Часть 14 из 19 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Глубокая, безысходная тоска охватывала всякий раз Нюшу, когда пылко она принималась за пересмотр содержимого сундука. Вспоминались ей детство, родная деревня, братишка, мать, Малый Волхов, и нестерпимо отвратительной казалась ей теперешняя жизнь. Склоняясь над сундучком, она машинально перебирала в нем предметы, а набегающие слезы неудержимо катились и на материнский платок, и на крестьянский крест, и на пасхальное яичко.
В этом грустном смятении застала ее вбежавшая к ней Катя, единственная женщина этого вертепа, дружившая с Нюшей.
— Ну вот, ты опять ревешь, и с чего бы это? — сказала Катя. — Все вчера было по-хорошему. Плясали и пили, то-то драки не было, а ты вдруг плачешь!
— Эх, Катя, грустно мне все как-то, тоска сосет.
— С чего тебе грустить? Хозяйка тебя уважает, вот ты живешь, а мы так спим.
— Эх, что мне в том, когда душа болит. Мы все привыкли к этой жизни.
— Послушай, Нюшка, ты все копаешься в прошлом. Знаешь что? Со вчера делов у нас нет никаких, давай я посижу с тобой, а ты расскажешь все-все про жизнь. Ты знаешь, я люблю романы, что за сердце хватают. Вот тебе карамели от скуки, ешь и рассказывай, а я слушать стану.
И, уговорив Нюшу, Катя усадила ее на диван, села с ней рядом, закурила и принялась слушать.
— Ну, сказывай валяй!..
— Ну, что там сказывать? Известное дело, ничего интересного.
— А ты сначала расскажи, а там увидим, интересно или нет.
Наконец после долгих уговоров Нюша принялась за рассказ:
— Деревня наша построена на крутом берегу реки Волхов… И красива же эта река! Весной разливается она широко, заливая берег насупротив, течение в ней быстрое, вода глубокая. Сядешь эдак, бывало, где-нибудь на откосе летним вечером да и думаешь: эх, благодать-то какая! То из-за поворота покажется плот, а на нем костер разведен и чугунок греется, то проплывет баркас под парусом, а два раза прибывает пароход, и чудно глядеть, как по приходу его разбивается волна о берег. Мы жили небогато, но хозяйство было крепкое: двухсрубная изба, две коровы, лошадь, десяток овец — и все на четыре души.
Семья наша была невелика: я да братишка на десять годов моложе меня. Любила я брата Алешеньку, словно сына родного. Я же его и вынянчила. Бывало, когда был он маленький, упадет да и кричит: «Ушка, Ушка!» Это он меня кличет, да только не может сказать «Нюшка». Но это я так, между прочим вспомнила.
Когда мне пошел восемнадцатый год, случилась у нас беда: тятенька мой по весне выпиливал дрова, сплавлявшись по реке, простудился, пролежал в горячке восемь дней, а на девятый и помер. Остались мы с матерью-старухой без мужика и кормильца. Протянули еле-еле как год, а там видим, дело плохо: хозяйство наше пошло на убыль — продали сначала овцу, потом корову, а затем и лошадь. И к наступившей новой осени остались мы с одной коровой.
Тут маменька мне и говорит: «Видишь, Нюшка, дело наше плохо, пожалуй, зиму и самим не прокормиться, да и корову не прокормить будет. Надо тебе ехать в Питер в услужение, все оно и ртом меньше, да и помощь от тебя кой-какая будет». Я было плакать: «Куда мне в Питер, никого я там не знаю, ни за грош пропаду!..» — «Не ты первая, не ты последняя, — говорит мне маменька, — свет не без добрых людей, да и тетка твоя, Акулина Савитина, в кухарках служит, она подскажет. Коль меня не жалеешь, дык пожалей хоть братишку, не пропадать же ему с голоду?»
