Часть 15 из 56 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Взгляни на меня.
Касаюсь ее лица и поворачиваю к себе. Она смотрит на меня своими голубыми глазами, которые, кажется, глядят мимо, но, уверяю вас, все прекрасно подмечают. Я говорю шепотом:
– Спроси у меня.
Она осторожно мотает головой, не спуская с меня глаз. У нее перехватило дыхание, но она упрямится.
Я наклоняюсь к ней и говорю:
– Бездетные женщины, как я, очень наблюдательны, ведь им бы хотелось сейчас иметь такую дочь, как ты.
Она не понимает, что я хочу сказать, и гордо отвечает:
– У меня уже есть мать.
Я говорю:
– Да знаю я, глупышка. Я пытаюсь объяснить тебе, что ты можешь мне доверять.
Она поводит плечом, ей наплевать. Я повторяю:
– Спроси у меня.
Она произносит по слогам:
– Что спросить? Кто привез это мерзкое пианино? Какое мне до этого дело, по-вашему?
Она пытается вскочить, но я удерживаю ее за руку. Когда я хочу, то могу еще найти в себе силы. Я говорю:
– Ты спрашивала у Флоримона и у Микки. Но они были тогда маленькие и не помнят. Ты спрашивала у моей сестры. Но ее в тот вечер вообще не было дома. Она уехала в Панье помочь мамаше Массинь, у той умер муж. А знаешь, как умер папаша Массинь? Его раздавило трактором. Сестра вернулась только на следующий день приготовить нам поесть. Потому-то я так хорошо все помню. Только я одна могу тебе все рассказать. А ты не хочешь меня спрашивать.
Несколько секунд она раздумывает, не сводя с меня своих голубых глаз. Потом принимает решение и говорит мне одними губами:
– Я ни о чем не буду вас спрашивать. Хочу выйти замуж за Пинг-Понга, точка.
Она встает, резко одергивает платье и добавляет очень четко и беззвучно:
– Голова садовая.
И уходит, резко хлопнув дверью, чтобы успеть на автобус в Ле-Бюске.
Я встаю, опираясь рукой на длинный стол, чтобы сделать несколько шагов. Кричу:
– Элиана!
Я не заметила, проходила ли она мимо окна, потому не уверена, ушла ли она уже со двора. Я говорю достаточно громко, чтобы ей было слышно, если она еще стоит под дверью:
– Его зовут Лебалек. Он приезжал со своим свояком. Лебалек! Ты меня слышишь?
Я вижу, как шевелится ручка двери, дверь открывается, и она появляется на пороге. Смотрит на меня, и кажется, что она сразу же постарела, ей можно дать намного больше ее двадцати, и такое холодное, каменное лицо. Я говорю:
– Лебалек. Он работал у Ферральдо, хозяина Микки. Они прямо здесь пили вино – он, его свояк и мой тоже. Было уже поздно, во дворе, там, за твоей спиной, лежал снег.
Малышка инстинктивно поворачивает голову, чтобы взглянуть назад. Я спрашиваю:
– Там моя сестра?
Она спокойно показывает жестом, что нет. Я говорю:
– Лебалек сидел в конце стола, вот там, его свояк здесь, а Лелло на моем месте. Они втроем вытащили пианино из кузова грузовика и оставили во дворе. Флоримон путался у отца под ногами. Они еще час примерно болтали и смеялись, как водится в мужской компании. Потом крепыш Лебалек и его свояк уехали.
Она не открывает рта. Стоит очень ровно, в своем новом платье, с постаревшим лицом, окаменев. Я говорю тихонько:
– Войди. Закрой дверь.
Она закрывает дверь. Но с другой стороны. Закрывает прямо перед моим носом и уходит. Я кричу:
– Элиана!
Но больше она не возвращается. Я шаг за шагом добираюсь до своего кресла. Не понимаю, который час. Утро или вечер. Усаживаюсь. Чувствую, как колотится сердце и нечем дышать. Стараюсь думать о чем-то другом. Она хорошая девочка, и мне хочется, чтобы она такой и осталась – хорошей девочкой.
