Часть 18 из 26 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
«Если что не так замыслили, прибьем как паршивых собак», – после таких слов, сказанных степенными бородачами, прошедшими войну, а то и не одну, бывшие колчаковцы, ставшие ныне каппелевцами, втягивали голову в плечи, испуганно косясь глазами на поднесенные чуть ли не к носу внушительные кулаки. Ведь восставшие в Иркутске солдаты в большинстве своем были призванными новобранцами 19–20 лет, а тут сослуживцы, что им в отцы годились. У таких уже не забалуешь, как в казарме, где офицеров не было, тут есть и старые унтера, против которых и слова не скажешь, себе дороже выйдет. Придется воевать, убить, конечно, могут, но тут как кому судьба даст. Но власть-то своя выходит, советская, истинно народная, за такую и умереть можно!
Александровский централ,
атаман Иркутского казачьего войска
генерал-майор Оглоблин
Сейчас в битком набитой камере знаменитой на всю Сибирь тюрьмы было холодно так, что не спасала поддетая под шинель меховая безрукавка. В небольшом помещении, рассчитанном на два десятка арестантов, находилось чуть ли не вдвое больше белых офицеров, тех, кто сражался в Иркутске и в конце концов сдался на милость Политцентра, не успев ни отступить вовремя, ни спастись, найдя убежище в одном из союзных эшелонов. Но именно живое тепло человеческих тел и спасало, можно было спать, тесно прижавшись друг к другу, накрываясь с головой шинелями. Запашок стоял бы непередаваемый, но выбитые пулями месяц назад стекла, когда егеря попытались взять штурмом захваченный восставшими большевиками централ, давали достаточно свежего воздуха. Иногда в полусумраке камеры вспыхивал маленький огонек, начинавший блуждать по кругу, – оставшиеся папиросы берегли, курили сообща, по затяжке. Табак узникам большевики не давали, а кормили отвратно, бурдою из мерзлой картошки.
Разговоров не слышалось, все заключенные сильно измучились ожиданием своей участи, на допросы никого не водили. Лишь иногда слышались шепотки говорящих, да гулким эхом отдавались шаги людей, безостановочно ходящих по свободному от нар центру камеры, – арестанты хоть так пытались согреться, двигаясь как можно чаще. Заболевших тюремщики выносили незамедлительно, и про их участь никто старался не говорить – вряд ли большевики будут лечить больных, они ведь для них враги, которым нельзя давать пощады. Но на место выбывших тут же добавлялись новые арестанты – Иркутский тюремный замок был забит под завязку, и тех, чья «вина» перед советской властью была уже установлена, гнали этапом в централ, освобождая их места для новых «врагов народа». Пока никого здесь не расстреливали, но не от излишка гуманности или милосердия – все понимали непрочность положения губернского ревкома, который еще опасался переходить к обильному пролитию крови и массовым казням.
Слухи ходили самые разные, но главным был тот, что войска Восточного фронта под командованием главкома Каппеля отступали уже от Красноярска и, таким образом, наступали на Иркутск. И судя по тому, что большевики становились с каждым не то что днем, а часом все угрюмее и часто грубили, это могло оказаться правдою. Да и несколько старых надзирателей, служивших еще при расстрелянном императоре – такие и здесь, и в ИТЗ еще встречались, бывшие незаменимыми специалистами для любой власти, – кивками подтвердили заданные им шепотом вопросы. А один так вообще ухитрился сунуть кисет самосада и большевицкие листовки для закруток – такое распространение агитации негласно поощрялось: пусть «контра» знает о великих победах советской власти. Вот только уверенности не было в этих воззваниях, лишь одни истеричные призывы – чувствовалось, что местный ревком до смертных колик в животе боится приближения сохранивших боеспособность колчаковцев и страшится их расправы.
Иногда вспыхивали разговоры – все были люди военные, с большим опытом и понимали: штурм Иркутска будет. На станциях и в самом городе огромные запасы военного снаряжения, что летом попридержали губернские власти, насквозь эсеровские. Но главное – золотой запас империи, который, как все уже знали, чехи передали Политцентру, а тот большевикам. И Верховный правитель России адмирал Колчак, находившийся под следствием в тюремном замке Иркутска. Оставить его без помощи, не попытавшись освободить, армия не могла – тут главкома Каппеля осудили бы все, а ведь Владимир Оскарович слыл в военной среде не только талантливым, но и решительным генералом.