Знала маменька, чем меня взять! Погоревала я, поплакала да и собралась в дорогу. Распрощалась я с деревней, подругой своей, соседкой Настей, обняла братца. Мать благословила меня, надела мне на плечи байковый платок (его я до сегодня храню), дала мне полтора рубля денег и говорит: «До чугунки тут недалече, пешком дойдешь».
Да, забыла сказать тебе, Катюша, что до отъезда я, когда хорошо еще нам было и спокойно, для маменьки написала письмо в Питер тете Акулине Савитиной. С этим письмом и набитым узелком я и отправилась в путь. До станции дошла пешком, и г-н кондуктор за полтинник довез меня до Питера. Как дура стояла я на перроне на Николаевском вокзале, не зная, куда и ступить, однако, расспрашивая дорогу, добралась по адресу письма на Владимирскую улицу, нашла дом, а через дворника и квартиру, где жила тетка в услужении. Моему приезду она не очень обрадовалась, однако признала и дня через четыре устроила меня к купцам на Стременную улицу за пять рублей в месяц.
Прошла неделя, другая, я пообвыклась, начала кое-что откладывать, а месяца через два отослала маменьке восемь рублей денег. Через недельку получила от нее известие, что деньги дошли и что радости было несказанно. Маменька купила Алешеньке даже пряничного петуха, и братишка был радехонек.
Я же все это время думала: вот подкоплю денег да опять вышлю, и так радостно было мне на душе.
А потом вдруг не прошло и месяца, как получаю я от маменьки еще письмо, и в нем страшное: случилась у нас беда, в деревне вспыхнул пожар, и мы погорели. Сгорели изба, корова, все пожитки, мать же ночью спросонья едва успела вынести Алешу, а то бы и он сгорел. И вот маменька с братишкой остались без крова и двора и стали побирается по людям. Она Христа Бога молила меня сходить к тетке Акулине, рассказать ей про беду и хоть у нее, хоть у других добрых людей раздобыть денег, иначе конец — погибнут! Я как одурелая кинулась к тетеньке Акулине, плачу, показываю ей письмо, а она говорит: «Все под Богом ходим, жалко мне их, только денег у меня нетути, да и малым же не поможешь, а многого где же взять?» Проплакала я эдак дня три, а сама все думаю: Господи, ведь нужно что-нибудь сделать. Ведь нельзя же дать погибнуть братишке с мамкой. А что тут сделаешь? И ходила я как не в своем уме. И вот как-то в воскресенье купчиха отправилась к вечере, а сын ее лег после обеда отдыхать. Прибрала я посуду в столовой да и, проходя на кухню, вижу: хозяин лежит у себя на кровати, повернулся к стенке и храпит, а на столике у постели лежат его золотые часы с застежкой. Тут меня лукавый попутал, и я тихонько подошла к кровати. Купец сладко спал и ничего не слышал. Взяла я осторожно часы и замерла на месте. Ничего — спит. Я тихонько вышла, быстро накинула платок на голову да и пустилась бежать куда глаза глядят. Пробежала улицу, другую, свернула в какой-то переулок, перебежала через какую-то дорогу… Опять улицы… Наконец, запыхавшись, остановилась и вижу — лавочка, а в ней все часики висят. Я и зашла.
«Вам что, барышня?» — спросил меня мужчина за прилавком с какой-то чудной катушкой в глазу. «А вот, — говорю я шепотом, — часы продаю». — «А ну-ка покажите». Я положила перед ним свой товар. Он осмотрел, да и говорит: «А откуда у вас это такие часы?» Я совсем оробела и чуть слышно говорю: «Жених подарил». — «Жених? — И он покачал головой. — Впрочем, это нам все равно. Сколько хотите?» — «Не знаю, дяденька, оценивайте». — «С цепкой продаешь? Если с цепкой, то сорок рублей дать могу». — «Ладно, давайте».
Он взял часы и отсчитал мне четыре красненьких. Я выбежала из лавки. Расспрашивая, нашла свою улицу и, словно бы ничего не случилось, зашла в дом…
— Эх, глупая, тебе бы не возвращаться, — сказала сочувственно Катя.