Я вспоминаю, как радовался мой муж в 1938 году, когда мы думали, что у нас будет ребенок. Это было летом, как сегодня, но солнце стояло намного ниже. Меня отвезли в больницу. Но оказалось, что это ошибка, я не могла иметь детей или он не мог. Мы продолжали жить или, по крайней мере, считали, что живем. Он служил в трамвайном управлении. Сестра вернулась в Динь, работала гладильщицей. Я получила диплом, хотела стать учительницей, как та, навещать которую поехала сейчас малышка. Но в жизни никогда не получаешь того, что хочешь. У вас убивают мужа. А сказать нечего. У вас одно за другим отбирают лето, а теперь солнце так далеко, что даже в июле холодно. Молчите. В субботу, послезавтра, малышке исполнится двадцать лет. Я могу дать ей две тысячи из моих денег. Останется шесть. Вполне достаточно для похорон двух вдов. Я все время спрашиваю себя, как же я могла 27 мая 1944 года отпустить руку своего мужа, когда упала бомба. Не знаю. Необъяснимо. Не могу поверить, что бомба оказалась сильнее нас.
Обвинительное заключение
Они приехали в середине дня, солнце стояло прямо над головой. На горах и соснах, перед домом – повсюду лежал снег, но солнце было горячим, как в апреле. Я знала, что до вечера будет хорошая погода, а потом подует северный ветер и снова пойдет снег. Я разбираюсь в том, что творится и на земле, и на небе. Я ведь из крестьянской семьи. Я родилась в Фисе, в Тироле. Все считают, что я немка, но я австриячка. Для французов это одно и то же. Они зовут меня Ева Браун.
Когда мне было двенадцать или тринадцать лет, мы с матерью и кузиной Хэртой мыли полы в большом берлинском отеле «Цеппелин», а ужасно противный портье, который давал мне затрещины, стоило мне замешкаться, вдруг сказал:
– Смотрите, там, на улице, Ева Браун.
Все подбежали к огромным – от пола до потолка – окнам. Он нас разыграл. Правда, мы и в самом деле увидели, как из министерства напротив выходит белокурая молодая женщина вместе с другими дамами и офицерами. Помню ее аккуратно уложенные волосы, шляпку и миловидное лицо. Там стояло много серых автомобилей. Но это точно была не Ева Браун. Директор отеля, хороший человек, его звали герр Шлаттер, сказал нам:
– Не стойте тут. Расходитесь.
Это было на самой красивой улице Берлина Вильгельмштрассе, напротив Министерства авиации. В холле гостиницы висело керамическое панно с изображением цеппелина, похожее на гигантскую почтовую марку за семьдесят пять пфеннигов. Но до этого я жила в Фисе, в Тироле. Я хорошо знаю землю, небо и горы.
Когда они приехали, я была на опушке леса. Я видела, как грузовик ползет по склону, поворот за поворотом. Это было в субботу, в ноябре 1955 года. Я поняла, что они поехали не по той дороге. Не доезжая четырех километров до Арама, есть развилка, и бывает, что водители ошибаются. А кто иначе стал бы подниматься к нам? Я держала за передние лапы кролика, попавшего в силок, который Габриэль поставил метрах в двадцати от дороги. На мне было старое американское пальто, накинутое прямо на комбинацию, и резиновые сапоги. Наверное, вышла помыться после того, как все утро убирала в доме. А еще, наверное, я вышла неодетой, потому что увидела из окна спальни дохлого кролика. Как я уже говорила, у нас здесь совершенно безлюдное место.
Я сделала несколько шагов по снегу в сторону грузовика. В кабине их сидело трое, но вышел только шофер. Высокий, волосы ежиком, куртка с меховым воротником. Он сказал мне:
– Кажется, мы не туда заехали. А где Арам?
Когда он говорил, у него изо рта шел пар, хотя солнце жарило, как в апреле. Мне было двадцать семь. Одной рукой я запахивала пальто на груди, в другой держала мертвого кролика. Я ответила:
– Вы ошиблись на развилке. Нужно было взять налево и ехать вдоль реки.
Он кивнул, показывая, что понял. Его удивил мой акцент, и он покосился на мои голые коленки, торчавшие из незастегнутого пальто. Не знаю почему, я добавила:
– Извините.
Остальные тоже смотрели на меня через стекло грузовика. Он сказал:
– Хороший у вас кролик.
Повернул голову в сторону дома, вокруг – только горы. Он сказал:
– Спокойно у вас тут.
Я не знала, что ответить. Все было в снегу, и стояла полная тишина, только медленно работал мотор. Наконец он сказал:
– Ну ладно, до свидания. Мы поехали.
И залез в свой грузовик. И все втроем они продолжали смотреть на меня. Я подождала, пока они развернутся и отъедут, а потом пошла к дому.
Я оставалась одна с прошлого вечера и до следующего дня. Габриэль раз в три недели неукоснительно ездил навещать свою сестру Клеманс в Пюже-Тенье. Меня она видеть не желала. По тому, как было тихо в доме и вокруг, и по тому, как я держалась, должно быть, шофер догадался, что больше никого нет. Но это не вызвало у меня беспокойства. В то время я была страшно застенчивой, больше, чем сейчас, но не из пугливых. Я растеряла почти весь свой страх в последние месяцы войны.
Я освежевала кролика и отнесла его в кладовую в погребе, там уже их лежало несколько тушек. В ту зиму мы питались исключительно кроликами. Потом я еще что-то поделала, уже не помню что. Часам к двум-трем я оделась. В эту минуту, стоя перед зеркалом в спальне, я подумала об этих троих из грузовика. Особенно о том, как один из них разглядывал меня через стекло, на дороге, когда у меня под пальто была одна комбинация. И сердце у меня сильно забилось. Это было даже не волнение, а что-то иное. Мне стало стыдно, это правда. И пусть я не любила Габриэля – разве что вначале, когда мы вместе бежали из Германии, – но я никогда ему не изменяла. И все-таки у меня всегда начинает сильнее биться сердце, когда мужчина неотрывно смотрит на меня и мне кажется, что он меня хочет. Поскольку я никогда не изменяла, то говорила себе, что это, мол, из «чистого кокетства». Теперь я знаю, что я такая же, как моя дочь, или, увы, она стала такой же, как я. Она думает, что ее любят, если хотят с ней переспать. Я так и не открыла ей всей правды, когда она донимала меня, я просто не могла. Да никто бы не смог. Я не сказала ей, что перед зеркалом в спальне, пока я еще не надела платье, горло мне сжало приятное волнение. Я не сказала ей, что в тот момент успела бы еще спуститься в деревню и спрятаться у кого-то в доме, объяснив, что осталась одна и мне страшно. Они бы назвали меня Евой Браун, переглядывались бы с такими лицами, что я в очередной раз почувствовала бы себя униженной, зато тогда ничего бы не случилось. Вместо всего этого я говорю своей дочке:
– Все так. Я не могу сожалеть о том, что произошло. Иначе тебя бы не было, понимаешь? Пусть лучше я тысячу раз умру, только бы ты была здесь.
Она не понимает, она не может переключиться со своей единственной мысли, не может перестать думать о своем папочке, которого у нее отобрали в другой страшный день.
Да, я не забыла, что, прежде чем надеть через голову трикотажное синее платье, я на секунду замерла перед зеркалом, вспомнив глаза того мужчины. Не водителя в куртке, который со мной разговаривал, и не самого молодого, в баскском берете[44], курившего в кабине. А того, с черными блестящими глазами, густыми черными усами, того, кто понял, что под пальто у меня ничего нет, кроме комбинации, и захотел меня. Я смотрела на себя в зеркало его глазами и почувствовала, как сильно забилось сердце. А может быть, я все это придумала, чтобы наказать себя за другие грехи. Возможно, на самом деле у меня сжалось горло от страха, так неожиданно застывают звери, чуя приближение охотника.
Я была в большой комнате, когда они вернулись. Сквозь запотевшее окно я видела, как приближается грузовик, но теперь он подъехал к самому дому. Я подумала с замиранием сердца: «Нет, этого не может быть». Но я знала, что может, что это имеет прямое отношение к моей жизни. Я вышла на порог. Они все втроем вылезли из кабины. И молчали. Только самый молодой как-то криво улыбался, но его улыбка больше походила на гримасу. По тому, как они шли, стараясь идти ровно, я поняла, что они напились. Они подходили, держась на расстоянии друг от друга. Они пристально смотрели на меня и молчали, и в этом пустом и белом окружающем мире было слышно только хлюпанье грязи у них под ногами, там, где я расчистила снег перед домом.
Я закричала. Я побежала через большую комнату в подсобку, из которой позже сделали комнату моей дочери. У меня подкашивались ноги. Я не сразу смогла открыть засов на двери, а когда наконец открыла, один из них, тот, который говорил со мной утром, уже стоял рядом. Он ударил меня. Он что-то говорил, но что – я не понимала. Потом подошли те двое. Поволокли меня в спальню. Разорвали платье. Когда я закричала, снова ударили. Самый молодой сказал:
– Знаешь, что мы с тобой сделаем, если будешь орать?
Я лежала на полу и плакала. Он сказал: