Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 41 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
68 Элли Эти стены знают, что произошло. Они расскажут. Каждая вещь в доме станет уликой. Говорят, правда делает человека свободным. Как бы не так. Все начинается со вспышек синего света, который беззвучно пульсирует за стеклами окон. Потом внешний мир вторгается в дом топотом и стуком. Холод врывается в распахнутую дверь и устремляется вверх по лестнице второго этажа. Дом вздрагивает и просыпается. Голоса заполняют пространство комнат, прогоняя тишину. В нарастающем шуме все отчетливее звучат слова: жертва, не реагирует, Господи Иисусе. Их произносит полицейский с усами как у Берта Рейнольдса. На его груди блестит значок помощника шерифа с именем черными буквами – Д. Х. Уилкокс. Буква «о» процарапана и похожа на второе «с». Уилкскс. Уилл-Кыс-кыс. В его глазах стоит вопрос – он очень хочет поскорей разобраться, что здесь произошло. От него пахнет кофе, да и на усах поблескивает кофейная пенка, между потрескавшимися губами видны желтоватые зубы, которым не помешало бы отбеливание. Я концентрируюсь на пустяках. На деталях. Только так я могу выжить. Взявшись рукой за подбородок, Уилкокс разглядывает открывшуюся ему картину, которую, несомненно, редко встретишь в этих спокойных краях. Автомобильная авария, несчастный случай на лесопилке – вот, наверное, и все, с чем ему до сих пор приходилось сталкиваться. Но такое… Подобное могут делать друг с другом дикие звери, да и то где-нибудь в мрачной чащобе, а не в комнатах модернового особняка. То, что здесь произошло, испятнало ковер и стены кровью, насытило воздух тошнотворными запахами. «В больницу. Срочно». Новые слова прибавляются к тем, что звучали раньше, но они не складываются в предложения и не проясняют ситуацию. Я чувствую на плечах тяжесть казенного одеяла. Грубая шерсть кусается, царапает кожу, но это даже приятно. Было бы приятно, если бы не запах, поднимающийся от раны на руке. Кровь… От этого запаха меня начинает мутить. Я пытаюсь что-то сказать, но слова застревают в горле словно обрывки колючей проволоки. Но слова не нужны. Дом сам все расскажет. Я уже стою, и Уилкокс помогает мне спуститься по лестнице. Смотрите под ноги, говорит он. На третьей снизу ступеньке валяется брелок в виде сердца. Серебряная цепочка порвана. Это подарок девушке, которой больше нет. Один из коллег Уилкокса поднимает брелок и опускает в прозрачный пластиковый пакетик, где он превращается в улику, в еще один ключ к мрачным событиям, которые развернулись здесь несколько часов назад. Запечатанный пакет отправляется к другим, побольше, которые до упора набиты обрывками одежды. Еще в одном пакете лежат осколки белой фаянсовой кружки – еще одно доказательство агрессивного поведения Стивена по отношению ко мне. На первом этаже работают сразу несколько полицейских. Здесь еще больше вопросительных взглядов, взволнованных восклицаний, больше хаоса и суеты. Сверкает фотовспышка, шипят полицейские рации, щелкают натягиваемые перчатки. Воняет здесь еще сильнее, и шериф Уилкокс старается дышать через рот. Густой запах смерти и физиологических жидкостей висит в воздухе. От этого запаха меня перегибает пополам, но желудок пуст, и я только мучительно кашляю, сплевывая на пол несколько капель желчи. Стены и дверные косяки покрыты брызгами крови, кровь размазана и по разделочному столику в кухне; ее капли и потеки на дереве и штукатурке похожи на шифр, который еще предстоит разгадать. Каждая деталь, каждая вещь рассказывает свою историю. В гостиной валяется на боку инвалидное кресло на колесах. Именно к нему Стивен привязал меня, когда я рассказала ему о том, что мне стало известно. В камине дотлевают остатки женской сумочки. Шериф Уилкокс ведет меня к распахнутой как рот входной двери. За моей спиной остается лестничный пролет и свисающая с перил петля, куда Стивен, убедившись, что я знаю слишком много, хотел засунуть меня, инсценировав самоубийство. Холодный воздух снаружи обжигает кожу, и я плотнее кутаюсь в одеяло. Солнце окрашивает горизонт в оранжевый и бледно-желтый цвета – наступает новый день, который я могла бы никогда не увидеть. Облака разошлись еще ночью, ясное голубое небо кажется бездонным, и в нем кувыркаются серебристые чайки, сердито покрикивая на незваных гостей, оскверняющих безмятежную тишину побережья. На снегу перед крыльцом чернеет кровавый след. Один из полицейских проходит по нему и рукой в перчатке извлекает из снежной могилы длинный кухонный нож. Чуть дальше зияют распахнутые ворота гаража. Полицейский заходит внутрь и, присев на корточки, внимательно разглядывает глубокие порезы на спущенных передних колесах. Это Стивен проколол шины, чтобы помешать мне бежать. Да, каждая деталь может многое рассказать. Нужно только задать правильный вопрос. Среди стоящих вкривь и вкось полицейских машин выделяется фургон «Скорой помощи». Позади его высокого кузова с работающей мигалкой наверху виден лес, но это уже не та мрачная чащоба, что была здесь раньше. Освободившись от объятий тьмы, деревья утратили свой зловещий вид, да и все остальное с наступлением дня стало другим. Дует свежий ветер. Снежный покров сверкает под лучами солнца, но замерзшая земля под ним все еще мертва. Два санитара выпрыгивают из задних дверей «Скорой» и помогают мне забраться в кузов. Кто-то снимает с моих плеч тяжелое одеяло и накрывает невесомым термопокрывалом из блестящей полимерной фольги. В кузове сильно пахнет нашатырем и дезинфицирующими средствами, с помощью которых с блестящих поверхностей удаляют следы болезней и смертей. Меня укладывают на носилки. Тонкий матрас поскрипывает при каждом движении. – Куда повезете? – спрашивает Уилкокс. – В Центральную, на авеню Милосердия, – отвечает один из санитаров. У него длинные светлые волосы, стянутые резинкой в конский хвост. Выглядит он совсем юным. Даже странно, как такому молодому парню можно доверять чужие жизни. Дверцы захлопываются, «Скорая» отъезжает, и только одно слово остается висеть в воздухе словно едкий дымок от зажженной спички. Единственное слово, которое кажется здесь абсолютно неуместным. Это слово – милосердие… 69 Элли
Мой мозг реагирует на негромкое урчание мотора. Ничего более приятного я никогда в жизни не слышала. От облегчения мне хочется заплакать, но я сдерживаюсь. А по правде, даже чтобы заплакать, мне не хватает сил. Наконец мы прибываем. Со всех сторон меня окружают больничный шум и характерный для подобных мест резкий запах дезинфицирующих химикатов. Едва лишь вдохнув его, я окончательно прихожу в себя, и мой разум заполняется сначала мыслями, а затем – впечатлениями от плохо срежиссированных танцев, которые исполняет вокруг меня персонал. Да, всего два дня – и я забыла, как много шумят и суетятся обычные люди. Меня раздевают две медсестры. Одежду они аккуратно укладывают в пластиковые пакеты. За процессом внимательно наблюдает шериф Уилкокс: моя нагота, прикрытая лишь нижним бельем, его нисколько не смущает. Несколько раз он фотографирует мое тело с разных ракурсов, подробно останавливаясь на каждом синяке, на каждой ссадине. Мою рассеченную губу и рану на руке он берет крупным планом. Его брови слегка приподнимаются, а маска отстраненности и холодного профессионализма сползает с его лица, только когда он замечает выглядывающий из чашечки лифчика уголок сложенной пополам фотографии. Я достаю согретое теплом моего тела фото и разворачиваю снимок. Линия сгиба проходит точно посередине, словно граница, которая навсегда разделила меня и Венди. Потом я протягиваю фото шерифу. Уилкокс внимательно разглядывает двух девчонок-подростков, их улыбки и объятия, зафиксированные фотохимикатами на светочувствительной бумаге. – Можно я оставлю это у себя? По выражению моего лица он, кажется, понимает, что это не просто памятный снимок, а якорь, который удерживает меня, не давая соскользнуть в бездну безумия, и кивает. Фотография возвращается на прежнее место, и я перевожу дух, а Уилкокс продолжает составлять фотоопись моих ран и увечий. Под конец