Часть 5 из 10 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мы поехали.
Было уж часов 5. Луна давно взошла и ярко светила, мороз окреп, в воздухе было предчувствие утра. Я давно уж надел поверх овчинного полушубка оленью шубу, в ней было тепло, в посадке Никифора чувствовалась уверенность и бодрость, олени бежали на славу, и я спокойно дремал. Время от времени я просыпался и наблюдал всё ту же картину. Ехали мы, очевидно, болотистыми, почти безлесными местами, мелкие чахлые сосны и березки торчали из – под снега, дорога вилась узкой, еле заметной полосой. Олени бежали с неутомимостью и правильностью автоматов, и громкое дыхание их напоминало шум маленьких локомотивов. Никифор откинул белый капюшон и сидел с открытой головой. Белые оленьи волосы набились в его рыжую лохматую голову и казалось, что она покрылась инеем. «Едем, едем», думал я, испытывая в груди прилив теплой волны радостного чувства. Они могут меня день и два не хватиться… Едем, едем… И я снова засыпал.
Часов в девять утра Никифор остановил оленей. Почти у самой дороги оказался чум, большой шалаш из оленьих шкур, в форме усечённого конуса. Подле чума стояли нарты с запряжёнными оленями, лежали нарубленные дрова, на веревке висели свежеснятые оленьи кожи, на снегу валялась ободранная оленья голова с огромными рогами, двое детей в малицах и кисах возились с собаками.
– Откуда тут чум? – удивился Никифор. – Я думал, до Выжпуртымских юрт ничего не найдём. – Он справился: оказалось, что это Харумпаловские остяки, живущие за 200 вёрст отсюда, промышляют здесь белку. Я собрал посуду и провизию и через небольшое отверстие, прикрытое кожей, мы влезли в чум, чтобы позавтракать и напиться чаю.
– Пайси, – приветствовал Никифор хозяев.
– Пайси, пайси, пайси, – ответили ему с разных сторон.
На полу лежали кругом кучи меха, и в них копошились человеческие фигуры. Вчера здесь пили, и сегодня все с похмелья. Посреди помещения горел костёр, и дым свободно выходил в большое отверстие, оставленное в вершине чума. Мы подвесили чайники и подложили дров. Никифор совершенно свободно разговаривал с хозяевами по-остяцки. Поднялась женщина с ребенком, которого она только что, очевидно, кормила, и не пряча груди, подвинулась к костру. Она была безобразна, как смерть. Я дал ей конфету. Тотчас же поднялись ещё две фигуры и подвинулись к нам. «Просят водки», – перевел мне Никифор их речи. Я дал им спирту, адского спирту в 95 градусов. Они пили, морща лицо, и сплёвывали на пол. Выпила свою долю и женщина с открытой грудью. «Старик ещё просит», – объяснил мне Никифор, поднося вторую рюмку пожилому лысому остяку с лоснящимися красными щеками.
– Я этого старика, – объяснил он мне далее, – за четыре целковых до Шоминских юрт подрядил. Он на тройке вперед поедет, нам дорогу проложит, нашим оленям за его нартами бежать веселей будет.
Мы напились чаю, поели, я угостил хозяев на прощанье папиросами. Потом уложили все вещи на нарты старика, уселись и поехали. Яркое солнце стояло высоко, дорога пошла лесом, в воздухе было светло и радостно. Впереди ехал остяк на трех белых беременных важенках (самках). У него в руках был огромной длины шест, заканчивавшийся сверху небольшой роговой шляпкой, а снизу заостренным металлическим наконечником; Никифор тоже взял себе новый шест. Важенки быстро несли легкие нарты старика, и наши быки подтянулись и не отставали ни на шаг.
– Почему старик головы не прикроет? – спросил я Никифора, с удивлением наблюдая лысую голову остяка, предоставленную морозу.
– Так хмель скорей выходит, – объяснил мне Никифор.
И действительно, через полчаса старик остановил своих важенок и подошел к нам за спиртом.
– Нужно угостить старика, – решил Никифор, заодно угощая также и себя. – Ведь важенки то у него запряжены стояли.
– Ну?
– В Берёзов за вином ехать собирался. Как бы, думаю, он там чего лишнего не сказал… Вот я его и нанял. Так наше дело будет вернее. Теперь когда-то он ещё в город будет: через два дня. Я – то не боюсь. Мне – что? Спросят: возил? А я почём знаю, кого возил? Ты – полиция, я – ямщик. Ты жалованье получаешь? Твое дело смотреть, мое дело возить. Правильно я говорю?
– Правильно!
Сегодня 19 февраля. Завтра открывается Государственная Дума. Амнистия! Первым долгом Государственной Думы будет амнистия. Возможно… Но лучше дожидаться этой амнистии на несколько десятков градусов западнее. «Так наше дело будет вернее», как говорит Никифор.
