Часть 50 из 200 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ганя тихо плакала. Она не решалась еще сказать отцу правду, но чувствовала непреодолимую потребность высказаться, излить наболевшую душу. Если бы Куликов был здесь и Ганя встретила бы его взгляд, то, конечно, даже мысль одна об откровенных излияниях не пришла бы ей в голову! Свидание же с отцом наедине как-то окрыляло Ганю, делало ее самостоятельнее, смелее. Страх предстоящих истязаний не останавливал ее. Нет! Она не была трусливой и еще менее малодушной, но муж имел какую-то неразгаданную, непонятную власть над ней, порабощал ее волю и тогда делал что угодно – она превращалась в безответного ребенка. В эту минуту мужа не было, и она постепенно делалась самостоятельнее, постепенно избавлялась от гнета, сковывавшего ее волю. Старик Петухов точно угадывал это состояние дочери и медлил, давал ей время «отойти», подобно тому, как отходят онемевшие члены тела, бывшие долго в ненормальном положении.
Они молчали. Ганя по-прежнему сидела в кресле, а старик лежал у ее ног, обняв колени дочери, и с неясностью смотрел на ее страдальческое лицо.
– Ах, я дурак старый, злодей своего дитяти, – шептал Тимофей Тимофеевич, – и как мог я допустить это, где были глаза у меня, что сталось с рассудком? О, горе извергу!! Я жестоко отомщу за поругание твое, дочь моя!!
Он почти угадывал истину, хотя Ганя ничего еще не сказала ему. Этот изнуренный вид, следы побоев, потухший взор, худоба – все это говорило красноречиво о пережитом. Никакая болезнь не может сделать такой перемены. Здесь, очевидно, кроме физических, были жестокие нравственные страдания, душевные муки. Тимофей Тимофеевич вспомнил, с каким упорством зять не хотел привести к нему жену и согласился только тогда, когда он неожиданно сам собрался идти к ним. Вспомнил он неопределенные, уклончивые ответы зятя относительно болезни Гани: ему удалось однажды уловить магический взгляд Ивана Степановича, брошенный на жену, которая сразу испуганно притихла. Все то, на что он прежде не обращал внимания, теперь представлялось ему ясным доказательством истинной причины увядания дочери.
«А я-то сам, – думал старик, – разве я не подчинился ему и не сделался жестоким? Зачем я почти насильно заставил Ганю идти за него замуж? Как мог я уволить без повода, причины и даже объяснения моего старого верного слугу Степанова, чего ради я сократил всем рабочим плату, ввел суровые штрафы? Что мне, больше барыша захотелось? Сколько слез и горя причинил я всем своим служащим, и в результате сам должен был наполовину сократить производство, терпеть убытки. Кто был моим коварным советчиком? Кто искал слез людских?»
– Господи! Но она-то, она за что перенесла столько ужасов и обречена жить с таким мужем?! Она-то чем виновата? – шептал он, не спуская глаз со страдальческого лица дочери. И слезы опять подступали к горлу. А Ганя находилась в состоянии полудремоты. Страшное переутомление нервов и физическая слабость брали верх над надорванным организмом.
По мере того как она избавлялась от сильного, наподобие наркоза или гипноза, искусственного оцепенения под влиянием плети и глаз мужа, силы оставляли ее, она слабела и переходила в сонливое состояние. Но это состояние было благотворным, целебным бальзамом для исстрадавшейся женщины. На лице ее появилось отражение того блаженного покоя, который покинул ее с момента появления в доме Куликова. По этому отражению Тимофей Тимофеевич узнал свою прежнюю Ганю, и сердце его радостно забилось. Он бережно приподнял ее с кресла, перенес на постель, уложил и перекрестил, как делал в детстве Гани. Ему стало легче на душе. Он опустился на колени перед большим кивотом со старинными иконами и тремя теплившимися лампадами. Давно не молился он так горячо, страстно, как тот мытарь, который бил себя в грудь и произносил: «Господь, будь милостив ко мне, грешному!»
Больше часу он простоял перед кивотом. Ганя спала крепким, спокойным сном. На цыпочках он вышел из спальни и прошел в свой кабинет.
Здесь Иван Степанович продолжал шагать из угла в угол. Увидев входящего Тимофея Тимофеевича, он слегка вздрогнул, что случалось с ним каждый раз, когда он не чувствовал под собой почвы. Он не знал, выдала ли его жена, к чему пришли они на совещании, все ли знает старик, на что решится, и поэтому в свою очередь Куликов боялся взять неверный тон, не мог угадать, как ему вести себя.
Петухов прошел к столу, опустил голову на руки и едва сдерживал слезы.
– Папенька, – начал тихо Куликов. Старик вскочил, как ужаленный.
– И ты смеешь называть меня отцом? Ты! Ты, палач моей дочери! Злодей, загубивший ее молодость, красоту, жизнь?!
«Все знает», – мелькнуло в голове Куликова, и, посылая мысленно проклятия жене, он сразу овладел позицией.
