Часть 17 из 56 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Ее избили, я могу это подтвердить. Что вы собираетесь делать?
Габриэль сказал:
– Избили? А остальное?
Доктор Конт пожал плечами.
– Ведь ее изнасиловали? – сказал Габриэль.
Доктор Конт ответил:
– Ее изнасиловали, потому что она мне это сказала, а я ей верю. Итак, что вы собираетесь делать?
Габриэль сел напротив него на другом конце стола и сказал:
– А что бы вы сделали на моем месте?
Доктор Конт ответил:
– На вашем месте я не стал бы терять целый день. И в любом случае, их бы уже нашли. Сейчас, если хотите, я могу отвезти вашу жену в больницу в Драгиньян. И тогда у нас на руках будут все необходимые доказательства.
Габриэль посмотрел на меня, потом опустил голову. Я сказала:
– Габриэль ни при чем, я сама этого не хочу. Я здесь чужая. Деревенские станут над нами смеяться, будут говорить, что я развратная женщина, никто мне не поверит.
Доктор не выпил свой бокал. Взял со стола чемоданчик, поднялся и сказал мне:
– Я с тобой не согласен.
Я встретилась с ним глазами, они у него были голубые, окруженные сеточкой морщин, глаза усталого человека, который не был согласен ни со мной, ни со многим другим на свете.
Мы познакомились с Габриэлем в апреле 1945 года, когда бежали из Берлина – с матерью и другими беженцами шли за колоннами солдат, двигавшимися в сторону юга. Это было ранним утром, в деревне неподалеку от Хемница. Мы уже потеряли кузину Хэрту, которая была старше меня на три года, это случилось между Торгау и Лейпцигом, мы оказались в разных грузовиках. Но именно в то утро мы с матерью потеряли друг друга. Думаю, она пошла в другую сторону, на запад, к Касселю, где жили ее друзья, и по пути умерла.
Когда я впервые увидела Габриэля, он был похож на бездомного пса – в длинном черном дождевике с оторванным рукавом, на уши натянута вязаная шапка; он пил воду из родника в той деревне, название которой я забыла. Мне было семнадцать, и, хотя ему на шесть лет больше, у него был какой-то виноватый вид, как у всех французов, словно его наказали за проступок, которого он не совершал. Я сразу поняла, что он француз. Я тоже хотела пить, но это был его родник. Наконец мама огрела его сумкой по спине.
Мы пошли в деревню втроем. Я немного говорила по-французски, научилась в Берлине от таких же, как он, согнанных на принудительные работы. Я поняла, что он тоже хочет двигаться на юг. Мама сказала, что пойдет поищет ветчину, она слышала, что ее можно здесь раздобыть. Ей тогда было, как мне сейчас, – ровно сорок пять лет. Светлая шатенка, она собирала волосы в узел на затылке и закалывала шпильками. На ней было старое черное пальто с воротником из выдры; именно такой я видела свою мать в последний раз. Тогда я, разумеется, этого не знала и была рада, что мы уже отошли далеко от Берлина и что я немного говорю по-французски, мне казалось, что все уладится. Мы снова отправились на поиски грузовика, и на сей раз было достаточно бензина, чтобы довезти нас до Дуная. Мать много раз говорила:
– Когда ты увидишь Дунай, все наши невзгоды останутся позади.
В какой-то степени она была права, разве что Дунай я увидела не в австрийском Линце, куда мы рассчитывали добраться, а намного дальше от него. Дунай – очень длинная река, длинная, как жизнь, а я тогда была еще совсем девочкой.
Когда на деревню налетели американские самолеты и начали бомбить колонну с солдатами, мы с Габриэлем бросились бежать по узким улочкам, какой-то офицер втолкнул нас в грузовик, угрожая револьвером, что застрелит нас. И вот тогда мама потерялась. Я кричала, что в деревне осталась моя мать, что нужно ее подождать, но грузовик не остановился, мама потерялась. С тех пор я изучала карты Германии. Но я забыла название той деревни. Я даже не помню, какой это был день. В апреле. Недалеко от Хемница. Накануне вечером в каком-то сарае она говорила, что нужно идти к Касселю, на запад, там у нее друзья, и наверное, она думала, что я тоже двинулась в сторону Касселя. Не знаю. Я написала в Кассель, написала в Фис. Никто ничего о ней не слышал.