— Как же мне не возвращаться, когда документы мои у хозяев.
— И то правда! Ну, рассказывай дальше.
— Купец, как увидел меня, так чуть с кулаками не лезет. «Ты, — говорит, — стерва, украла часы. Ложась спать, положил их на столик, чужих не было. Марфа (это кухарка) у нас двенадцать лет живет, и, слава тебе господи, никогда ни в чем она не замечена. Так что никто другой, только ты часы прихватила. Отдавай добром, а то я тебя за Можай загоню, гадину!»
Я ни жива ни мертва, и рада бы отдать, да где их возьмешь теперь. Я разревелась да и говорю: «Знать ничего не знаю. Не брала я ваших часов». — «Ты так значит, ну ладно! Марфа, скажи дворнику, чтоб позвал полицию!»
Вскоре явился дворник с городовым. Хозяин рассказал, как было дело. Взяли дворников понятыми и начали обыскивать. Принялись с меня и сразу же в узле платка нашли деньги.
«Это откуда у тебя? Пришла к нам в обычной юбке, получаешь пять рублей. Живешь три месяца, а накопила уже сорок?» Вижу, дело плохо. Повалилась я купцу в ноги и призналась во всем.
«Ладно, — говорит, — укажи лавку, а мы сейчас туда за часами». Я бы рада указать, да где же ее найти? «Не знаю, — говорю, — мне не найтить тапереча». Тут купец совсем озлился: жаль ему часов. «Ишь, дура этакая, часы с цепью за сорок рублей спустила, да за них и полторы сотни мало взять!» Отобрал он мои четыре красных, одну протянул городовому да и говорит: «Господин, делайте все по закону».
Меня забрали, отвели в участок, просидела я там трое суток, затем был суд, и присудили мне три месяца тюрьмы. Хоть горько и стыдно мне было, но я не о себе думала. Пока я сидела в остроге, все мысли мои были в деревне. Пропадут они там, родные мои, пропадут, и ничем уж теперь не помочь. Желая скрыть свое унижение, я написала домой письмо, что живу по-прежнему, но что денег выслать никак не могу, так как разбила много посуды и хозяева вычитают из жалованья. Как прожила я эти три месяца, лучше тебе и не рассказывать. Наконец настал день освобождения. Мне вернули мои платье, документ, да и дали еще десять рублей из какого-то женского общества (прозывается оно «Патронаж»). С этим вышла я из тюрьмы, сняла у торговки угол за пятьдесят копеек в неделю и кинулась искать места. К тетушке своей я не посмела пойти. Моя торговка была женщиной доброй. Послала она меня на одно место, на другое, но оба раза ничего не вышло: разговаривали все со мной по-хорошему, а как посмотрят в паспорт, так машут руками: «Иди, иди себе с Богом, нам из тюрьмы людей не требуется». Оказывается, что на документ в тюрьме положен был штамп.
Наконец Бог сжалился и привел наниматься к одним господам, я сговорилась с ними, а они, узнав, что я новгородская и только что из деревни, не посмотрели в паспорт, а просто спрятали его и оставили у себя. У меня еще оставалось три рубля, и я сейчас же заказным денежным письмом отправила их маменьке.
Прошло дней пять, и вдруг является почтальон и говорит: «Кто здесь Анна Сергеевна?» — «Это я», — отвечаю. «Вам письмо, распишитесь». Я расписалась и гляжу, мне письмо мое вернулось. «Да это же мое письмо», — говорю я. «Да-с, — говорит почтальон, — ваше, и вернулось оно к вам за смертью адресата, тут и отметочка есть». «Это что же означает?!» — «Адресат-то, которому письмо вы писали, померла».
Я так и взвыла! Маменька бедная, да неужто? Поплакав, я сейчас же написала подруге Насте, приклеила ей марку на ответ и попросила мне описать маменькину кончину и что сталось с братишкой.
Тут Нюша горько заплакала, всплакнула Катя.