– Папенька, – повторил он, – бросаясь к нему в ноги, выслушайте, дайте слово молвить!
Глаза их встретились. Старик, только что готовый растерзать палача, остановил на нем долгий взгляд и затих.
Куликов воспользовался моментом:
– Выслушайте и после казните! Возьмите нож и отсеките мне голову, если я заслужил это, но прежде выслушайте. Папенька, неужели я не чувствую, не понимаю всех благодеяний, которыми вы осыпали меня? Неужели я зверь какой-нибудь бесчувственный, чтобы напрасно мучить, истязать нежно любимую жену, которая для меня все, все… Подумайте, что вы говорите! Ведь это бессмыслица! Этого не может быть! Так дайте же мне сказать! Я клянусь вам всем, что у меня есть святого, всем, что мне дорого, – я неповинен! Я люблю до безумия вашу дочь – мою жену, я питаю безграничную привязанность к вам – моему благодетелю и, кроме добра, кроме счастья вам и себе, ничего не желаю. Выслушайте.
Тимофей Тимофеевич сделал над собою усилие, чтобы оторвать взор от сковывавших его глаз зятя, и повернул голову к окну.
– Дочь ничего еще не говорила мне, – произнес он, – но я вижу сам.
У Куликова точно камень свалился с плеч.
«Ничего не говорила, ну, так мы справимся с тобой, старый хрыч», – мелькнуло у него в голове. Он встал с колен, уселся напротив старика и продолжал:
– Не вам, папенька, сомневаться в том, как я нежно, страстно люблю Ганю, и вы можете мне верите, что я исстрадался не меньше ее.
– Не заметно, – процедил сквозь зубы Тимофей Тимофеевич, искоса взглянув на красные, лоснящиеся от жира щеки зятя.
Куликов сделал вид, что не расслышал этого замечания, которое в другое время заставило бы его расхохотаться до слез, и продолжал тем же тоном:
– Вспомните, при каких условиях Ганя вышла за меня. Когда я вел ее к венцу, она шепнула мне, что ей легче было бы лечь в гроб. Не знаю, почему она ненавидела меня, презирала, я был ей противен. Но я не мог расстаться с ней. Она сделалась моей женой. Только страстная любовь могла заставить человека жениться при таких условиях! Мы стали жить. Вы помните, в каком состоянии я привез ее из церкви? С каждым днем ненависть ее ко мне росла! Чем больше я изливал перед ней свою страсть, тем больше я был ей противен. Что же оставалось мне делать?! Разойтись через неделю после брака? Но я не мог и не могу жить без моей Гани! Не могу, понимаете ли!.. И вот, затаив свою любовь, свою страсть, я стал показывать Гане притворное равнодушие. Я надеялся, что, по пословице «что имеем не храним, потерявши плачем», моя жена испугается равнодушия мужа, пожалет меня и мы сойдемся, по меньшей мере, как друзья. Я стал с женой строг, груб. Мне приходилось толкнуть или, каюсь, ударить ее, но я сейчас же отворачивался, чтобы скрыть слезы. Я плакал и бил, страдал, мучился, изнывал от страсти и выдерживал роль! Увы, время шло, а Ганя не изменялась к лучшему! Напротив, она худела, у нее появились какие-то припадки, она болела и, к ужасу моему, еще забеременела… Я пригласил лучших докторов, бросил свою роль строгого мужа, валялся у нее в ногах – ничего не помогало! Иногда я, казалось, сходил с ума, приходил в бешенство, рвал и ломал вещи, потом стихал опять и ласкал, опять валялся у нее в ногах… В один из припадков я ее сильно избил и верите ли, только благодаря врачам, я не повесился с горя!.. Вот, папенька, как прожили мы семь месяцев! Будьте вы нашим судьей! Не моя здесь вина и причина! Вы сами благословили наш брак, а спросите Ганю, сказала ли она мне за семь месяцев хоть одно ласковое слово! Спросите, приняла ли хоть одну мою ласку? Не повторяла ли она, что жизнь ее загублена?! Кто ее загубил?
– Я, – тихо прошептал Тимофей Тимофеевич, продолжая глядеть в окно.
– Папенька! Я не теряю еще надежды, что под вашим родительским попечением Господь благословит наш брак! Папенька, позвольте нам пожить у вас! Я не буду даже встречаться с Ганей, но позвольте мне дышать одним воздухом с вами! Не гоните меня! Посмотрите, я, как верный пес, валяюсь у ваших ног…
И он встал на колени перед стариком.
Тимофей Тимофеевич молчал.
– Папенька, вы видите, что я не сумел примириться с женой… Может быть я глуп, груб, неотесан. Умоляю вас: попробуйте вы примирить нас! Клянусь вам, что если и вы не сумеете примирить нас, я дам Гане разводную, я скроюсь навсегда, и вы никогда не услышите о моем существовании… Я повешусь, утоплюсь, я сам не знаю, что я сделаю.