Миновав Выжпуртымские юрты, мы нашли на дороге мешок, по видимому, с печеным хлебом. В нем было свыше пуда весом. Несмотря на мои энергичные протесты, Никифор уложил мешок в нашу кошеву. Я воспользовался его пьяной дремотой и тихонько выбросил на дорогу находку, которая только отягощала оленей.
Проснувшись, Никифор не нашел ни мешка, ни шеста, который он взял в чуме у старика.
Удивительные создания эти олени – без голода и без усталости. Они ничего не ели целые сутки до нашего выезда, да вот уже скоро сутки, как мы едем без кормежки. По объяснению Никифора, они теперь только разошлись. Бегут ровно, неутомимо, вёрст 8–10 в час. Каждые 10–15 вёрст делается остановка на две-три минуты, чтоб дать оленям оправиться; потом снова едут дальше. Такой перегон называется оленьей побежкой, и так как вёрсты здесь не мерены, то числом побежек измеряют расстояние. Пять побежек означает вёрст 60–70.
Когда мы достигнем Шоминских юрт, где расстанемся со стариком и его важенками, мы оставим позади себя, по крайней мере, десять побежек, это уже приличная дистанция.
Часов в 9 вечера, когда уже было совсем сумеречно, нам впервые за всё время езды попались навстречу несколько нарт. Никифор попробовал разминуться, не останавливаясь. Но не тут-то было: дорога так узка, что стоит немного свернуть в сторону – и олени тонут в снегу по брюхо, нарты остановились. Один из встречных ямщиков подошел к нам, в упор взглянул на Никифора и назвал его по имени: Кого везёшь? Далеко?
– Недалеко… – ответил Никифор, – купца везу обдорского.
Эта встреча взволновала его.
– И угораздил его чёрт встречь попасть. Пять лет его не видал, – узнал чёрт. Это зыряне ляпинские, сто вёрст отсюда, в Берёзов за товаром и за водкой едут. Завтра ночью в городе будут.
– Мне то ничего, – сказал я, – нас уж не догонят. Не вышло бы только чего, когда вы вернётесь…
– А чего выйдет? Я скажу: мое дело возить, я ямщик. Кто он – купец или политик, на лбу тоже у ихнего брата не написано. Ты – полиция, ты гляди! Я – ямщик, я вожу. Правильно?
– Правильно.
Настала ночь, глубокая и тёмная. Луна теперь восходит только под утро. Олени, несмотря на тьму, твёрдо держались дороги. Никто не попадался нам навстречу. Только в час ночи мы вдруг выехали из тьмы в яркое пятно света и остановились. У самого костра, ярко горевшего на краю дороги, сидели две фигуры, большая и маленькая. В котелке кипела вода, и мальчик-остяк строгал на свою рукавицу кусочки кирпичного чаю и бросал в кипяток.
Мы вошли в свет костра, и наша кошева с оленями сразу утонула во мраке. У костра раздались звуки чуждой и непонятной нам речи. Никифор взял у мальчика чашку и, зачерпнув снегу, погрузил её на мгновение в кипящую воду; потом снова зачерпнул ею снегу из-под самого костра и снова опустил в котел. Казалось, он готовит какое-то таинственное питьё над этим костром, затерявшимся в глубине ночи и пустыни. Потом он долго и жадно пил.
Олени наши, очевидно, начали уставать. При каждой остановке они ложатся друг подле друга и глотают снег.
Около двух часов ночи мы приехали в Шоминские юрты. Здесь мы решили дать передышку оленям и покормить их. Юрты это уж не кочевья, а постоянные бревенчатые жилища. Однако, громадная разница по сравнению с теми юртами, в каких мы останавливались по Тобольскому тракту. Там это в сущности крестьянская изба, с двумя половинами, с русской печью, с самоваром, со стульями – только похуже и погрязнее обычной избы сибирского мужика. Здесь – одна комната, с примитивным очагом вместо печи, без мебели, с низкой входной дверью, с льдиной вместо стекла. Тем не менее, я почувствовал себя прекрасно, когда снял гусь, полушубок и кисы, которые старая остячка тут же повесила у очага для просушки. Почти сутки я ничего не ел.
Как хорошо было сидеть на нарах, покрытых оленьей кожей, есть холодную телятину с полуоттаявшим хлебом и ждать чаю. Я выпил рюмку коньяку, в голове чуть шумело, и казалось, будто путешествие уже закончилось… Молодой остяк, с длинными косами, перевитыми красными суконными лентами, поднялся с нар и отправился кормить наших оленей.
– А чем он их кормить будет? – справился я.
– Мохом. Отпустит их на таком месте, где мох есть, они уже его сами из-под снегу добудут. Разроют яму, лягут в неё и наедятся. Много ли оленю нужно?
– А хлеба они не едят?
– Кроме моху ничего не едят, – разве что с первых дней к печеному хлебу приучишь; да это редко бывает.
Старуха подбросила дров в очаг, затем разбудила молодую остячку, и та, прикрывая от меня лицо платком, вышла во двор – очевидно, помочь своему мужу, молодому парню, которого Никифор подрядил за два рубля сопровождать нас до Оурви. Остяки страшно ленивы, и всю работу у них выполняют бабы. И это не только в домашнем обиходе: не редкость встретить остячку, которая ходит с ружьём на охоту, промышляет белку и соболя. Один тобольский лесничий рассказывал мне о лености остяков и об их отношении к женам удивительные вещи. Ему приходилось исследовать глухие пространства Тобольского уезда, так называемые туманы: В качестве проводников он нанимал остяков, подённо, по 3 рубля. И вот за каждым молодым остяком отправлялась в туманы его жена, а за холостым или вдовым – сестра или мать. Женщина несла все дорожные принадлежности: топор, котелок, мешок с провизией. У мужчины – только нож за поясом. Когда делали привал, женщина расчищала место, принимала из рук мужа его пояс, который он снимал, чтобы облегчить себя, разводила костёр и готовила чай. Мужчина садился и в ожидании курил трубку…
Чай был готов, и я с жадностью поднес чашку ко рту. Но от воды невыносимо воняло рыбой. Я влил в чашку две ложки клюквенной эссенции и лишь этим заглушил рыбный запах.
– А вы не чувствуете? – спросил я Никифора.
– Нам рыба не мешает, мы её сырую едим, когда она только что из невода, в руках трепещет – вкуснее нету…
Вошла молодая остячка, по прежнему полуприкрывая свое лицо, и, став у очага, оправила свое платье с божественной непринуждённостью. Вслед за ней вошел её муж и предложил мне через Никифора купить у него пушнину, штук пятьдесят белки.
– Я вас обдорским купцом назвал, вот они белку и предлагают, – объяснил мне Никифор.
– Скажите, что я к ним на обратном пути наведаюсь. Сейчас мне её с собой возить не к чему.
Мы напились чаю, покурили, и Никифор улёгся на нары соснуть, пока подкормятся олени. Мне тоже до смерти хотелось спать, но я боялся, что просплю до утра, и потому сел с тетрадкой и карандашом у очага. Я стал набрасывать впечатления первых суток езды. Как всё идет просто и благополучно. Даже слишком просто. В четыре часа утра я разбудил ямщиков, и мы выехали из Шоминских юрт.
– Вот у остяков и мужики и бабы косы носят, да с лентами, да с кольцами; вероятно, не чаще, чем раз в год они волосы заплетают?
– Косы – то? – ответил Никифор, – Косы они часто заплетают. Они когда пьяны, всегда за косы тягаются. Пьют, пьют, потом друг дружке в волосы вцепятся. Потом, который послабее, говорит: отпусти. Другой опустит. Потом опять вместе пьют. Сердиться друг на дружку не имеют нужды: сердца у них на это нету.
У Шоминских юрт мы выехали на Сосьву. Дорога идет то рекой, то лесом. Дует резкий, пронизывающий ветер, и я лишь с трудом могу делать в тетради свои заметки. Сейчас мы едем открытым местом: между берёзовой рощей и руслом реки. Дорога убийственная. Ветер заносит на наших глазах узкий след, который оставляют за собою наши нарты. Третий олень ежеминутно оступается с набитой колеи. Он тонет в снегу по брюхо и глубже, делает несколько отчаянных прыжков, взбирается снова на дорогу, теснит среднего оленя и сбивает в сторону вожака. Рекой и замёрзшим болотом приходится ехать шагом. В довершение беды захромал наш вожак, – тот самый бык, которому нет равного. Волоча заднюю левую ногу, он честно бежит по ужасной дороге, и только низко опущенная голова и высунутый до земли язык, которым он жадно лижет на бегу снег, свидетельствуют об его чрезмерных усилиях. Дорога сразу опустилась, и мы оказались меж двух снежных стен, аршина в полтора вышиною. Олени сбились в кучу, и казалось, что крайние несут на своих боках среднего. Я заметил, что у вожака передняя нога в крови.
– Я, однако, коновал мало-мало, – объяснил мне Никифор, – кровь пускал ему, когда вы спали.
Он остановил оленей, вынул из-за пояса нож (у нас такие ножи называются финскими), подошел к больному быку, и взяв нож в зубы, долго ощупывал больную ногу.