Затем Нюша продолжила:
— Через неделю получила я письмо от Насти. Я его запомнила наизусть: «В первых строках моего письма уведомляю вас, что маменька ваша, Марта Савельевна, померла 21 января сего года от голода и горя. После пожара она с младенцем побиралась по соседям, все недомогала и все ждала от вас помощи, а после получила письмо от вас, где вы денег не обещали в скором времени. Затем пришло письмо от вашей тетки из Питера, она извещала, что вы проворовались и посажены в тюрьму. И после этого я вам больше не подруга и знакомства с вами вести не желаю. Маменька ваша, как узнала про тюрьму, вскоре же и скончалась. Брат ваш три недели уже как помер. Известное дело, какая жизнь младенцу у чужих людей. И били его, и плохо кормили, и на мороз босым выгоняли. Тятя мне не позволил вам писать. Написала я в последний раз, больше не пишите. Известная вам ваша бывшая подруга Настя».
Как прочла я письмо, так и свалилась замертво, как сноп, потом водой откачивали. Чуть я опомнилась, как слышу, барыня зовет. Я пошла к ней, а она говорит: «Вот что, Нюша, и жалко мне тебя, а делать нечего, держать тебя мы больше не сможем. Сейчас старший дворник принес твой паспорт из прописки и указал на тюремный штемпель. Ты нас обманула, сказав, что прямо из деревни приехала. Бог с тобой, вот тебе жалованье за недожитый месяц, но уходи, нам боязно: еще наведешь кого!» Мое горе от письма было так сильно, что на это я ничего не сказала, собрала свой узелок и ушла.
Долго я бродила по городу, не зная, где голову приткнуть, наконец очутилась в скверике против Царскосельского выхода, села на скамеечку и принялась плакать. Ко мне подсела какая-то барыня, поглядела так жалостливо да и говорит: «Чего это вы, голубушка, плачете?» Я еще пуще. «Да вы скажите, быть может, я чем помогу». И такой показалась она мне участливой, и так тяжело было на душе, что я возьми да и расскажи ей все, вот как тебе. Она выслушала меня, да и говорит: «Да! Дело ваше сурьезное. В деревню ехать не к кому да и незачем. Здесь места с таким паспортом не найдете, впрочем, вы уже и пробовали. А все-таки, если хотите, я помочь могу». — «Милая барышня, — воскликнула я, — век буду Бога молить, помогите». — «Вот что, вы не маленькая, и я вам по-честному все скажу. Есть у меня на примете один старичок, добрый и богатый. Любит он особенно невинных, а за невинность заплатит вам двадцать пять рублей. Если вообще хотите, то можете переселиться ко мне. Я одену вас чистенько, дам комнату и кормить стану, ну а иногда, когда по вечерам приезжают гости, так уж вы не противьтесь, будьте ласковы с ними, и от них вам перепадать будет немало. Жизнь легкая, веселая, а впрочем, вам идти некуда. Ну что же, согласны вы?»
Я долго молчала, понимая, на какой путь зовет она меня. Куда было деваться? Куда идти? В воду, в петлю, под трамвай? И я с тяжелым сердцем согласилась.
И вот, Катя, уже год, как я живу здесь. И тошно мне, и скверно, а куда сунуться? Что впереди? Протяну еще лет пять, а там истаскаюсь, может, заболею, и предложит мне наша хозяйка сначала перебраться из этой комнаты в общую, а там скажет, как говорила Каролине Карловне: «Ты, Нюша, уже устарела, гостям ты больше не нужна, никто на тебя и смотреть не хочет, ты отдохнула, пожила вволю, и будет, пора и на покой, ты мне больше не нужна». И что тогда, куда идти? Здоровая не будешь, от работы отвыкнешь… Одно останется, что руки на себя наложить…
— А ты будь умной, Нюша, не бросай деньги, а подкапливай под старость, ведь от гостей тебе, красавице, поди, немало перепадает.