Куликов сильно тер глаза, чтобы они покраснели и казалось бы, что он плачет, но это ему не удавалось.
– Отвечайте, папенька…
Он остановился.
На пороге появилась Ганя.
8
Дознание
В обширном кабинете красного дерева, с широкими сафьяновыми диванами и громадным письменным столом был полумрак; в глубине кабинета в вольтеровском кресле сидел пожилой господин с седыми длинными баками, побритым подбородком, густыми, седыми, нависшими бровями и блестящими, как у юноши, глазами. Господин вертел на пальце золотое пенсне. На нем был вицмундир с двумя звездами на груди. На почтительном расстоянии от него стоял ни жив ни мертв молодой человек с опущенными по швам руками.
– Ну-с, Иванов! Как вы исполнили свое испытание? Я поручил вам, в виде экзамена ваших способностей, узнать, кто живет в квартире № 22, на Большой Морской улице, дом № 32, собрать об этом жильце точные сведения, узнать образ его жизни, средства и знакомства. Я дал вам три дня сроку и предупредил, чтобы об этом дознании не знала ничего ни одна живая душа! Теперь я жду вашего рапорта – трое суток истекли час тому назад.
– Ваше превосходительство! В квартире этой проживает молоденькая девушка, красивая как ангел, кроткая как голубица. Она дочь бедных родителей и покинула их дом. Живет она роскошно. Средства доставляет ей какой-то плюгавый старикашка, с обезьяньей физиономией.
– Довольно о нем, – перебил начальник сыскной полиции Дмитрий Иванович Густерин, – дальше.
– Словом, особа эта живет на содержании, но обставляет приемы содержателя такой таинственностью и скромностью, что никто ничего не подозревает и считают старикашку ее отцом, дядею или, вообще, родственником.
– Благодарю вас, Иванов! Вы выдержали экзамен блестяще, я назначаю вас надзирателем старшего оклада!
– Если прикажете, ваше превосходительство, я выслежу и доложу вам, кто этот старикашка, содержатель красавицы-девушки.
– Ох, нет, не надо, не надо, забудьте об этом поручении, – поспешил сказать Густерин.
В этот момент дверь тихонько приоткрылась, и вошедший курьер доложил:
– Степанов и Павлов желают лично видеть ваше превосходительство.
– Кто такие?
– По-видимому, из купечества, чисто одеты.
– Проси. А вы, Иванов, останьтесь, может быть, для вас сейчас будет поручение; на ловца, видно, и зверь бежит.
Курьер скрылся и через минуту впустил наших знакомых. Впереди шел Павлов. Он имел серьезный, таинственный вид и, не разглядев никого в темноте, нерешительно остановился на пороге. Иванов стоял около портьеры внутренней двери, так что даже привычным взглядом его нельзя было бы скоро заметить.
– Я к вашим услугам, – поднялся начальник сыскной полиции и, делая легкий поклон головой, перешел к письменному столу.
Павлов и Степанов низко поклонились.
– Садитесь, – указал Дмитрий Иванович рукой на пустые креста около письменного стола и прибавил, вынимая часы:
– Я в вашем распоряжении двенадцать минут.
– Ваше превосходительство, – начал Павлов, – мы имеем очень важное дело.
– Ну, для важного дела срока не полагается, не угодно ли вам начинать.
– Вашему превосходительству, быть может, известен богатый кожевенный заводчик Петухов, за заставой.
– Знаю. Он прошлой осенью выдал свою дочь за какого-то трактирщика.
– За Куликова, временного купца из орловских мещан. Вот об этом-то Куликове мы и пришли сделать заявление.
Густерин сделал недовольную гримасу:
– Что же? Семейное дело?
– Нет, ваше превосходительство. Мы имеем очень веские данные предполагать, что это вовсе не настоящий Куликов, а какой-то беглый каторжник, скрывающийся под именем Куликова, это какой-то Макарка-душегуб!..
Густерин вздрогнул, перегнулся через письменный стол и, уставив глаза на Павлова, приложил левую руку к уху и весь обратился в слух:
– Говорите, говорите, какие у вас есть данные!
Павлов начал. Он подробно изложил появление Куликова за заставой, его сватовство за Ганей, их решение со Степановым ехать в Орел и наводить справки и, наконец, свое свидание с чиновниками орловской мещанской управы и настоящим Куликовым.
Густерин слушал, затаив дыхание, и, когда Павлов кончил, начал тереть лоб, припоминая что-то. Он надавил одну из пуговок электрических звонков, размещенных около письменного стола, и через минуту явился плотный, низенького роста господин в синих очках.
– Александр Иванович, потрудитесь сейчас навести справки в делах прошлых лет о Макарке-душегубе. Эта кличка принадлежала беглому каторжнику, скрывавшемуся в Вяземской лавре. Затем, справьтесь, мне помнится, фамилия Куликова недавно у нас фигурировала.