Часть 13 из 56 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Свидетель
Она хорошая девочка. Я вижу это по ее глазам. Они у нее зоркие, но ведь и у меня тоже. Они все думают, что раз я не слышу, то и не вижу. Все, кроме Вот-той. Она знает, что я хорошо вижу, потому что умею наблюдать. С первого же дня я поняла, что она хорошая девочка. Она не взяла моих денег. Я храню их на похороны сестры и на свои. Она нашла их в изразцовой печке у меня в комнате, но не взяла. Только положила обратно картонную папку не на то место, поэтому я догадалась. Я проницательная.
Когда я была маленькой, в Марселе, сколько я наделала таких папок из коробок из-под сахара. Какое чудное тогда было время. Я сказала малышке, что после Парижа Марсель самый красивый город на свете. В Париже я была только один раз со своим мужем на Всемирной выставке 1937 года. Неделю. Мы останавливались в «Отеле наций» на улице Шевалье-де-ля-Бар. У нас была замечательная комната с электроплиткой, на которой можно было по утрам готовить кофе. Мы с мужем каждый день предавались любовным утехам, словно у нас был второй медовый месяц. Я ему говорила:
– Ну, старый петушок, Париж на тебя благотворно действует.
А он хохотал. Он был на десять лет старше меня, а мне в ту пору было двадцать девять. Перед отъездом он купил мне в Марселе два платья, а потом еще одно на бульваре Барбес, уже в Париже, рядом с нашим отелем. Он погиб 27 мая 1944 года при бомбардировке Марселя. Мы жили на углу улицы Тюрен и бульвара Насьональ, на четвертом этаже. Дом рухнул вместе с нами. Когда падали бомбы, он сидел рядом со мной, держал за руку и говорил:
– Не бойся, Нина, не бойся.
Кажется, его нашли на улице под обломками, а меня – в развалинах второго этажа, рядом со старухой, которой оторвало голову. Она была не из нашего дома, и мы так и не узнали, как она там оказалась.
Когда я сижу в своем кресле, я очень часто думаю о той последней минуте, когда мы с мужем держались за руки. Не могу понять, как получилось, что мы их разжали. Наверное, мы одновременно потеряли сознание, и я должна была бы умереть вместе с ним. Он был единственным мужчиной в моей жизни, я ни разу в жизни даже не взглянула ни на кого другого. Ни до ни после. Когда он умер, мне было тридцать шесть, к тому же я была глухой, но не это главное в женщине. Сестра говорила: «Найди какого-нибудь работящего мужчину твоего возраста и выйди замуж». От одной мысли об этом я начинала плакать.
Да, сестрица у меня совсем безмозглая. У нее ведь тоже не было других мужчин, кроме мужа. Она тоже не вышла замуж второй раз. Что ж она тогда мне предлагала? Она, кстати, была красивее меня. Однажды Флоримон и Микки нашли в сарае письма, которые мой бедный свояк писал ей в 1940 году, когда его призвали в армию и он стал гражданином Франции. Мы читали их втроем, когда ее не было дома. Катались от хохота, никак не могли остановиться. Да, бедняга Лелло не был силен в правописании, но, видать, так скучал по моей сестре, что кроме редких приветов соседям, в надежде, что они не так пристают к девушкам, как обычно, говорил только об этом. Короче, это были любовные письма. Потом нам стало немного стыдно, что мы их прочли, но все равно, когда мы вечером сели за стол, то не смогли сдержаться – все трое гоготали, как безумные. Он ей писал про ее «тело, словно из мрамора». Должно быть, попалось ему в какой-то газете или где-нибудь еще, и он решил, что это красиво. Мы, конечно, дураки. Сестра, понятное дело, дико разозлилась, не понимая, что нас так веселит. Бросила все и пошла спать. «Тело, словно из мрамора». Нет, только представьте себе, и где это он такое вычитал?
Сестре повезло больше, чем мне. Бедняга Лелло похоронен на деревенском кладбище, она может ходить к нему на могилу в полдень по понедельникам и рассказывать ему, как мы живем, а вот мой бедный муж лежит в Марселе, в районе Ле-Кане. За последние десять лет я сумела его навестить всего дважды. Первый раз, когда хоронили его брата, он был ювелир и часовщик, правда, не был хозяином магазина, а второй, когда Микки должен был участвовать в гонке на марсельском велодроме, и Флоримон и Генрих Четвертый взяли туда нас с сестрой. Вечером Микки выиграл отборочный турнир и кучу специальных призов, он заплатил за нас в рыбном ресторане на Ла-Корниш[38]. Вернулись мы ночью. Все были очень довольны, я – потому что навестила могилу мужа, все помыла щеткой и поставила цветы, остальные – потому что Микки выиграл, ну и я тоже, конечно. На крышу машины прицепили два велосипеда, и я все время боялась, что по дороге они оттуда свалятся.