— Конечно, Катя, перепадает; да вон, видишь, на столике трешка, может, вчерашний, уходя, оставил. Да только я не умею деньги держать, как-то все уходят. Выйдешь на улицу, увидишь старушку, похожую на маменьку, и отдашь все, что в кошельке. А иной раз мальчик попадется схожий с Алешенькой, таким, каким он в моей памяти удержался… — И Нюша глубоко вздохнула.
На улице давно спустились сумерки. На промерзлом стекле окна тысячами огней переливались газовые фонари, в комнате стало почти мрачно.
— Послушай, Нюша, дай мне эти три рубля до завтра, я ей-богу отдам. Сижу без гроша, а этот Серега как прорва: ему денег не напасешь.
— Ладно, бери, Катя!
За дверью послышался голос хозяйки:
— Катька, Нюшенька, одевайтесь скорее, там хорошие гости приехали, живо, живо в гостиную, они заказали уже вино и харчи.
Катя побежала одеваться, а Нюша заперла ларчик, помыла руки и лицо, напудрила нос, провела карандашом по бровям и, надев ярко-зеленое платье, направилась в «зал».
Приехавшая компания из шести человек уже гоготала с девицами, слышался визг, и один из них, сев за пианино, забарабанил «Дунайские волны». Нюша незаметно вошла, села в уголок и, словно не замечая шума и треска, унеслась далеко мечтой. Грезились ей милое село, родной Волхов, белокурый Алешенька.
К ней подошел гость:
— Что это вы, барышня, точно аршин проглотили? Пляшите, веселитесь, пейте, за все плачу!
И, схватив Нюшу за руки, он притянул ее к себе, грубо облапал и завертел по комнате. Бедная Нюша!
Заповедь деда
Сереженька, мой мальчик дорогой. Ты сладко спишь сейчас, раскинувшись в кроватке. Мамы твоей нет — она ушла, а я, твой старый дед Иван, охраняю твой сон.
В квартире нашей тишина, и лишь студеный гул людских голосов глухо доносится до моего притупившегося слуха из верхних этажей этого парижского полукартонного дома. К наступившему времени я превратился в немощного, больного старика, покорно ждущего смерти. Все летит, хорошее осталось позади, будущего у меня нет, впрочем, какое же будущее может быть у семидесятишестилетнего старца? Но не всегда так было! Еще каких-нибудь десять лет тому назад я был здоров и силен, обладал крупным состоянием, видным положением и не помышлял, конечно, о теперешней своей участи. Впрочем, роптать не следует, так как великое множество людей нашего круга находится в положении куда худшем, чем мое. Твоя мама, моя дочь, лелеет, как может, мою старость, но и ей, бедняжке, нелегко.
Сереженька, мне пришла мысль в голову. Ведь пройдет еще лет двадцать, ты превратишься во взрослого человека, меня, конечно, к тому времени давно уже не будет на свете, и, слушая рассказы своей мамы обо мне, ты, быть может, узнаешь о грустной судьбе моей, а может, даже над ней и призадумаешься. Между тем, любя маму и тебя всей душой, мне хотелось бы хоть чем-нибудь облегчить твою жизнь. Теперь я нищ, а потому деньги — этот существенный источник человеческого благополучия — не могут быть мною тебе завещаны. Но я додумался до другого! Помимо денег имеются в жизни людей и иные немалые ценности в виде ума, характера, житейского опыта и т. д. Не в силах моих передать тебе ум и характер. Эти свойства даются людям Господом Богом при рождении, но опыт, этот бесценный результат долго наблюдавшего ума, может при известных условиях передаваться. И вот я решил твердо, во имя любви к тебе, подарить тебе, своему ненаглядному внуку, все, чем обладаю, свой опыт семидесяти шести лет полной множеством событий жизни. Я говорю, что передача эта возможна лишь при известных условиях, а именно: безграничной, легкой, нерассуждающей в тебе веры в то, что каждое слово в этих записках строго обдумано, взвешено и, конечно, до конца правдиво и искренно.