Дунай я увидела в Ульме, дней десять спустя. Большая серая река, ничем не отличающаяся от других. Габриэль радовался, потому что сюда прибыли французские солдаты и на крепости[45] висел сине-бело-красный флаг. У меня уже было теплое пальто – шинель, которую я сняла в поле с убитого американского солдата. Французский офицер увел Габриэля на допрос. Я осталась одна в каком-то железнодорожном депо, а рано утром, когда бродила вдоль путей, неожиданно столкнулась с ним. Они избили его за то, что он не хотел идти в армию, а я все повторяла:
– Ну не плачь, не надо. Поедем в Фис, это моя родина, у меня там есть знакомые.
Сначала мы двигались в сторону Фиса, но теперь французские солдаты и танки прибывали со всех сторон через Вюртемберг[46], и в последнюю неделю апреля мы изменили направление и пошли на север. Габриэль не хотел оставаться среди соотечественников, боялся, что они с ним расправятся, считая трусом. Вместе с другими беженцами мы ночевали то в лесу, то в кузове грузовика, если попадался. Еду найти было намного легче, чем грузовик, особенно когда мы оказывались среди американцев. У них продовольствия было намного больше, чем у французов. И они с нами делились. Помню эти красивые картонные, словно вощеные, коробки – чего только в них не было: консервы «мясо с овощами», ананасы в сиропе, сыр, печенье, шоколад, сигареты и даже жевательная резинка «Дентин», все, что требуется солдату на сутки.
Когда было подписано перемирие, Габриэль несколько недель работал на американцев в Фульде[47]. У нас была комната в бараке, и Габриэль следил за работой немецких пленных, которые ремонтировали мосты. У нас было много еды, одежда, все необходимое. Однажды какой-то американский солдат даже положил на подоконник в нашей комнате шелковые чулки с письмом на плохом немецком, где приглашал меня на свидание. Я разорвала письмо и не пошла, потому что мы уже жили с Габриэлем, и я на других мужчин не смотрела.
Мы вернулись во Францию в августе 1945 года с огромным чемоданом, полным продуктов, и первым городом, который я увидела, был Лион. Габриэль продал там продукты и купил билеты в Ниццу, потом мы пересели на другой поезд, намного меньше, где задняя площадка в последнем вагоне была точно, как фильмах о Диком Западе. На нем мы доехали до Пюже-Тенье. Я ждала на улице, пока он разговаривал со своей сестрой Клеманс. Она открыла входную дверь, чтобы посмотреть на меня, но не вышла и даже не сказала мне ни слова. Я была тогда на третьем месяце беременности и очень волновалась, как бы Габриэль не отправил меня назад, потому что он во всем слушался свою сестру, а она не хотела иметь в семье австриячку. Помню, как я гадала на черных и белых камешках, сидя на краю дороги, останусь я здесь или нет. Я до сих вижу свою тень на земле, слышу, как жужжат на жаре насекомые. Мне было семнадцать, одна-одинешенька, мне было из-за чего волноваться. Мне кажется, что, если бы мне велели убираться оттуда, я не стала бы возражать и как-то вышла бы из положения. Я страшно робею, когда нужно говорить, но гораздо меньше, когда приходится действовать. Я бы вернулась в Фис или куда-то еще, но я не жалею об этом. Я уже верила в Бога, а Ему одному ведомо, как должно было случиться, чтобы у меня появилась моя малышка, моя Элиана.
Я потеряла первого ребенка, тоже девочку, через несколько часов после родов. Она прожила всего полдня рядом с моей кроватью в Араме, а потом перестала дышать, умерла. Я проносила ее всего семь месяцев, этого мало, и если бы я была в больнице и ее положили бы в инкубатор, не знаю… Конечно, мне было очень грустно, но я чувствовала, что избавилась от ответственности. Может быть, поэтому Господь наказал меня и захотел, чтобы десять лет спустя я заплатила страданиями за счастье родить Элиану. Я тоже не доносила ее даже восьми месяцев, но весила она два с половиной килограмма, была полностью сформирована – до кончиков ногтей и уже кричала, не успев полностью вылезти из моего живота. Роды принимал доктор Конт. Он засмеялся. Он сказал мне:
– Моя милая, июльские дети самые активные, но и самые строптивые, а вот та отравит вам жизнь наверняка.
Вот та. С первых же секунд ее появления на свет ее стали называть Вот-та.
Габриэль не хотел этого ребенка, поскольку он был не от него. Он говорил мне:
– Избавься от него. Сходи к доктору, объясни ему.
Я пошла в город на прием к доктору Конту. Это было в феврале 1956-го. Он опустил голову и сказал:
– Я не могу этого сделать. Я никогда не делаю. Это противоречит законам природы.
Я обрадовалась. Я почувствовала уважение и к нему, и к себе. Я сказала Габриэлю:
– Доктор считает, что это неправильно, и я тоже.
Он мне ответил:
– Мы найдем акушерку, она сделает.