Штурм города будет, это неизбежно – но что станет с узниками Александровского централа?!
О том, что о них большевики и белогвардейцы забудут, никто не говорил. Все понимали – как только колчаковцы подойдут к централу, их всех казнят незамедлительно. Коммунистам ни в коем случае нельзя оставлять белым несколько сотен офицеров, отведавших все прелести советского «милосердия», готовых выступить снова с оружием в руках. Потому решили дружно наброситься на тюремщиков, когда те начнут выводить заключенных небольшими партиями. Терять будет нечего – покорно идти на убой никто не желал, а если удастся захватить оружие, то можно всерьез повоевать, многие этому делу посвятили большую часть своей жизни.
Прокопий Петрович устало прикрыл глаза – он еще далеко не стар, всего 48 лет, сил вполне хватит, чтобы вцепиться в глотку своему палачу. Ему ли, прошедшему за двадцать последних лет четыре войны и две революции, бояться смерти?!
Георгиевское оружие и белый заветный крестик, благодарность от самого императора Николая Александровича, добрый десяток русских и иностранных орденов – он в этой тюрьме примет свой последний бой, хоть с наганом или шашкой в руке, хоть с одними кулаками. Но останется тем, кем был – казаком, природным воином, прошедшим все ступени, от приказного до генерал-майора.
К тому же в камере с ним находятся семь войсковых офицеров, вон есаул Коршунов сидит, что в октябре 1917 года с сотней енисейцев с донцами генерала Краснова походом на мятежный Петроград ходил, бежавшего из него Керенского поддерживая. Не удалось тогда, и попавшего в плен есаула зверски избили матросы, еле выжил. Так что иллюзий насчет собственной судьбы никто из них не питает, драться будут все, лишь бы разоружить охрану и вырваться из камеры.
Сейчас казачий генерал мучительно размышлял над тем, все ли он сделал правильно месяц назад, когда шли бои в Иркутске. Воспоминания жгли душу – на его глазах шел развал, министры и генералы бежали, удрал и Сычев, комендант, из амурских казаков. Именно он летом прошлого года разоружил Иркутский казачий полк и посадил его под арест, когда атаман попытался взять положенную ему постановлением правительства власть. В диктатуру поиграть захотел, песий хвост!
А сам струсил – сбежал в ответственный момент, бросив вверенный ему гарнизон!
Что он тогда мог сделать всего с одной сотней есаула Петелина, да еще с несколькими десятками казаков войсковых мастерских, да с командой новобранцев. Полк дрался под Канском, а мобилизация казачьего населения губернии запоздала, да и ничего бы не дала. Слишком мало было иркутских казаков, всего пятнадцать тысяч населения, меньше, чем донцов, в сотню раз. Даже поставив в строй ополченцев и казачат 18–19 лет, удалось бы собрать едва пару сотен, вооружать которые было нечем. Нет, ему винить себя не нужно, он и так сделал все, что мог, стараясь не погубить веривших ему казаков, их семьи и хозяйства.
Сила солому ломит!
Глава третья
3 февраля 1920 года
Александровский централ,
атаман Иркутского казачьего войска
генерал-майор Оглоблин
Не спалось, но генерал, стиснутый с двух сторон горячими телами своих офицеров, старался не шевелиться, чтобы не побеспокоить их в чутком сне, которым спит любой узник. На душе царила маета, не тоскливо, а именно смятенно, будто ждешь чего-то важного для себя, а ничего не происходит. Все было как всегда за эти две недели заключения – ужин из отварной картошки в кожуре с добавкой соли, потом за окошком стемнело, и в восемь вечера все уже расположились по нарам – керосиновых ламп арестантам не полагалось по определению.
– Ворота открывайте, товарищи, дрова, наконец, нам доставили, – громкий начальственный голос рыкнул снаружи, и вскоре створки натужно заскрипели. Послышалось недовольное ржание лошадей, всхрапывающих от непосильной ноши. Через выбитое пулями окно, занавешенное мешковиной, клубами вползал морозный воздух, со двора разносились различные звуки – охрана и обслуга занимались обычными делами. Дрова привезли, это хорошо – покормят всех утром горячим и сваренным, а то картофельные клубни полусырыми часто давали, жевать их некоторым офицерам, которым зубы выбили, было трудно.
– А, черт, постромки спутались! Тпру, оглашенные!
Со двора, огражденного высоченной стеной, отчего централ представлялся крепостью, донеслось скрипение полозьев по снегу, с грохотом посыпались поленья. Чуткий слух атамана уловил тихий стон, и генерала буквально подбросило на месте.
То была не боль от упавшей на ноги здоровенной чурки, то был предсмертный хрип – любой повоевавший в рукопашных схватках такой звук моментально определит, ибо слышал не раз, как уходит жизнь из зарубленного или заколотого человека. Еще стон, еще один, третий раздался опосля и в стороне. Еле слышные – но все заключенные мигом очнулись и сидели на нарах, не издавая звука, даже не дыша, напряженно вслушиваясь в темноту. Снаружи происходило непонятное, но страшное, насквозь кровавое дело – Прокопий Петрович ощутил близкое дыхание смерти, как бывало не раз с ним в боях.
И тут грохнул взрыв, еще один следом, более сильный – первый от обычной гранаты, вроде образца 1914 года, а вот во втором взорвалась граната Новицкого, именуемая на фронте «фонариком», – втрое больший заряд взрывчатки сносил проволочные заграждения вместе с кольями, открывая дорогу поднявшейся в атаку пехоте. И разом загрохотали два ручных пулемета Льюиса.
Звук «люсек», так любовно называли эти английские ручные пулеметы русские солдаты, опытный слух никак не спутает с рычанием «максима», лаем «кольта» или кратким треньканьем авторужья «шош». И снова взрывы гранат и громкие хрипы умирающих людей.
Камера уже была на ногах – во внутреннем дворе централа уже вовсю кипел бой, судя по всему, большевицкую охрану удалось поймать врасплох, вот этими самыми возами с дровами. Загрохотали винтовки, зачастили еле слышные хлопки револьверов, снова ухнули гранаты, но уже внутри корпуса – по каменному полу прошел гул. И тут Оглоблин разобрал звук, какой ни с чем не спутаешь, – топот копыт атакующей кавалерии, сотни три, никак не меньше, с лихим казачьим свистом.
– Господа, это наши!
– Казаки!
– Слава богу! На выручку пришли!
По камере прокатились волной громкие крики, все решительно столпились у двери и были готовы ринуться в схватку – вот только не высадишь голыми руками запертую на засов тяжеленную железную дверь с закрытым окошечком, что именовалось «скворечником».
Во внутреннем дворе уже вовсю лютовали казаки, ругань станичников ни с какой не спутаешь. Рыкнул «максим», но после взрыва гранаты тут же смолк – судя по всему, охрана решила пройтись по двору из станкового пулемета, свинцовый ливень смел бы казаков. Вот кто-то успел раньше метнуть в растерявшихся пулеметчиков «фонарик». Еще с минуту грохотали винтовки, сопровождаемые топотом, и все стихло, словно по команде. А в коридоре уже слышался уверенный грохот множества сапог да звяканье винтовок, когда ими случайно ударяли о железные двери или стены.
– Эй, старик, открывай камеры!
За железной дверью раздался громкий командный голос, и Оглоблин мог поклясться, что знает его – сотник Немчинов двадцать лет тому назад служил приказным в сотне, когда Прокопий Петрович, тогда хорунжий, отправился на войну с Китаем, подавлять «боксерское» восстание.
– Добей большевика, чего человека мучить!
– Сам подохнет, гнида, – отозвался чей-то голос со смешком, но тут же хлопнул револьверный выстрел. А затем засов заскрежетал, дверь в камеру распахнулась во всю ширь, и в тусклом свете керосиновой лампы, висевшей в коридоре, все увидели казачьего офицера в серебристых галунных погонах, с наганом в руке. Сотник Немчинов, а это был именно он собственной персоной, громко произнес:
– С удачным освобождением вас, товарищи офицеры! Приказ генерал-лейтенанта Каппеля нами исполнен!
Северо-западнее станции Зима,
командир Иркутского казачьего полка
полковник Бычков
«Канское сидение» до сих пор осталось в памяти Михаила Федоровича как самое кошмарное видение в его военной карьере. Последнюю неделю декабря Иркутский казачий полк под его командованием почти без передышки отражал постоянные атаки партизан, которые, как всем защитникам казалось, собрались со всей губернии, чтобы всласть вдоль и поперек пограбить богатый город, замерший в накатившем ужасе.
Оборонялись колчаковцы очень упорно, понимая, что именно по железной дороге будут отходить армии главкома Каппеля, желали продержаться до их подхода. Да еще питали надежду на союзных чехов, эшелоны с которыми плотно забили станцию, да еще под прикрытием из трех бронепоездов, которые могли запросто разметать на куски повстанцев слитными залпами своих орудийных башен. Противопоставить бронированным крепостям, вооруженным в большинстве своем охотничьими ружьями, партизанам было нечего – но «братушки» воевать не хотели, только выставили пулеметы да растянули вдоль станции оцепление.
Надежды на помощь иссякли, когда стало известно, что после восстания в Иркутске к власти пришел Политцентр, и почти одновременно в Красноярске произошел переворот, где также установилась «розовая» власть из смеси эсеров и земцев. Это был конец, и 30 декабря восстали разом 55-й и 56-й полки сибирских стрелков, пусть в них и было бойцов меньше, чем в довоенном батальоне. У Бычкова имелись под рукою три сотни казаков с пулеметной командой, да еще сражались дружины офицеров Желякевича и Чунавина, собранные из городских жителей, которых испугала участь Кузнецка, дотла сожженного алтайскими партизанами. Но уже кончались патроны, а чехи отказались давать боеприпасы, хотя у них их было с избытком.
Сдаваться на милость победителя казаки и значительная часть дружинников наотрез отказались: партизанам соврать – недорого взять, к тому же стало известно, что большую группу поверивших клятвенным заверениям тасеевцев о даровании пощады всем сложившим оружие защитникам Канска офицеров-стрелков буквально растерзали, придумывая для несчастных самые изуверские виды казни.
Такая участь устрашила даже самых стойких казаков, и по их взглядам полковник понял, что станичники от отчаяния могут сдаться, откупившись от расправы поголовной выдачей собственных офицеров. Такое в истории бывало не раз, и казачество часто к этому приему прибегало, спасало себя атаманскими головами. Тем более его самого, оренбургского казака, можно было считать первым кандидатом на роль ритуальной искупительной жертвы, обреченной на заклание.
Помощь неожиданно пришла со стороны чехов – нет, они не стали вступать в бой с повстанцами, опасаясь, что те в отместку будут портить пути и мосты, а спрятали иркутских казаков и уцелевших дружинников в своих вагонах, предварительно разоружив. На этом славянские «братушки» не остановились, покидали в свои бездонные вагоны седла и сбрую, выгребли подчистую фураж – овес и сено, нужные для прокорма их собственных коней. Они даже ухитрились забрать из конюшен добрую половину казачьих лошадей как свою полную законную собственность, очередной трофей кровавой русской междоусобицы.
Партизаны остались сильно недовольны столь прижимистым поведением интервентов, потребовали выдать им на суд и расправу если не спасенных, то хотя бы их имущество и вооружение. Нарвавшись на категорический отказ и покосившись на готовые к бою пушки с пулеметами да дымившие на станции бронепоезда, даже самые горячие и отпетые головушки решили не рисковать. К тому же селяне куда больше мести рвались полностью обобрать городских «буржуев», всласть надругаться над их чистенькими дамочками. И лишь после погрома установить в насмерть запуганном Канске настоящую советскую власть!
Целый месяц иркутские казаки сидели в чешских вагонах как мыши под веником, боясь выдачи снующим повсеместно партизанам, – никто не мог понять, откуда их столько взялось!
Чешские поезда шли хаотичными рывками – день едем, два стоим – из-за полностью забитых их эшелонами железнодорожных путей. Станичники, как и другие русские, беженцы и военные, взятые в вагоны из сердобольности, всячески старались отплатить чехам за свое спасение, носили за них помои, тщательно мыли полы, убираясь за хозяевами, и, умываясь горькими слезами, чистили и скребли своих же лошадей, уже ставших чужой собственностью.
Вот так и двигались неспешно, пока под Тулуном их не обогнали отходящие по тракту белые войска. Вдоволь насмотревшись на длинную вереницу саней, на которых лежало больных больше, чем сидело здоровых, станичники призадумались. Присоединяться к гибнущей армии, да еще услышав о смерти главнокомандующего генерала Каппеля, никто из них не стал, все стремились поскорее добраться до родных станиц и там укрыться, переждать победоносное красное нашествие.
Через день на станции Зима их путешествие закончилось внезапно и враз, окончательно и бесповоротно, снова окунув всех казаков с головою в войну. Чехи буквально вытолкнули всех русских военных из вагонов взашей, но вежливо, оставив только женщин, детей, больных и стариков. Михаил Федорович даже не предполагал, что в чешских эшелонах ехало так много русских офицеров и солдат, среди которых разноцветьем голубого, желтого и алого отсвечивали казачьи лампасы. Он даже узнал генерал-майора Сибирского войска Волкова, еще бледного и худого после перенесенного тифа, но вполне выздоровевшего.
И вот тут выяснилась причина столь быстро закончившегося гостеприимства чехов. На станции все увидели тех самых белогвардейцев, что их недавно обогнали, но уже совершенно других, не заморенных и уставших, а преобразившихся радикально, полных боевого задора от одержанной здесь победы. И тут же попали под жесткие распоряжения воскресшего из мертвых генерал-лейтенанта Каппеля, что произвело на всех неизгладимое впечатление и заставило по-иному взглянуть на ситуацию.
За одни сутки иркутские казаки, попавшие под жестокую муштру, пришли в себя, снова стали вполне боеспособной частью. Теперь уже чехи с нескрываемым сожалением на лицах, чуть не плача, не только вернули все забранное в Канске у станичников, но добавили своих коней, пулеметы и десятки ящиков с патронами. И хотя около полусотни казаков выдернули и разослали в качестве проводников по другим частям, под командой Бычкова оказалось даже вдвое больше шашек.
К двум сотням иркутян добавили дивизион его родных оренбуржцев, такого же состава, укомплектовали при полке пулеметную команду с небольшим обозом и влили вторым полком в Енисейскую казачью бригаду генерал-майора Феофилова. Ее немедленно усилили Байкальским стрелковым полком, батальоном сибирских егерей, половина из которых передвигалась на реквизированных у местного населения лыжах, и двумя артиллерийскими батареями, жаль, неполными, из двух пушек каждая.
Сформированную всего за двое суток Ангарскую группу войск довели до численности в полторы тысячи штыков и тысячу шашек. Неимоверная сила по местным меркам, обеспеченная патронами и снарядами, была сегодня утром отправлена форсированным маршем на Балаганск. Войскам предстояло не только сбить с занятых позиций перед уездным городом партизанскую «дивизию», но и постараться разгромить ее целиком. И тем самым полностью очистить степное Приангарье от повстанцев и обеспечить безопасный проход по Ангаре войск Северной колонны генерал-майора Сукина, тоже, как и сам Бычков, оренбургского казака, обошедшей в начале января мятежный Красноярск.
«Ужо мы им теперь покажем, на всю жисть запомнят», – говорили между собой казаки, и полковник понимал и разделял их озлобление. А енисейцы, безжалостно изгнанные из своих станиц восставшими крестьянами, потерявшие практически все имущество, семьи и разграбленные хозяйства, вообще кипели самым праведным гневом и прямо-таки жаждали хорошо поквитаться с партизанами…
Олонки, западнее Иркутска,
командир Сибирской казачьей бригады
генерал-майор Волков