он просит меня запрокинуть голову и убрать волосы, а сам нацеливает фотоаппарат на мою шею. Выражение его лица снова меняется. Он видит багровые следы пальцев на моей коже, и его мозг – мозг полицейского – начинает работать в правильном направлении, восстанавливая на основе улик последовательность событий. Во всяком случае, мне хочется думать, что он занят именно этим. Интересно, я для него все еще человек, личность, или просто коллекция синяков и ссадин? Наконец он берет пробы у меня из-под ногтей, убирает их в небольшие пакетики для вещественных доказательств, и одна из медсестер – та, что постарше – надевает на меня больничную рубашку. Ее волосы тщательно подколоты и убраны под шапочку, на груди болтается потертый бейджик с именем и фотографией. Медсестру зовут Ш. Чендлерс. На фото волосы у нее короче, а лицо напряженное. Должно быть, снимок был сделан в ее первый рабочий день в этой больнице. Шериф Уилкокс сложил улики в небольшой чемоданчик и выпрямился. – Кого из ваших родных мы могли бы известить? – спрашивает он, и я сразу думаю о Конноре. Я вспоминаю, как терпеливо он слушал мою болтовню, угощая меня в кафе жареной картошкой и молочным коктейлем, когда в семнадцать лет я навещала его в городе (то же самое повторялось и позже, когда я поступила в университет и стала жить в Нью-Йорке постоянно). Я думаю о Конноре, которому так и не перезвонила после того, как три дня назад он оставил мне голосовое сообщение. «Привет, сестренка! На выходные мы с Джо поедем в Вермонт к друзьям. Не хочешь присоединиться? Можешь даже захватить с собой твоего таинственного незнакомца, о котором я ничего не знаю. В общем, перезвони в любом случае, пока!» Ах, Коннор!.. Веселый и беспечный Коннор, который живет в Бруклине со своим бойфрендом и делит свое время между работой в издательстве, велопрогулками в парке и вечеринками на крышах, украшенных волшебными фонариками. Когда я прилетела в Нью-Йорк в первый раз, он встречал меня в аэропорту «Ла Гуардиа», хотя я его об этом не просила. «Велкам Вагон»[40] бдит!» – сказал он на это, вручая мне сдобный крендель, и я, не выдержав, рассмеялась. Да, одного воспоминания о Конноре оказалось достаточно, чтобы растопить лед, который, казалось, скопился у меня в самих костях. Этот лед действовал как наркоз, он заморозил боль, не давая мне развалиться на куски. Если я ему позвоню, он бросит все и примчится… Коннор сделает для меня все, в этом я не сомневалась, но… но он не знал, что сейчас я – Элли. А оставаться ею было для меня на данную минуту важнее всего. – Никого, – сказала я. – Мне некому звонить. Мой взгляд отрывается от ободранного линолеума и устремляется на потолок, отделанный серыми пластиковыми квадратами в мелкую серую крапинку. Уилкокс давно ушел. В палате его нет, быть может, он вовсе уехал из больницы. Холодный вагинальный расширитель проникает в меня все глубже, он ищет следы. Его следы. Назвать его по имени я не могу – оно застревает у меня в горле. Я не в силах воспроизвести это имя даже мысленно, потому что боюсь – оно просто раздавит меня своей тяжестью. Расширитель что-то задевает, я чувствую боль, но не обращаю на нее внимания, потому что думаю о другой боли – о той, которую причинил мне врезавшийся в ребра край деревянной столешницы, когда он задрал мне подол. Мои пальцы впиваются в матрас, рвут тонкую бумажную простыню, и я жалею, что не попросила медсестру Чендлерс остаться со мной, когда она предлагала. – Прошу прощения. Потерпите, осталось недолго, – произносит надо мной бестелесный голос. Я в очередной раз напрягаюсь, и голос реагирует на это подобно павловской собаке. Интересно, сколько раз больничный врач говорила это лежащим здесь женщинам, сколько глаз таращились на серый потолок, на отклеившийся уголок одной из плиток, сколько раз влажные от пота руки мяли и рвали тонкую одноразовую простыню, когда картечь воспоминаний в клочья разносила души и сердца тех, кто из последних сил старался не обращать внимания на холодный кусок металла глубоко внутри – еще одно