Мы сидели в большой комнате на противоположных концах стола. Я накинула свое американское пальто и завязала толстый шарф – я только что вышла из машины. Я сказала ему:
– Нет, я хочу этого ребенка. Я не знаю, чей он, но мне все равно. Но если ты против, я вернусь в свою страну.
Он не ответил, но весь вечер и весь следующий день со мной не разговаривал. Потом он отправился в Пюже-Тенье посоветоваться с сестрой Клеманс. Когда вернулся, то сказал мне:
– Делай, что хочешь. Я этого ребенка никогда не признаю. Какой мне смысл?
Я сказала:
– Да, никакого смысла.
Я тогда стирала и продолжила стирку.
Когда родилась моя девочка, зарегистрировать ее в мэрии Арама пошел Габриэль. Он очень скоро вернулся домой бледный как полотно. Налил себе один стакан вина, потом другой и крикнул мне из большой комнаты:
– Я поругался с мэром, ты сама должна к нему пойти!
Я много раз просила его разрешить мне рожать в больнице, потому что тогда мы бы зарегистрировали ребенка там, где нас никто не знает, но он не захотел. Не захотел, считал, что больница очень дорого стоит. Дома я поднялась на третий день, и мэр прислал за мной одного лесоруба на грузовике. Я ужасно боялась, что, пока меня нет дома, Габриэль что-то сделает с ребенком.
Мэр, месье Рока, оказался очень славным человеком. Он мне сильно помог, когда я через два года получала гражданство. Он мне сказал:
– Видимо, Девинь не хочет признать себя отцом ребенка. Тогда вы должны подтвердить мне это.
Я ответила:
– Девинь не отец.
Месье Рока густо покраснел. Он не осмелился спросить меня, чей же это ребенок, и долго кусал губы, не глядя на меня.
Я сказала:
– Я не знаю, кто ее отец.
Он опустил голову и внес Элиану в книгу актов гражданского состояния. Я сама дала ей все эти имена; Мануэла – потому что так звали мою мать, Хэрта – в честь кузины. А почему Элиана – не знаю. Мне очень понравилось имя. И нравится до сих пор. Мэр, месье Рока, сказал:
– Девинь – ничтожество.
Я ответила:
– Нет, просто он не отец, и этим все сказано.
Прежде чем выйти из небольшой комнаты, как раз над детским садом, который размещался в том же здании, я сказала ему, боясь поднять глаза:
– Месье Рока, прошу вас, если люди узнают, мне будет ужасно стыдно.
Он только покачал головой и сказал:
– У вас очень усталый вид. Поезжайте домой и забудьте об этом. Я ведь тоже далеко не монах.
Он никому не проговорился о том, что написал в книге актов гражданского состояния. Еще до того, как затопили Арам, он вышел на пенсию и уехал в Ниццу. Один раз я послала ему туда открытку с новогодними пожеланиями. Я купила ее, потому что она была очень красивая, но на самом деле у меня нет знакомых, кого я могла бы поздравить с Новым годом. Адреса его у меня не было, я написала: «Месье Рока, бывшему мэру Арама, Ницца». Не знаю, дошла ли открытка.
Когда она была маленькая, все говорили: дочка Девиня. В детском саду – Элиана Девинь, и в начальной школе в Брюске тоже. Она не знала, что это не настоящая ее фамилия, пока мы не повезли ее в Гренобль к окулисту.
Это было в сентябре 1966 года, ей было тогда десять лет. Ее уже лечили в городе от близорукости, но из-за очков у нее начались мигрени, она не желала их носить, и еще из-за Габриэля: когда он выпивал, то начинал дразнить ее «четырехглазкой». Он говорил это беззлобно, потому что мало-помалу моя дочь стала для него всем на свете. Но когда он напивался, его охватывала ужасная тоска, и тогда уже было непонятно, потешается он над малышкой или злится на нее за то, что так ее любит.
На нее даже не распространялась присущая ему скупость. С тех пор как ей исполнилось два или три года и она начала ходить за ним хвостиком, повторяя: «Мой папуля», – он ни разу ей ни в чем не отказал, что бы она ни просила. Он возвращался вечером и выгребал из карманов куртки то, о чем она мечтала, – сначала мелкие игрушки и какие-то сладости, позднее – серебряное сердечко на цепочке, она до сих пор хранит его. Со мной она была всегда ласковой и послушной, но божеством для нее был папа. Чтобы произвести на нее впечатление, он хвалился, что пересек всю Германию и выжил, а она с восхищением смотрела на него своими огромными глазами, сидя у него на коленях за столом, и ужины растягивались допоздна. Я говорила:
– Нужно идти спать, завтра рано вставать.