От мамы своей ты узнаешь, что я был неглупым, неувлекающимся, а спокойно-уравновешенным человеком, из чего ты поймешь, что всякое выставляемое мною здесь жизненное положение, прежде чем быть высказано, всесторонне мной рассмотрено, проверено и взвешено. В этом случае я был сугубо осторожен, так как предполагаю, что записки эти послужат тебе жизненным катехизисом, и это обстоятельство я ни на минуту не упускаю из виду.
Не думай, Сереженька, что жизнь, эволюционируя, в корне изменяется. Будь это так, и мой личный жизненный опыт свелся бы на нет, не принеся тебе пользы. Но это не так. Может видоизмениться темп жизни, технические завоевания могут наружно видоизменять ее, под влиянием науки могут перерождаться взгляды людей на те или иные жизненные явления, но сущность, остов, сокровенные двигатели душ человеческих неизменны во все времена и эпохи. Это умение души, подобно инстинктам, может под влиянием требований культуры данного века маскироваться в разные наряды, но как в минуты сильнейшего волнения оголяется душа отдельного человека, так и при мировых потрясениях обнажаются души целых народов. И в обоих случаях спадают маскарадные покрывала, и души людские проявляются и в XX веке таковыми, каковыми они были и век, и два, и более тому назад.
Вот почему те семьдесят пять лет, что лежат между нами, вряд ли послужат помехой тебе. Верь своему деду и пойми, что ни расчет, ни поза не руководят им, а лишь живейшая кровная любовь к тебе, мой мальчик, мой родной и славный Сереженька. Запомни и уверуй в намеченные здесь мною тезисы, и тебе не придется сызнова открывать Америку, тебе не придется платить жизни тяжкой дани в виде бесплодных исканий и трудных разрешений, так называемых проклятых вопросов. Ты вступишь в жизнь и поведешь ее уверенно и смело, минуя горечь разочарований и доведя до минимума количество ошибок в ней. Наш соединенный столетний опыт да предохранит тебя, мой мальчик, от неизбежных без него промахов и да послужит тебе верной опорой в странном и непонятном процессе, именуемом жизнью. В двадцать один год, то есть в день твоего совершеннолетия, мама твоя передаст тебе эти записки — подарок твоего деда. В ту пору они не порадуют тебя! Пробежав эти записки рассеянным взглядом, ты отложишь их на заднюю полку, но чем дальше, тем чаще ты будешь возвращаться к ним, и лишь к тридцати годам примерно ты оценишь их полностью и поймешь, что не так уж убог был подарок старого деда.
Я не буду рассказывать тебе подробно, как и почему я пришел к тому или иному заключению. Попытайся я сделать это, и мне пришлось бы исписать тысячи страниц, да и, быть может, за неимением литературного таланта эта работа не удалась бы мне вовсе. Вот почему я предпочитаю преподносить тебе уже готовые выкладки, а ты, Сереженька, верь им, но не доискивайся тех путей, по коим я пришел к тому или иному выводу.
Итак, первое, о чем я заговорю, это, конечно, о любви, так как это чувство занимает всякого человека, едва вступившего в жизнь. Мои личные наблюдения над ним таковы: чувство это, несомненно, имеет своей базой половую почву, что не мешает ему проявляться и до половой зрелости и после ослабления половых способностей. Порукой сему служит полное отсутствие представления этого чувства у людей, с детства оскопленных. В зависимости от склонностей характера и чисто физиологической структуры организма чувство это видоизменяется от нежно-платонического до скотско-примитивного. Как общее правило, в юности люди более склонны к эстетике, а посему, глядя на многое сквозь розовые очки, они идеализируют и любовь! В свое время, Сереженька, я обожествлял двух девушек, но разлюбил их мгновенно, ту и другую по вздорным поводам: у первой из них, игравшей со мной в четыре руки на фортепьяно, я заметил круги пота под мышками белой блузки; ко второй я остыл моментально, усмотрев на одной из ее туфель искривленный каблук. Между тем обе девушки были во всех отношениях достойны всякого внимания. Из этих общих рассуждений может возникнуть вопрос: что же вообще представляет из себя женщина? Не верь, Сереженька, сторонникам женского равноправия. Оно немыслимо, ибо природа мужчины и женщины глубоко различна. Женщина по умственной и душевной конструкции своей резко отлична от мужчины, причем разность эта вовсе не выработана вековыми условиями женского существования, а предрешена заранее и навсегда природой. Логический ход мышления женщин, их обычная склонность к мелочности, частая вздорность, какая-то болезненная забота о своей внешности, врожденная склонность к позе, наконец, отсутствие потребности, а нередко и брезгливость к частым переменам объектов своей любви — все это делает их резко отличными от нас, мужчин.
