскаватор, останавливаясь у каждой ноги, отодвигая листья и трогая все детали, до которых мог дотянуться: старый слон был болен, и отец искал симптомы. Он быстро нашел живот монструозного зверя – кабину, игравшую роль машинного отделения, – и забрался туда. Больше он не выходил. Когда после двух дней бесплодных поисков по всему Колону и его бесплодным окрестностям я наконец нашел его, он лежал на сыром полу кабины. Волею судьбы в тот день тоже шел дождь, и я лег рядом с мертвым отцом и закрыл глаза, чтобы чувствовать то же, что и он в последние мгновения: жестокое биение капель о полый металл ковшей, аромат гибискуса, холод мокрой ржавчины, проникающий под рубашку, и усталость, безжалостную усталость. Третья часть …о рождении еще одной южноамериканской республики. Одной больше, одной меньше, не все ли равно? Джозеф Конрад, «Ностромо» VII Тысяча сто двадцать восемь дней, или Недолгая жизнь некоего Анатолио Кальдерона Самое печальное в смерти моего отца, думаю я иногда (я вообще часто думаю о его смерти), состоит в том, что среди живых не нашлось никого, кто желал бы носить по нем достойный траур. В нашем доме в квартале «Кристоф Коломб» давно не осталось черных одежд и сил их надевать, и между мной и Шарлоттой установился негласный договор: уберечь Элоису от контакта с этой смертью. Мне кажется, мы не столько желали ее защитить, сколько осознавали, что Мигель Альтамирано все равно почти отсутствовал в нашей жизни в последние годы и не имело смысла дарить ребенку дедушку после дедушкиной смерти. Так что отец начал погружаться в забвение сразу же после похорон, а я не сделал ничего, совершенно ничего, чтобы этого избежать. По распоряжению епископа Панамы, моему отцу-масону отказали в церковном обряде погребения. Его положили в несвятую землю, под щебенку, к китайцам и безбожникам, некрещенным африканцам и всем отлученным от церкви. К возмущению тех, кто умудрился прознать, вместе с ним захоронили руку, некогда отрубленную у трупа неизвестного азиата. Колонский могильщик, повидавший в своей жизни все, получил от судебных властей свидетельство о смерти и протянул его мне, словно коридорный – гостиничную записку. Свидетельство было на бланке Всеобщей компании Панамского межокеанского канала, что придавало ему анахроничный и едва ли не издевательский характер, но могильщик пояснил, что бланки отпечатали давно, в большом количестве, и он предпочитает ими пользоваться, а не оставлять сотни листов отличного качества гнить на чердаке. Так что данные отца вписаны в пунктирные строчки над словами «Noms, Prénoms, Nationalité». Рядом с «Profesion ou Emploi» кто-то написал: «Журналист». Рядом с «Cause du décès»[34][Фамилия, имя, гражданство. Профессия или занятие. Причина смерти (фр.).] – «Естественная». Я собирался было обратиться в соответствующие инстанции, чтобы засвидетельствовали, что Мигель Альтамирано умер от разочарования, готов был согласиться даже на меланхолию, но Шарлотта убедила меня, что я только зря потрачу время. По прошествии девяти месяцев мы с Шарлоттой вдруг поняли, что ни разу за это время не были на могиле Мигеля Альтамирано. Первую годовщину смерти тоже пропустили – виновато переглянулись, воздели руки в приступе угрызений совести, но на этом все и кончилось. Вторая годовщина прошла еще более незамеченной: воспоминание об отце мимолетно посетило наш благополучный очаг, только когда до Панамы докатились новости из парижских судов. Как бы объяснить: наш дом вместе с тремя обитателями (в этом, видимо, состояло вселенское следствие смерти отца) как бы оторвался от панамской почвы и удалился за пределы политической жизни. В Париже Фердинанда де Лессепса и его сына Шарля беспощадно терзали голодные своры обманутых акционеров, тысячи семей, заложивших дома и продавших драгоценности, чтобы спасти канал, в который ранее они вложили все средства, но эти новости доходили до меня словно сквозь толстое стекло или из иллюзорной действительности немого кино: я видел лица актеров, шевелящиеся губы, но не понимал, что они говорят, или попросту не