– Не пойму, что за притча такая, – сказал он недоумевая и стал ковырять ножом повыше копыта. Животное во время операции лежало, поджав ноги, без звука, и затем печально лизало кровь на больной ноге. Пятна крови, резко выделявшиеся на снегу, обозначили место нашей стоянки. Я настоял на том, чтоб в мою кошеву запрягли оленей шоминского остяка, а наши пошли под лёгкие нарты. Бедного хромого вожака привязали сзади. От Шомы мы едем около пяти часов, столько же придется ещё проехать до Оурви, и только там можно будет сменить оленей у богатого остяка, оленевода Семена Пантюй. Согласится ли он, однако, отпустить своих оленей в такой далекий путь? Я рассуждаю об этом с Никифором.
– Может быть придётся, – говорю я ему, – купить у Семена две тройки.
– Ну что же? – отвечает Никифор, – и купим!
Мой способ передвижения производит на него такое же впечатление, какое на меня когда-то производило путешествие Филеаса Фогга. Если помните, он покупал слонов, покупал пароходы, и когда не хватало топлива, бросал деревянную снасть в жерло машины. При мысли о новых затруднениях и тратах Никифор, когда он во хмелю, т. е. почти всегда, приходит в азарт. Он совершенно отождествляет себя со мною, хитро подмигивает мне и говорит:
– Дорога нам в копеечку войдёт… Ну, да нам наплевать… Нам денег не жалко! Быки? Падёт бык – купим нового. Чтоб я быков жалел – никогда: пока терпят – едем. Го – го! Главное дело до места доехать. Правильно я говорю?
– Правильно!
– Никифор не довезёт, никто не довезёт. Мой дядя Михаил Осипович (добрый мужик!) говорит мне: Никифор, ты везёшь этого субъекта? Вези. Бери шесть быков из моего стада – вези. Даром бери. А ефрейтор Сусликов говорит: Везёшь? Вот тебе пять целковых.
– За что? – спрашиваю я Никифора.
– Чтоб вас увёз.
– Будто за это? А ему-то что?
– Ей-Богу за это. Он братьев любит, он за них горой стоит. Потому, будем говорить, за кого вы страдаете? За мир, за бедняков. Вот тебе, говорит, Никифор, пять целковых – вези, благословляю. В мою, говорит, голову вези.
Дорога вступает в лес и сразу становится лучше: деревья охраняют её от заносов. Солнце уж высоко стоит на небе, в лесу тихо, и мне так тепло, что я снимаю гусь и остаюсь в одном полушубке. Шоминский остяк с нашими оленями всё время отстает, и нам приходится его поджидать. Со всех сторон нас окружает сосна. Огромные деревья, без ветвей до самой вершины, ярко жёлтые, прямые как свечи. Кажется, что едешь старым прекрасным парком. Тишина абсолютная. Изредка только снимется с места пара белых куропаток, которых не отличишь от снежных кочек, и улетит глубже в лес. Сосна резко обрывается, дорога круто спускается к реке, мы опрокидываемся, оправляемся, пересекаем Сосьву и снова едем по открытому месту. Только редкие малорослые березки возвышаются над снегом. Должно быть, болотом едем.
– А сколько вёрст мы проехали? – справляюсь я у Никифора.
– Да вёрст 300 надо быть. Только кто его знает? Кто здешние вёрсты мерял? Архангел Михаил, больше никто не мерял… Про наши вёрсты давно сказано: меряла баба клюкой, да махнула рукой… Ну да ничего: дня через три будем на заводах, только бы погода продержалась. А то бывает – ой-ой… Раз меня под Ляпином буран захватил: в трое суток я пять вёрст проехал… Не дай Бог!
Вот и Малые Оурви: три-четыре жалкие юрты, из них только одна жилая… Лет двадцать тому назад они вероятно, были заселены все. Остяки вымирают в ужасающей прогрессии… Вёрст через десять приедем в Большие Оурви. Застанем ли там Семена Пантюя? Дос танем ли у него оленей? На наших ехать дальше нет никакой возможности…
… Неудача! В Оурви мы не застали мужиков: они с оленями стоят в чуме, на расстоянии двух оленьих побежек; приходится проехать несколько вёрст назад и затем свернуть в сторону. Если б мы остановились в Малых Оурви и разведали там, мы сэкономили бы несколько часов. В настроении близком к отчаянию я дожидался, пока бабы добывали нам одного оленя на смену нашему захромавшему вожаку. Как всюду и везде, оурвинские бабы находились в состоянии похмелья, и, когда я стал разворачивать съестные продукты, они попросили водки. Разговариваю я с ними через Никифора, который с одинаковой свободой говорит по-русски, по-зырянски и на двух остяцких наречиях: верховом и низовом, почти несхожих между собою. Здешние остяки по-русски не говорят ни слова. Впрочем, русские ругательства целиком вошли в остяцкий язык и наряду с государственной водкой составляют наиболее несомненный вклад государственно-русификаторской культуры. Среди тёмных звуков остяцкой речи в местности, где не знают русского слова «здравствуй», вдруг ярким метеором сверкнет удалое отечественное слово, произносимое без всякого акцента, с превосходной отчетливостью.