Разумеется, я говорю о среднем типе, и отклонения в ту или иную сторону возможны и наблюдались лично мною, но, признаюсь, не часто. Внешнее проявление женской природы, как и внешние проявления души человеческой, видоизменяются в зависимости от понятий данного времени, но сущность их остается вся та же. В раннем детстве моем еще донашивали в провинциях кринолины, позднее мне помнятся турнюры, затем просто юбки, потом юбки-клеш, юбки карикатурно узкие внизу, у ног, а там и кюлоты, и, наконец, теперь я являюсь свидетелем того, как женщины в Париже, наряженные в юбки по колено, разгуливают в платьях без рукавов, со спинами, оголенные до поясницы сзади и до пупа — спереди.
Возможно, что вскоре они загуляют и вовсе без юбок. Но не в этом дело! Этот ассортимент юбок, конечно, не свидетельствует о постепенном изменении истинных наклонностей и вкусов женской души. Как бабушки наши грешили, так грешат ныне и их внучки, с той лишь разницей, что в старину принято было скрывать многое, ныне же все вульгарно выносится наружу. Мне не приходит в голову, конечно, отрицать тот несомненный факт, что в наши дни половая свобода, половое распутство пышно расцвело, но, не отрицая самого факта, я утверждаю, что последний явился вследствие известной приспособляемости женщин к современным социальным условиям, а вовсе не как неожиданно народившаяся у них потребность к половому разнообразию. Как девушки, сидевшие в теремах, мечтали в душе о суженом, обладавшем всеми возможными совершенствами, так и современные девицы в мыслях обычно наделяют своего будущего мужа разнообразными достоинствами, и если нынешняя беспощадная жизнь, реже осуществляя их мечты, все чаще и чаще толкает их на ложный путь, то, повторяю, таковы условия современности, но не таково истинное влечение современной женщины. Но от отвлеченных рассуждений перейду теперь к практическим выводам: должен ли ты, Сереженька, избрать себе подругу жизни и как это сделать? Конечно же должен, и вот почему. Слов нет, что всякая совместная жизнь чревата известными неудобствами, особенно с чужекровным человеком, то есть с субъектом, жизнь которого протекала вдали от тебя, была тебе неведома и чужда. При всем его уме он не будет все же в состоянии окинуть духовным взором всю совокупность элементов, пошедших на образование и твоего характера, и твоего миропонимания, но эта отрицательная сторона совместного сожительства искупается сторицей той содержательностью, что вносится семьей в твою жизнь, особенно при наличии детей, а главное, дружная и хорошо поднятая тобой семья дает тебе известную гарантию относительно мирной старости и смерти. В моем лице ты имеешь в этом отношении яркий пример. Не подлежит сомнению, что, не будь у меня дочери, твоей матери, и я давно бы перестал существовать, прожив свои дни где-либо на улице. Вместе с тем всякому старому человеку свойственно не без отрады вспоминать прошлые дни молодости, но во сколько раз острее испытываются эти переживания, когда в детях своих ты воочию наблюдаешь те же волнения, те же огорчения и радости, что в свое время наполняли и тебя.
В этом отношении между старым холостяком, вспоминающим юность, и седовласым отцом семейства, обуреваемым теми же воспоминаниями, та же разница примерно, что между чтением пьесы по книге и наблюдением ее в исполнении на сцене.