интересовался… Президент Франции Сади Карно, чье положение пошатнулось из-за финансового скандала со Всеобщей компанией и ее разнообразных экономических невзгод, был вынужден сформировать новое правительство, и волны, поднятые этим событием, докатились до берегов Панамы, но дом четы Альтамирано-Мадинье, аполитичный и, по мнению некоторых, апатичный, остался равнодушен к слухам. Мы с моими двумя девочками жили в параллельной реальности, где не было места большим буквам: там не существовало Великих Свершений, Войн, Отчизн и Исторических Моментов. Мы переживали свои важные события, покоряли скромные вершины совершенно иного свойства. Два примера: Элоиса выучилась считать до двадцати на трех языках; Шарлотта как-то вечером сумела заговорить о Жюльене, и это не закончилось срывом. Меж тем время, как пишут в романах, шло, и в Боготе политическая жизнь не унималась. Поэт и президент, автор нашего славного гимна, простер указующий перст и назначил преемника, дона Мигеля Антонио Каро, достойного гражданина южноамериканских Афин, одной рукой переводившего Гомера, а другой строчившего драконовские законы. Больше всего дон Мигель Антонио любил два занятия: открывать греческих классиков и закрывать либеральные издания… а также высылать, высылать и высылать. «Отдельных сбитых с толку личностей хватает, – сказал он в одной из первых речей, – но громкие разглагольствования революционной школы не отзываются у широких слоев». Его собственный указующий перст отправил в вынужденное изгнание дюжины сбитых с толку личностей, сотни революционеров. Но в аполитичном, апатичном, аисторичном доме в квартале «Кристоф Коломб» про Каро никто не говорил, хотя из страны высылали в том числе и панамских либералов, и не жаловался на непомерный гнет цензуры, хотя многие газеты Перешейка от нее страдали. Тогда как раз исполнялось сто лет с тех пор, как в один знаменитый день знаменитый Робеспьер произнес свою знаменитую фразу: «История есть вымысел». Но нас, поскольку мы существовали в вымысле, не предполагавшем истории, эта годовщина, столь значительная для многих, не интересовала… Мы с Шарлоттой занимались образованием Элоисы, которое состояло по существу из чтения вслух (иногда театрализованного) всех басен, что мы только могли достать – от Рафаэля Помбо до старика Лафонтена. На деревянной сцене нашей гостиной я был стрекозой, а Элоиса – муравьем, и вдвоем мы заставляли Шарлотту надеть галстук-бабочку и изображать Головастика-гуляку. В то же время, дорогая Элоиса, я дал себе торжественное обещание: я больше никогда не позволю политике свободно проникнуть в мою жизнь. Пред натиском политики, которая разрушила жизнь отца и столько раз переворачивала с ног на голову всю страну, я стану изо всех сил защищать целостность своей новой семьи. Представители родов Аросемена, Аранго, Менокаль (а также ямаец из притона, и гринго с железной дороги, и портной-боготинец, осевший в Колоне) непременно спрашивали меня обо всех делах, связанных с ближайшим будущим страны: «А вы что думаете?» А я механически отвечал одно и то же: «Я не интересуюсь политикой». – Голосовать будете за либералов? – Я не интересуюсь политикой. – Голосовать будете за консерваторов? – Я не интересуюсь политикой. – Кто вы такой? Откуда взялись? Кого любите? Кого презираете? – Я не интересуюсь политикой. Господа присяжные читатели, какая самонадеянность с моей стороны! Неужели я и вправду думал, что смогу избежать влияния этого вездесущего и всемогущего чудовища? Я спрашивал себя, как мне жить в мире, как продлить дарованное счастье, не сознавая, что в моей стране это политические вопросы. Действительность намеревалась вскоре нанести мне удар, ибо в те дни в Боготе собирались заговорщики, планировавшие захватить президента Каро, низложить его, словно престарелого монарха, и осуществить либеральный переворот. Но планировали они с таким энтузиазмом, что полиция их молниеносно выследила и задержала. Власти продолжали подавлять недовольство, а недовольство в ответ продолжало выплескиваться в разных частях страны. Я закрыл Элоису с Шарлоттой в доме в квартале «Кристоф Коломб», запасся провиантом и водой и заколотил окна и двери досками, снятыми с заброшенных домов. И тут пришли вести о том, что началась новая война. Спешу сказать: война была небольшая, пробная, назовем ее так, или любительская. Правительственные силы всего за два месяца справились с повстанцами: в наши заколоченные окна ударилось эхо сражения в Бокас-дель-Торо, единственной значительной стычки, произошедшей на Перешейке. У панамцев были еще свежи воспоминания о Педро Престане и его висящем на перекладине теле; когда из Бокас-дель-Торо донеслись какие-то несмелые и тихие либеральные выстрелы, многие начали опасаться новых расстрелов и новых виселиц над рельсами. Ничего этого не случилось. Однако… в истории всегда есть «однако», и вот очередное. Война едва коснулась панамских берегов, но все же коснулась. Война всего на несколько часов заглянула к нам, но все же заглянула. А самое главное, эта любительская война пробудила аппетит колумбийцев, сыграла роль морковки перед лошадиной мордой, и, пока она шла, я понял, что в скором времени нас ждет что-то пострашнее… Я улавливал в воздухе жажду войны, и спрашивал себя, а удастся ли мне противостоять ей, просто закрыв двери моего аполитичного дома, и тут же отвечал: да, удастся, иначе и быть не может. Видя, как спит Элоиса, чьи ноги стремительно удлинялись прямо на глазах, чьи кости таинственно меняли очертания, или как голая Шарлотта на заднем дворе, под пальмой, моется в душе, словно живая картина из музея Оранжери, я думал: да, да, да, мы в безопасности, никто нас не тронет, мы освободились от политики, мы неуязвимы в нашем аполитичном доме. Но настало время сделать признание: размышляя о нашей неуязвимости, я в то же время ощущал в животе нечто странное, похожее на голод. Эта пустота стала накатывать и ночами, когда в доме гасли огни. Она приходила во сне и если я думал о смерти отца. Я неделю не мог понять, что это, а потом с удивлением понял: это страх. Рассказал ли я о нем Шарлотте, рассказал ли Элоисе? Разумеется, нет: страх, как и призраки, наносит гораздо больший урон, если его упоминают. Годами он жил возле меня, как домашний питомец, которого я утаил от других, и против собственной воли я питал его (или он сам, тропический паразит, питался от меня, словно хищная орхидея), не осознавая его присутствия. В Лондоне капитан Джозеф К. тоже боролся с небольшими и неизреченными личными страхами. «Мой дядя умер 11-го числа, – написал он Маргерит Порадовской, – и мне кажется, будто вместе с ним умерло все внутри меня, будто он унес с собой мою душу». Следующие месяцы прошли в попытках вернуть душу обратно: именно в этот период Конрад познакомился с Джесси Джордж, обладавшей в его глазах двумя неоспоримыми достоинствами – она была англичанка и машинистка. Через пару месяцев он предложил ей руку и сердце, воспользовавшись сокрушительным аргументом: «В конце концов, дорогая, жить мне осталось не так уж долго». Да, Конрад видел ее, видел бездну, разверзнутую у его ног, чувствовал этот странный голод и метнулся под крышу, как пес во время грозы. Мне следовало поступить так же: сбежать, удрать, собрать вещи, схватить за руки близких и уехать, не оглядываясь. Написав «Сердце тьмы», Конрад погрузился в новые глубины подавленности и нездоровья, а я, я не заметил новых бездн у своих ног. В Страстную пятницу 1899 года Конрад отмечал: «Крепость моего духа смущается видом чудовища. Оно не движется, косо смотрит, оно спокойно, как сама смерть, и оно поглотит меня». Если бы я оказался способен уловить пророческо-телепатические волны, посылаемые этими словами, то, возможно, попробовал бы догадаться, выяснить, что это за чудовище (хотя я и так догадываюсь, как, впрочем, и читатели), и сделать так, чтобы оно не поглотило нас. Но я не сумел истолковать тысячи знаков, роившихся в воздухе в те годы, не сумел прочесть предначертания, скрытые в фактах, до меня не дошли предупреждения, которые моя родственная душа Конрад посылал мне издалека. «Человек – подлое животное, – написал он в те дни Каннингему-Грэму. – Его склонность ко злу должна быть организована». А также: «Преступление – необходимое условие организованного существования. Общество по сути своей преступно. Иначе оно не могло бы существовать». Юзеф Конрад Коженёвский, почему до меня не долетели эти слова? Дорогой Конрад, почему ты не подарил мне шанса защититься от подлых людей и их организованной склонности ко злу? «Я как человек, утративший своих богов», – сказал ты тогда. А я не увидел, Джозеф К., не увидел в твоих словах утраты моих богов. Семнадцатого октября 1899 года, незадолго до того, как у моей дочери Элоисы впервые пошли месячные, в департаменте Сантандер началась самая долгая и кровавая война в истории Колумбии. Ангел Истории действовал, в общем, как обычно. Он – блестящий серийный убийца: стоит ему наткнуться на удачный способ, которым люди могут уничтожать друг друга, и он вдохновенно вцепится в него намертво, как сенбернар… Перед войной 1899 года Ангел в течение нескольких месяцев занимался тем, что унижал либералов. Сначала он воспользовался для этого президентом-консерватором, доном Мигелем Антонио Каро. До его прихода к власти армия страны состояла из шести тысяч человек. Каро увеличил личный состав до максимально допустимого – десять тысяч, и за два года учетверил расходы на военное снаряжение. «Правительство должно обеспечивать мир», – говорил он, а сам тем временем, словно муравей, тащил к себе в муравейник девять тысяч пятьсот пятьдесят два мачете с ножнами, пять тысяч девяносто карабинов Винчестера 44 калибра, три тысячи восемьсот сорок одну винтовку Гра 60 калибра с начищенными штыками и прочее, и прочее. Президент был талантливым амбидекстером: одной рукой он немного переводил из Монтескье («Дух республики есть мир и умеренность»), а другой подписывал указы о наборе в армию. На улицах Боготы голодных крестьян и пеонов с асьенд мобилизовали за два реала в день, а их жены садились у стенки ждать этих денег, чтобы купить картошки на обед; священники расхаживали по городу и сулили юнцам вечное блаженство в обмен на военную службу. На этом президент-консерватор наскучил Ангелу Истории, и тот решил заменить его на другого; а чтобы пуще разозлить либералов, назначил на пост дона Мануэля Антонио Санклементе, восьмидесятичетырехлетнего старика, который, едва вступив в должность, получил от личного врача строгий наказ уехать из столицы. «На таком холоде игры в президента боком вам выйдут, – сказал врач. – Езжайте-ка, где потеплее, а эту головную боль оставьте молодым». И президент послушался: переехал в Анапойму, тропическое селение, где восьмидесятилетние легкие доставляли ему меньше проблем, а давление восьмидесятилетней крови падало. Государство, разумеется, осталось без главы, но эта маленькая деталь не смутила консерваторов… За пару дней премьер-министр изготовил в Боготе печать с факсимильной подписью президента и раздал копии всем заинтересованным лицам, так что присутствие Санклементе в столице больше не требовалось: каждый сенатор сам заверял свои проекты законов, каждый министр одобрял какие ему было угодно указы, оживляемые волшебным шлепком печати. И вот так, под звонкий хохот Ангела, развивалась новая власть, к возмущению и стыду либералов. Однажды утром в октябре в департаменте Сантандер у одного генерала, повидавшего множество войн, кончилось терпение, и его выстрелы дали начало восстанию. Мы сразу поняли, что эта война – не такая, как предыдущие. В Панаме еще были живы воспоминания о войне 85-го года, и на сей раз местные собирались сами распоряжаться своей судьбой. Так что Перешеек, отделенный от прочей колумбийской действительности, Карибская Швейцария, включился в конфликт, как только представилась возможность. Несколько селений в центре восстали через два дня после первых выстрелов, и не прошло и недели, как индеец Викториано Лоренсо поставил под ружье триста человек и начал в горах Кокле собственную партизанскую войну. Когда новость докатилась до Колона, я обедал в том самом ресторане с зеркалами, откуда четверть века назад выходил отец, впервые представший моим глазам. Со мной были Шарлотта и Элоиса, потихоньку превращавшаяся в наделенную темной, смущающей душу красотой отроковицу, и все мы трое услышали, как официант-ямаец говорит: – Да какая разница, одной войной больше, одной меньше. Все равно миру скоро придет конец. Среди панамцев широко распространилось убеждение, будто 31 декабря наступит Страшный Суд, и миру не суждено увидеть ХХ век. Каждая комета, каждая падающая звезда, которую замечали в Колоне, подтверждала эти пророчества. В течение нескольких месяцев и вправду сбывалось худшее: в последние дни века разыгрывались такие кровавые битвы, каких не помнили со времен войны за независимость. Вся страна утопала в крови – крови либералов: в каждой стычке повстанцев разбивали превосходящие силы правительственных войск. В Букараманге генерала Рафаэля Урибе Урибе во главе армии, состоявшей из рассерженных крестьян и мятежных студентов, обстреляли с башни церкви Сан-Лауреано. «Да здравствует непорочное зачатие!» – кричали стрелки всякий раз, как молодой либерал падал замертво. В Пасто падре Эсекьель Морено науськивал солдат-консерваторов: «Будьте как Маккавеи! Защищайте права Христа! Беспощадно разите масонскую гадину!» Muddy Magdalene[35][Илистая Магдалена (англ.).] тоже стала театром военных действий: в порту Гамарра суда либералов пошли ко дну в результате обстрела правительственными войсками, и четыреста девяносто девять повстанцев погибло от ожогов в хаосе горящих палуб, а те, кто не сгорел, утонули в реке, а тех, кто сумел выплыть, расстреляли без суда и следствия и оставили гнить прямо на берегу, рядом с утренним рынком, где торговали полосатыми магдаленскими сомами. Мы, колонцы, держались ближе к телеграфу и всё ждали окончательную телеграмму: «ПРОРОЧЕСТВА СБЫЛИСЬ ТЧК КОМЕТЫ И ЗВЕЗДЫ НЕ ВРАЛИ ТЧК ГРЯДЕТ КОНЕЦ СВЕТА ТЧК». Новый век в Республике Колумбии встретили без всяких празднований. Но телеграмма эта так и не пришла. Зато пришли другие (вы, вероятно, уже догадываетесь, дорогие читатели: большая часть войны 99-го года велась азбукой Морзе). МЯТЕЖ В ТУНХЕ ПОДАВЛЕН. МЯТЕЖ В КУКУТЕ ПОДАВЛЕН. МЯТЕЖ В ТУМАКО ПОДАВЛЕН… Учитывая этот подавленный телеграфный пейзаж, никто не поверил в новость о победе либералов в Пералонсо. Никто не поверил, что три тысячи плохо вооруженных человек – тысяча винтовок Ремингтона, пятьсот мачете и артиллерийский корпус, смастеривший пушки из водопроводных труб, – может сразиться на равных с двенадцатью тысячами правительственных солдат, которые позволили себе роскошь выйти на бой в новой форме – на тот случай, если восстание в ходе этого самого боя будет окончательно подавлено. «ПРАВИТЕЛЬСТВЕННЫЕ СИЛЫ РАЗГРОМЛЕНЫ В ПЕРАЛОНСО ТЧК УРИБЕ ДУРАН ЭРРЕРА ТРИУМФАЛЬНО ДВИЖУТСЯ К ПАМПЛОНЕ», – говорилось в телеграмме, и никто в нее не поверил. Генерал Бенхамин Эррера получил пулевое ранение в ляжку и выиграл битву, сидя на парусиновой койке: он был всего на четыре года старше меня и уже мог считаться героем войны. Это случилось на Рождество, а 1 января Колон пробудился и обнаружил, что мир по-прежнему на своем месте. «Французское проклятье» иссякло. А я, дорогая Элоиса, чувствовал, что мой аполитичный дом – неприступная крепость. Я был в этом абсолютно убежден. Простой силой воли, думал я, мне удалось удержать на расстоянии надоедливого Ангела Истории. Война в нашей стране болтунов была для меня чем-то, что состояло из телеграмм, из писем, которыми обменивались генералы, из капитуляций, подписывавшихся по всей республике. После Пералонсо мятежного генерала Варгаса Сантоса объявили «временным президентом». Слова и ничего больше, к тому же чересчур оптимистичные. Из панамского города Давид мятежный генерал Белисарио Поррас слал консерваторским властям протесты в связи с «актами бандитизма», совершаемыми правительственными солдатами. Слова и ничего больше. Либеральное командование жаловалось на «избиения» и «пытки» пленных, захваченных «у себя дома», а не «с оружием в руках». Слова, слова, слова – и ничего больше.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!