Я бы хотела выиграть на скачках еще раза три, теперь ведь можно не беспокоиться насчет наших с сестрой похорон. Первый выигрыш я бы целиком отдала Флоримону как старшему и самому мужественному. Второй разделила бы между Бу-Бу и Микки. А третий – для ребеночка, который родится у Эль, но положила бы на счет в банке. Я сказала сестре, что надеюсь, будет девочка, в нашей семье и так много мужчин, и такая же красивая, как ее мать. Слава Всевышнему, что я ничего не слышу, иначе наслушалась бы такого… Сестра терпеть не может малышку. Считает ее неискренней и бесстыжей. Особенно винит ее в том, что она украла у нее Флоримона. Она говорит:
– Если они поженятся, куда пойдут деньги? Придется с ней делиться.
А я отвечаю:
– Она хорошая девочка. Ты уже тридцать лет кричишь, когда говоришь со мной, хотя знаешь, что я ничего не слышу. А вот она не кричит, говорит медленно, и я все понимаю. А если слишком сложно, она берет карандаш и пишет мне.
Видели бы вы лицо сестры, просто ужас! Как будто вся кровь от него отлила. И потом, конечно, начинает орать что есть мочи, но я ничего не разобрала. Тогда она идет к буфету, берет из ящика лист бумаги, карандаш и в отместку мне пишет: «Знаешь, как она тебя называет?» Я отвечаю:
– Она называет меня Сломанная Колонка, она мне говорила.
И смеюсь, не могу остановиться. Это правда, девочка называет меня Сломанной Колонкой, Глухопомешанной теткой и Обезьянкой. Я у нее спросила, и она мне сама сказала. Она даже объяснила, что колонка – это усилитель звука для певцов. А сестра говорит, что малышка неискренняя. Что бесстыжая, это правда. Для нее скинуть одежду и расхаживать нагишом так же просто, как для других раскрыть зонтик, когда идет дождь. Но мне кажется, что она несчастлива. Я хочу сказать, что жизнь не всегда ее баловала, но об этом никто не знает, потому что показать ей это намного тяжелее, чем продемонстрировать собственный зад.
Я стараюсь втолковать это сестре, но она только пожимает плечами с таким же апломбом, который у нее появился уже лет в десять, и я могу прочесть по ее губам:
– Вечно ты со своими байками!
И она проводит рукой по горлу, показывая, что ими сыта. Она пишет мне на листочке: «О чем она у тебя спрашивала?» Чтобы ее позлить, я сначала исправляю ее орфографические ошибки, как и у малышки – та вообще пишет, как слышит, просто невероятно. А потом говорю:
– Ни о чем. Она любит, когда я с ней разговариваю, что-то рассказываю.
– И что ты ей рассказываешь?
Я говорю:
– Да что угодно. Что на ум приходит.
Она снова берет свой листок и пишет: «Про механическое пианино в сарае?»
Я строю из себя дурочку и мотаю головой. Нет. Она пишет: «Она спрашивала тебя, кто привез назад пианино, когда Лелло сдавал его в залог?»
Я говорю:
– А почему ты об этом спрашиваешь?
Я-то прекрасно помню, кто привез назад пианино. Крепыш Лебалек и его свояк. Крепыш Лебалек вел грузовик Ферральдо, начальника Микки. Это было то ли в ноябре, то ли в декабре 1955 года, во дворе лежал снег. Лелло помог им выгрузить пианино, а потом они здесь, в кухне, распили бутылочку, помню, как сейчас. Сестра пишет: «Потому что она допытывается». Я говорю:
– Меня она не спрашивала.
И это правда. Малышка упоминала про механическое пианино в сарае, но ничего не спрашивала про тот день.
Сестра пожимает плечами и раздумывает, что бы ей написать. Потом резко поворачивает голову в сторону застекленной двери, и я понимаю, что кто-то идет по двору. И она поступает точно так, как делает малышка. Поджигает листок спичкой и бросает в погасшую плиту. И точно так же берет кочергу, открывает задвижку и закрывает ее. Когда она открывает дверь, я вижу одного из приезжих, которые разбили палатку на лугу, и его девушку или жену, блондинку в веснушках. Сестра выходит, и я понимаю, что они пришли за яйцами или кроликом.
Я остаюсь одна и закрываю глаза. Я прекрасно помню тот вечер 1955 года. Крепыш Лебалек и его свояк – муж его сестры – пили вино на кухне с бедным Лелло. Флоримон был тогда совсем маленький и путался у отца под ногами. В то время я еще не весь день сидела в кресле, могла дойти до ворот, смотрела на лес, дома в деревне, на дорогу. Видела, как крепыш Лебалек проезжает иногда на своем грузовике. Он тогда делал ту же работу, что сейчас Микки. Возил лес. А вот его свояка я видела всего один раз, в тот самый день. Тогда я еще немного слышала со слуховым аппаратом. Мне объяснили, что он женат на сестре Лебалека и живет около Анно.
Я сижу в своем кресле с закрытыми глазами, но я не сплю. Они-то как раз считают, что я сплю. Сплю я только ночью и то недолго. Я думаю о всех тех прекрасных днях: в Дине, когда я была еще маленькой, а потом в Марселе. О мосте-пароме[39], который немцы взорвали во время войны, об улице Пти-Пюи, где мы жили. О вечном солнце. Интересно, не удаляемся ли мы от него теперь, когда изобретено столько всяких мерзостей? Дни тогда были длиннее, а лето жарче. Выставка 1937 года в Париже. У сестры хранится поднос, который я привезла ей в подарок. Он сейчас за моей спиной, на буфете. На нем нарисован вид этой выставки. Муж говорил мне: «Вот увидишь, мы будем долго о ней помнить».
Как-то днем малышка сидела возле меня и, как умела, написала на своей бумажке: «Вы его еще любите?» Я кивнула. Она не засмеялась, ничего не сказала. Так мы и сидели с ней, как две дурочки. Она хорошая малышка. Просто не такая, как остальные. Только-то и всего.
По утрам сестра помогает мне одеваться. Сегодня у меня болят ноги, на следующий день – руки. Она также помогает спуститься на кухню и усесться в кресло. Флоримон и Микки уходят на работу. Бу-Бу сдал бакалаврский экзамен по французскому, говорит, очень старался, теперь ждем результата. Он может безвылазно спать или читать у себя в комнате все утро.
Малышка всегда спускается к девяти, застелив кровать. Идет за своей лоханью в пристройку, где она лежит, готовит ванну. Моя сестра говорит, что она протрет себя до дыр. Моя сестра бестолочь. Она стала ко мне хорошо относиться после того, как умер ее муж, но по-прежнему бестолковая. Я говорю малышке:
– Все нормально?
Она склоняет голову набок и отвечает:
– Нормально.
Первый раз, когда она уселась в свою лохань, меня это шокировало, я не смела на нее взглянуть. Теперь я говорю себе: «Бедная старая дура, а где ей, по-твоему, мыться? Она из другого теста, чем ты была в ее годы, а твоя бабка вообще не обращала на это никакого внимания».
Потом она выливает воду из лохани в раковину, долго вычерпывая тазом. Надевает свой белый махровый халат. У нее мокрые волосы, гладкое личико, только тогда замечаешь, что ей нет и двадцати.
Она на меня смотрит, но видит не всегда, потому что думает о чем-то своем, но если видит, то я читаю в ее глазах – ей нравится, что я сижу рядом. Вижу по тому, как она кривит губы, улыбается или пожимает плечами, как будто ей на все наплевать, потому что ей хочется показать, что ей на все наплевать. Я не слышу никаких звуков, когда она моется, ни того, что она отвечает моей сестре, когда та с ней говорит, но я вижу, как она неожиданно морщит нос или щурит до щелочек голубые глаза. Но мне кажется, что я могу прочитать все ее мысли. Я никогда не видела ее мать, которую называют Ева Браун, потому что она немка, а люди – олухи. Мне бы хотелось, чтобы она пришла к нам в гости. Я просила сестру пригласить ее, но она ответила, четко произнося слова, чтобы я поняла:
– Мать такая же дикарка, как Эль.
После ванны малышка идет во двор с полотенцем и ментоловыми сигаретами, чтобы позагорать возле родника. Как только она уходит, появляется Бу-Бу в пижаме. Он единственный целует меня по утрам. И всегда говорит одно и то же:
– А ты не изменилась.
Потом готовит кучу тостов – с медом, маслом, вареньем, шоколадной пастой, – а мать подает ему кофе с молоком. Когда все готово, он еще добавляет туда одну или две ложки «Нескафе», иначе, говорит, это не кофе, а помои, и он не проснется. Он проглатывает все, глядя куда-то перед собой с таким видом, будто размышляет о чем-то важном, и становится немного похож на Микки. Разве что Микки никогда столько не ел. Потом моет свою кружку, как его приучили, топчется перед стеклянной дверью, все-таки отодвигает занавеску взглянуть на малышку, которая загорает у родника, и поднимается к себе.
Я всегда была наблюдательной, не обязательно дожить до моего возраста, чтобы понять, что малышка ему нравится. В ее обществе он очень старается. Он всегда знает, где стоит солонка, когда она ее ищет. Она ведь не очень хорошо видит. Он передает ей соль с таким видом, будто ему до смерти надоело, что она сама не может ее найти, но замечает, что она ей нужна, один он, остальные смотрят телевизор. Мне кажется, она тоже ищет ее нарочно. Как-то днем, когда мы были вдвоем, она мне написала: «Глаза у меня – так, для украшения. Я даже ног своих разглядеть не могу».
