Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 27 из 33 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я чувствую: он не шутит. Фанатик, конечно, вон как глаза горят, но умный и очень прагматичный фанатик. У него наверняка есть план. Я почему-то отношусь к его словам серьезно, настолько серьезно, что растерянно спрашиваю: – А я разве смогу? Я и как отнял-то веру, не понял, а уж как ее вернуть… – Ну-ну, не прибедняйся, Айван, все у тебя получится. Что такое вера, мы уже разобрались, осталось понять, на чем она держится. Если я тебе, например, скажу, что сейчас, буквально сию секунду, ты перенесешься в Москву, к близким и любимым тобою людям, – ты мне поверишь? – Нет. – Почему? Это же хорошо для тебя, почему ты не хочешь верить? – Потому что это противоречит здравому смыслу и законам физики. – А Дед Мороз не противоречит? – Тоже противоречит. – Но ты же в него верил. – Там были доказательства. Подарки под елкой, и мама с папой говорили, что он существует… Они хитро делали: отвлекали меня чем-то, я отворачивался, а когда снова видел елку, там уже лежали подарки. И я верил. – Молодец, правильно, вера всегда подкрепляется авторитетом (в твоем случае родительским), тайной и чудом. Или обманом в виде чуда. А еще чем? – Не знаю, ты вроде все перечислил. – Не все, – раздраженно говорит Том, ждет секунд двадцать, давая мне возможность догадаться, а потом резко спрашивает: – Тебе Дед Мороз за что подарки дарил?! – За Новый год… – глупо отвечаю я. – То есть ты весь год вел себя плохо, посылал учителей и родителей, разбил все вазы в доме, выпил папин коньяк, надушился мамиными духами – а тебе Дед Мороз подарок дарит за Новый год. Так, что ли, получается? – Нет, конечно, я должен был отлично учиться, не таскать конфеты, слушаться маму, и только тогда… – перечисляю я все условия, но вдруг останавливаюсь, пораженный прозрением, и ошеломленно шепчу: – Жертва? Неужели жертва? – Умница, Айван, – радуется Том. – Считай, закончил университет по курсу теологии и сдал выпускной экзамен на пятерку. Вера держится на жертве. Это ее основная опора. Жертва – фундамент, тайна – стены, авторитет – колонны, а чудо – устремленная в небеса крыша. И вот готов храм веры! Со времен язычества люди приносили жертвы. Кур, петухов, баранов, коров, пищу в основном – единственное ценное, что у них тогда было. На халяву люди ни во что не верят. Так уж они устроены. Им многим поступиться нужно, чтоб поверить. Желательно страдать и мучиться, и только тогда… Ничего не происходит у человека без жертвы, и ничего без нее ему не ценно. Тем более вера. Правда, есть один неприятный момент. Чтобы ценность веры хотя бы не падала, масштаб жертвы должен постоянно расти. Ты же не мог не заметить: сначала животные, потом люди и даже дети – и вот наконец приходит Христос, объявляет Новый Завет и жертвует собой. Это революционный прорыв: ради веры люди принесли в жертву Бога. А Бог на это согласился. Этой жертвы хватило на две тысячи лет, и она настолько всех впечатлила, что христианство стало одной из ведущих мировых религий. Но шло время. Человечество, развращенное хорошей жизнью, забыло жертву и перестало ее ценить. И тут появляешься ты со своим якобы “прогрессивным изобретением”. И получилось, что Бог больше не нужен. Человек вполне может его заменить. И вера больше не нужна. А во что верить? В то, что человек животное? Это и так понятно. Вместо веры ты дал людям принятие. Хотя не ты первый, до тебя многие старались – фрейдисты, марксисты, либералы, капиталисты… Но именно ты стал вершиной этой поганой эволюции принятия. И именно за это я называл тебя дьяволом во плоти. Ведь и лукавый хотел того же. Думаешь, Адам и Ева в Эдемском саду действительно не видели своей наготы? Они что, слепые или тупые были? Нет, видели, конечно, видели, они принимать себя такими не хотели! Верили Господу и в Господа, верили в то, что у них, помимо сисек и писек, мочеиспускания и поноса, есть душа. И она в них главное, а не урчание газов в кишечнике. Не Господь изгнал их из рая – они сами опустились до состояния животных, приняли себя, утратили веру, узрели правду и начали жить по этой поганой правде, как звери. С тех пор и идет вечная борьба между верой-обманом и звериной честностью. А помочь человеку в этой борьбе может лишь жертва. Но лукавый все время поднимает ставки, и масштаб жертвы растет… Я слушаю папу Тома и начинаю ему верить. Смесь разумных аргументов, религиозной ереси и фанатизма действует на меня магически. У него правда есть вера, а харизма такая, что сопротивляться ей невозможно. Я только не понимаю, что мне, собственно, делать. Но он понимает, вот сейчас скажет – и я сделаю… Тем не менее остатки здравого смысла заставляют меня все же высказать сомнение: – Возможно, ты прав, Том. И что с того? Сделать ничего нельзя. Если уж жертва Бога не помогла, значит, ничто не поможет. – Поможет! – уверенно отвечает он. – Да какая жертва может быть выше жертвы Бога? Папа Иоанн Павел Третий молчит, давя, почти душа меня своим молчанием. А потом, будто ослабив хватку, спокойно произносит: – Жертва дьявола. …До меня медленно, очень медленно доходит, что он имеет в виду меня. Не абстрактного черта, а конкретного меня, Ивана Градова. Мы с Томом смотрим друг на друга. Решающие короткие секунды. “Дьявол жертвует собой, – думаю я. – Надо же! Красиво. И все для меня закончится… Жил лихо, помру под аплодисменты, чего еще желать запутавшемуся человеку? А вдруг еще и с толком? Красиво, красиво, какой-никакой, а выход…” – И как ты себе это представляешь? – дрожащим от торжественности момента голосом спрашиваю я. – Просто, Айван. Все гениальное, как известно, просто. Мы с тобой поедем в город Иерусалим, взойдем на Голгофу, ты публично, при огромном стечении народа, покаешься, я приму твое покаяние. И тут нас захватят твои давние почитатели из секты Князя мира сего, меня они распнут на кресте, а тебе предложат взойти на трон. Но ты откажешься, трижды откажешься и трижды скажешь, что веруешь в Господа. Был дьявол, да весь сплыл, остался лишь Ангел Господень. Не падший отныне, но вознесшийся… И тогда они тебя тоже распнут. А потом мы умрем. Вместе. Этой жертвы людям хватит надолго. – Но это же обман, чудовищный обман… – по инерции, без особого энтузиазма возмущаюсь я. – Не разочаровывай меня, Айван. Конечно, обман, или, другими словами, вера. Но мы это с тобой уже выяснили, кажется? – А поможет? – робко заглядываю я ему в глаза. – Эти… – папа Том указывает куда-то вверх, – эти дают пятнадцать процентов вероятности, что процессы замедлятся на несколько лет, и пять процентов, что все пойдет вспять. А ты веруй, сын мой. Веруешь? Во мне что-то происходит. Что-то новое и необычное. Волна какая-то внутри поднимается. Она идет снизу, от кончиков пальцев на ногах, достигает пояса, потом ребер, сердца, добирается до самого последнего волоска на макушке. Я меняюсь, не понимаю как, но точно меняюсь. Из моих глаз почему-то текут слезы. – Верую! – отвечаю я и целую папе Иоанну Павлу Третьему его заранее протянутую руку.
Часть четвертая Господь Глава восемнадцатая Распятие Оказывается, я стал сентиментальным, самые простые вещи вызывали теперь у меня слезы умиления. Мне принесли одежду. Ничего особенного, джинсы и простая белая футболка, но когда я увидел знакомый с детства лейбл Levi’s, в носу у меня защипало, а когда почувствовал прикосновение к телу джинсовой ткани, то не выдержал, разрыдался и минут десять не мог успокоиться. Потом меня отвели на стрижку. Опять никаких изысков – парикмахер в военной форме около получаса ловко орудовал машинкой, – но сама эта процедура едва не довела меня до экстаза. А уж когда я увидал свое бритое отражение в заботливо поднесенном зеркале, со мной вообще случилась истерика. Это же я! Я! Не чудище болотное неопределенного пола и возраста, а самый настоящий я. Как будто и не было этих десяти лет. Как будто жизнь, качнувшись вправо, качнулась наконец-то влево, и вот-вот увижу я мою ненаглядную Линду, и посмотрит она на меня холодно и иронично, и я испугаюсь, а она не выдержит, прыснет от смеха, изогнется, повиснет у меня на шее и зашепчет, целуя в уши: “Дурак, дурак, дурак…” А потом был катер, на котором мы плыли с папой Томом, и город Барселона, постепенно открывающийся в утренней дымке, и гора Монсеррат с очертаниями дворца на вершине, и еле угадывающиеся вдалеке шпили собора Святого Семейства, и порт с коктейлем из запахов солярки и моря, и большой черный автомобиль, почти бесшумно шуршащий по асфальту, и аэропорт с разноцветными самолетами, и сам самолет, отрывающийся от полосы, и ухающее вниз в этот момент сердце, и красивая, невероятно красивая стюардесса, предлагающая мне напитки. А я уже и забыл, что женщины с гладкой кожей и ярко накрашенными губами – не воспаленная фантасмагория сходящего с ума узника, не забавная анимация на множестве экранов, не воспоминание, а реальные существа, встречающиеся в обычной жизни. А еще был вертолет, куда мы пересели после приземления, и наклейка в виде смешного медвежонка на приборной доске пилота, и вечный город Рим с высоты птичьего полета, и собор Святого Петра, и Ватикан, и парк невиданной красоты с удивительно ровным газоном, и роскошь золотых инкрустаций резиденции папы Тома, и картины великих мастеров, и гениальная строгая простота белых мраморных статуй… Я прорыдал всю дорогу. Самые простые вещи воспринимались мною, будто великое чудо. Я словно пил чистый спирт – у меня перехватывало горло, и слезы, вышибленные обыденной жизнью, текли из моих глаз. Папа Том был очень понимающий папа, он меня не успокаивал, а только отечески гладил по голове, тихо вздыхая: – Ну ничего, Айван, ничего, это пройдет… Иногда сопровождающий нас врач делал мне укол, и я ненадолго успокаивался. Потом снова плакал. Последний укол мне сделали уже в Ватикане, уложив в огромную кровать под вычурным балдахином. Мир вокруг начал рассасываться, оставляя после себя сладкий привкус мятной карамельки. Так бы я и уснул счастливый, но за несколько мгновений до отключки неожиданно понял, почему прорыдал всю дорогу. Болезненная острота восприятия мира возникала потому, что меня везли на заклание. Это мои последняя дорога, последний ветер, последняя трава и последняя стюардесса. Вот почему все так ярко… Меня охватил ужас, я стал сопротивляться, разжал непослушными пальцами закрывающиеся веки, не дал им сомкнуться, прикусил до крови губу, но вдруг подумал, что вся человеческая жизнь и есть одна не слишком длинная дорога на заклание, с рождения и до самой смерти… Эта мысль меня почему-то успокоила. Я закрыл глаза и с облегчением отдался липкой сладости небытия. Как потом оказалось, проспал я несколько суток. Встал легким, успокоенным, равноудаленным от всего. Мир, еще недавно вызывавший у меня умиление, был все таким же красивым, но уже не моим. За завтраком я спросил у папы Тома, почему мы до сих пор не в Иерусалиме. – Не спеши, сын мой, – ответил папа, тщательно пережевывая яичницу с беконом. – Господь наш, Иисус, тридцать три года готовился испить свою чашу. У нас, конечно, уйдет поменьше времени, дней десять, я думаю, или двенадцать… Наша подготовка заключалась в изнурительных многочасовых репетициях. Они проходили в самой глубине внутреннего парка Ватикана, где, не пожалев денег, выстроили Храм Гроба Господня в натуральную величину. Мистерия должна была происходить на крыше церкви, точно над местом распятия Иисуса. Там установили массивный крест из дорогущего дерева и нечто вроде трибуны под ним. По задумке авторов, зрителями предстояло стать туристам, толпившимся во внутреннем дворике храма, а также случайным прохожим снаружи. Чтобы не было давки, предупреждать о шоу никого не планировали, хотя прямая трансляция предполагалась на весь мир. Репетициями руководил какой-то сумасшедший, но по всей видимости гениальный старик-режиссер. Когда-то он сильно прогремел, сняв несколько сериалов из жизни Ватикана, но потом звезда его закатилась. Девяностолетний дедушка яростно матерился в мегафон, бешено жестикулировал и ловко управлялся с многочисленной массовкой. Все было продумано до мелочей, так что передвигались мы исключительно по расставленным меткам. Идешь сюда, потом туда, потом на следующую метку, а тут поворачиваешься и произносишь текст. Через неделю приступили к репетициям в костюмах. Я выходил в белом льняном одеянии, брюки и легкая рубашка навыпуск, папа Том – на контрасте – в простой черной сутане. Воины секты Князя мира сего были облачены в кроваво-бурые маскировочные халаты. “Где это, интересно, в таких нарядах можно замаскироваться?” – подумал я удивленно, и бодрый старик-режиссер тут же ответил на мой не высказанный вслух вопрос: – Понимаете, Князь, цвет – это все. Слова не важны, смысл не важен, а цвет важен. Давным-давно, когда первые полулюди-полуобезьяны еще не овладели словом, Бог разговаривал с ними цветом. Закат, рассвет, саванна в лунном свете, лазурь моря… Вы разве не замечали? Смотришь на оранжевое солнце, тонущее в океане, и сразу становится ясна вся печаль человеческой жизни. Нет, цвет – это основное. Представьте: железная непреклонность черной сутаны церкви, белые одежды раскаявшегося грешника, красные дьявольские посланцы ада. Я еще и с учеными договорился: солнечного затмения они мне не обещали, но тучку, небольшую такую тучку, скрывающую солнце, когда вас будут прибивать к кресту, гарантировали. И маленький лучик сквозь нее в момент вашей смерти. Маленький, крошечный лучик… Это гениально, художники еще тысячи лет будут рисовать этот лучик. А ведь ничего сложного, просто дрон с фонариком в глубине тучки. И заметьте, лучик будет слегка оранжевым, как символ заката нашей декадентской человеческой цивилизации. Оранжевый финальный лучик и лаконичные титры под Баха… – По лицу старика блуждала мечтательная, сладострастная улыбка, он напоминал маньяка, упивающегося зрелищем растерзанной жертвы. – И трусы, трусы… Обязательно трусы… У грешника девственно белые, а у святого цвета глубокой, синей до черноты ночи… И шарик, шарик раскусить нужно… Один с красным соком, другой с белым и мутным… На синем фоне трусов белая предсмертная жалобная блевота… А глаза глубокие, но больные, оранжевые глаза, конец мира в них… И струйка крови у грешника на белом фоне трусов, как черта всему, что было… Красная черта, учительница ошибку так подчеркивает… Дьявол распятый и раскаявшийся… И вращение, вращение, вращение… Смотреть на режиссера было не столько страшно, сколько противно. Чтобы прекратить его отвратительное, на грани порнографии, словесное паскудство, я несильно тряханул старика за плечи и громко спросил: – А крест, где второй крест?! Я его не вижу. – Что? – очнувшись от грез, непонимающе посмотрел на меня режиссер. – Что вы сказали? – Я говорю, крест где второй? Нас же двое. – А, крест… – понял наконец старик. – Крест непременно должен быть один. Бог и дьявол, святость и порок – это две стороны одной медали. Не надо их разъединять, люди не поймут. Наступает время синтеза. Вас с Папой прибьют к одному кресту, но с разных сторон. Это объем дает. Время 3D, понимаете, наше время 3D… И нет сейчас одной-единственной правды: крест вращается, и правда вращается. Сегодняшнее добро назавтра зло, и наоборот. Крест – это пространство, а вращение – время… Красные создания ада будут вращать крест по часовой стрелке, такие вот часы, они всегда такими были, но только я сумел, только я выразил… “Псих, – подумал я. – Впрочем, все мы психи”. И послушно отошел к указанной режиссером метке. * * * – Веруешь ли ты в Господа нашего Иисуса Христа, сын мой? – Верую. – Отрекаешься ли ты от дьявола? – Отрекаюсь. – Раскаиваешься ли ты в своих грехах? – Раскаиваюсь. – Сектанты пошли! Живее, живее, что вы как сонные мухи! Пиротехника. Взрывы. Дым, дым, задымление. Командир, текст, текст, текст, твою мать!!! – Старик-режиссер орет в мегафон так, что закладывает уши. От дыма хочется кашлять. Когда он рассеивается, посланцы ада держат связанного папу Тома, а их командир в кровавом маскировочном халате раскатисто рычит в микрофон: – Слава светоносному Люциферу и его земному воплощению Князю мира сего! На колени, рабы!
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!