непрошеное, но необходимое вторжение. Пройти через боль, чтобы восторжествовала справедливость. Какая возвышенная цель! И мы терпим, терпим снова и снова, но справедливость по-прежнему торжествует очень редко. Почти никогда. Расширитель погружается еще немного, и слеза, выкатившись из уголка глаза, сбегает по виску и исчезает в волосах. В искусственном свете блестит шприц. Игла вонзается в кожу, и я ощущаю укол. – Что это? Зачем? – Каждое слово обжигает и царапает горло, словно я глотаю щепотку ржавых рыболовных крючков. – У вас холодный ожог. Это для профилактики гангрены. Я сажусь на смотровом столе и сосредотачиваю внимание на развешанных по стенам таблицах и плакатах, посвященных прививкам от гриппа и симптомам опоясывающего лишая. Годится все что угодно, лишь бы удержаться в настоящем, лишь бы не сорваться в прошлое – кошмарное и мучительное прошлое. Я вздрагиваю, как от холода, и мои руки покрываются гусиной кожей. – Бедная детка, – с южной растяжечкой произносит сестра Чендлерс. Она возвращается в кабинет, но я не вижу ее за бледно-голубой ширмой, которая отгораживает мой уголок, создавая иллюзию уединения. Должно быть, сестре Чендлерс уже много лет, если в ее глазах я похожа на ребенка. Сквозь складки тонкой бледно-голубой материи я слежу за движением теней и прислушиваюсь к шепчущим голосам. Пора снова привыкать к обыденной жизни. Чендлерс появляется из-за ширмы. Перед собой она толкает больничное кресло на колесах, на сиденье которого лежат аккуратно сложенные халат и шерстяные носки. При виде кресла у меня так сильно перехватывает горло, что я начинаю испытывать самое настоящее удушье. – Нет! Не надо кресла! Я могу ходить! – Ты что-то побледнела, детка. Замерзла? Сейчас, сейчас все будет хорошо… – приговаривает Чендлерс, натягивая на меня носки и просовывая мои руки в рукава халата, а я неотрывно смотрю на кресло на колесах. Оно подавляет меня своим присутствием, растет на глазах, заполняя все свободное пространство комнаты, и мне снова становится нечем дышать. Кресло безмолвно обвиняет меня в том, о чем знаем только оно и я, хотя я точно знаю: это кресло никогда не бывало в доме на побережье. Чендлерс завязывает пояс на моем халате и подкатывает кресло поближе. – Сестра… – Я останавливаюсь, чтобы глотнуть воздуха. – Я не… – Зовите меня просто Шелли. – От нее пахнет каджунскими[41] приправами и веет теплом. Вся она большая и теплая, как солнечный день на Бурбон-стрит, и само ее присутствие согревает меня, помогает снова ощутить себя человеком, а не ходячим манекеном. – Можно я сама дойду? – Извини, детка, не положено. Такой уж у нас в больнице порядок. Пациентам с подозрением на сотрясение мозга ходить не разрешается… Садись, я тебя отвезу. Считай, что ты обзавелась личным шофером. – Она улыбается, и я пытаюсь ответить тем же, но моей улыбке чего-то не хватает. В общем, мы едем. Первую остановку мы делаем в крошечном кабинете, где молоденький доктор с кремово-желтыми волосами промывает мне рану на руке и накладывает швы. У него приятное лицо, и я прибавляю его к своей коллекции новых лиц, которые отдаляют меня от пережитого. Мне накладывают двенадцать швов, и Шелли везет меня в гинекологию. Я кладу ноги на подколенники, и когда в меня снова погружается расширитель, мысленно уношусь в свою Никогданию. После осмотра мы отправляемся на рентген, где врачи выясняют, нет ли у меня какой-то штуки, которую они называют пульмонарным отеком. Потом мне делают еще один рентген – на этот раз фотографируют шею, чтобы исключить повреждение мягких тканей. Врач-рентгенолог демонстрирует мне мое запечатленное на пленку призрачное изображение. На снимке отчетливо видно, что темнота и мрак последних дней раскрасили меня изнутри черным и серым. На мои кости и хрящи она глядит словно человек, который пытается расшифровать слова чужого языка, переводя иероглифы линий и кривых на другое, понятное, наречие. Интересно, какие события из моей недавней истории она сможет там прочесть?
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!