Я ей сказала:
– Почему ты тогда не носишь очки?
Она пишет: «А мне наплевать, как выглядят ноги». Главное, что она все прекрасно понимает, даже не видя. И ей нравится, что Бу-Бу обращает на нее внимание.
В прошлое воскресенье он спустился к столу в новой ярко-красной футболке с белой надписью «Indiana University». Все похвалили, а он раздул щеки, как будто мы ему надоели, и уселся, ни на кого не глядя. А потом, несколько секунд спустя, я заметила, как он искоса взглянул на Эль, очень быстро, а она опустила голову и едва заметно улыбнулась. Чувствовалось, что она довольна и что у них какой-то общий секрет. Думаю, именно она тайком от других подарила ему футболку. Еще я думаю, что она не видит в этом ничего плохого, даже несмотря на то, что между ними нет и трех лет разницы, Бу-Бу для нее всего лишь младший брат. У нее ведь нет брата. Я-то могу это понять. К тому же она сильно влюблена во Флоримона. Сестра рассказала мне, что по ночам все слышат ее крики, когда он ее обнимает.
Я бы скорее опасалась Микки, он ей ближе по возрасту и всегда глазеет куда не следует, когда она сидит, положив ногу на ногу, или наклоняется что-то поднять с пола. У нее всегда слишком короткие юбки и платья. Я ей так и сказала. Она засмеялась и, как всегда, повела одним плечом. А когда она надевает свои отбеленные джинсы, то это еще хуже, они так ее обтягивают ей зад, что, наверное, все видно намного лучше, чем если бы она была совсем голая. Нужно признать, что современные девушки одеваются странно, она не одна такая. Когда до войны мы снимали летом виллу в Соссе-ле-Пэн, я тоже носила брюки, но широченные, буквально утопала в них. Такая была мода. Мой муж говорил, что я очень стильно выгляжу. Когда мы возвращались с пляжа с племянниками и сестрой, она тогда была совсем молодой, мы усаживались в саду, где цвел олеандр, и включали проигрыватель. Я еще чувствую запах того олеандра, когда это вспоминаю. Больше всего я любила пластинку «Проплывающая шаланда» Лис Готи[40]. И песенку Белоснежки:
Ко мне мой принц придет,
Сердце мое поет.
Полетят золотые года,
И я счастлива стану тогда.
Уж не помню, кто ее пел. Кажется, Элиан Селис[41]. Боюсь, что все воспоминания мало-помалу покинут меня. Боюсь, что я и вправду стану такой, какой они меня сейчас видят, – старой маразматичкой. Такой, как моя бедная бабушка перед смертью. Но, слава богу, без конца смеялась. Она совершенно забыла дедушку, который умер за двадцать лет до нее. Совершенно. Ни единого воспоминания. Боже праведный, только бы не стать такой же. Я хочу до самой последней минуты помнить мужа, помнить, как он держал меня за руку и говорил: «Не бойся, Нина, не бойся». Умирать не должно быть больно, нет никаких причин. Сердце замедляется, а потом останавливается. А может быть, все происходит именно так, как я представляла себе раньше, когда была маленькой, как рассказывала мне об этом бабушка в нашей квартире на улице Пти-Пюи: там встречаешь всех, кого знал.
Но вот что волнует меня по ночам, когда я не сплю. Когда моего мужа убили, ему было сорок шесть. Мне уже шестьдесят восемь. Если все это правда и мы там встретимся, на следующий год или через десять лет, он увидит меня такой, какая я есть, – старухой. Это ужасно. Но если Боженька существует, он должен был и это предусмотреть, поэтому я спокойна. Может быть, я вдруг стану такой же, как в Соссе-ле-Пэн, в то замечательное время, когда мы каждое лето снимали там виллу. Не помню уже, какого цвета были те широкие брюки. Наверняка белые. Такая тогда была мода. Не помню и марки проигрывателя. Это важно, это маленький кусочек, уцелевший от тех лет, к нему крепились остальные, а он взял и выпал. Там, внутри, на крышке была нарисована собака. Господи, да все же знают эту марку. Вертится на языке. Не помню, кто там исполнял арию Белоснежки. Кажется, Элиан Селис, но не уверена. Господи боже мой, уже не помню марку проигрывателя.
Голос его хозяина[42].
Теперь я должна быть очень внимательной. Думать обо всем, ничего не упускать, не дать моим чудным воспоминаниям улетучиться неизвестно куда. Когда я спросила у малышки, она ответила по слогам:
– Голос его хозяина.
Я сказала: