Часть 52 из 64 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Когда же она наконец встала и вновь увидела черные останки «Двенадцати дубов», голова ее была высоко поднята и неуловимо изменилось лицо: что-то из него исчезло, может быть цветение юности и нераскрывшаяся нежность.
Что прошло, то прошло. Кто умер, тот умер. Прощай, ленивая роскошь прежних дней, тебя не вернуть. Пристраивая поудобней тяжелую корзину себе на руку, Скарлетт наводила порядок в своей душе и определялась со своей собственной жизнью.
Пути назад нет, значит, она пойдет вперед.
…И через пятьдесят лет по всему Югу женщины с жесткими глазами все еще будут всматриваться в былое, в ушедшие времена, думать о погибших мужчинах, пытаясь оживить воспоминания – пустое и болезненное занятие; свое несчастье они будут нести с горьким достоинством – ведь у них есть эти воспоминания. Но Скарлетт никогда не будет смотреть в прошлое. Она запретила себе.
В последний раз она обвела взглядом почерневшие камни, и в последний раз ей предстало видение «Двенадцати дубов» во всем былом великолепии – богатый и гордый дом, символ знатного рода и образа жизни. Она отвернулась и пошла по дороге к себе в «Тару», а тяжелая корзина с каждым шагом все сильнее врезалась ей в руку.
Голодная боль опять стала грызть пустой желудок, и она сказала громко:
– Бог мне свидетель, никаким янки меня не сломить. Я через все пройду, все переживу, а когда это закончится, я никогда больше не буду голодать. Ни я, и никто из моих близких. Надо будет украсть или убить – Бог мне свидетель, я все сделаю, но голодать я не буду никогда.
В последующие дни «Тару» вполне можно было бы сравнить с необитаемым островом Робинзона Крузо – так здесь было тихо, так далеко от остального мира. Этот «остальной мир» находился всего-то в нескольких милях, но точно так же можно сказать, что «Тару» отделяют от Джонсборо, Фейетвилла, Лавджоя и даже от соседних плантаций тысячи миль бушующих волн. Старая лошадь испустила дух, и они лишились единственного средства передвижения, а преодолевать пешком эти изматывающие красные мили ни у кого не было ни времени, ни сил.
Иногда, ломая спину в трудах ради пищи, крутясь в непрестанных заботах о трех больных девушках, Скарлетт ловила себя на том, что невольно напрягает слух, пытаясь уловить привычные звуки: пронзительный смех негритят, скрип воловьих упряжек, везущих работников с поля домой, громоподобный топот Джералдова жеребца, скачущего через выгон, постукивание колес соседского экипажа на подъездной аллее и веселые голоса гостей, заглянувших поболтать на закате. Но вслушивалась она напрасно. Дорога лежала тихая и пустынная, и ни разу клубы красной пыли не возвестили приближение гостей. «Тара» была островом в море зеленых покатых холмов и красных полей.
А где-то существовал мир, в котором люди жили семьями в своих домах, спокойно ели и спали под родным кровом. И где-то девушки в трижды перелицованных платьях задорно флиртовали и пели «Вот кончится война» – точно так же, как и она сама, причем совсем недавно, каких-то несколько недель назад. А где-то еще идет война, бухают пушки, горят города, и мужчины гниют заживо в тошнотворно-сладкой гангренозной вони госпиталей. И где-то босоногая армия в грязных домотканых обносках совершает переходы, сражается, спит на ходу, голодная и бесконечно усталая – той усталостью, какая приходит, когда пропадает надежда. Где-то зеленые холмы Джорджии стали синими от мундиров янки, упитанных, сытых янки на лоснящихся, гладких, кукурузой кормленных конях.
И война, и остальной мир – все это было за пределами «Тары». А для обитателей плантации ни того ни другого не существовало, кроме как в воспоминаниях, которые следовало изгонять, когда они набрасывались на тебя в минуты наибольшей усталости. Внешний мир отступал перед требованиями пустого или полупустого желудка, и жизнь сводилась к двум взаимосвязанным понятиям: еда и как ее достать.
Еда! Еда! Почему у желудка память дольше, чем у разума? Скарлетт умела управляться с мучительными мыслями, но с голодом – нет. Каждое утро, лежа в постели, еще на грани сна и яви, до того, как память обращала ее рассудок к войне и проблеме голода, она свертывалась калачиком в полудреме, ожидая дивных запахов жареного бекона и свежевыпеченных булочек. И каждое утро она резко отфыркивалась от реального запаха пищи, которая ее ждала.
На столе в «Таре» теперь были яблоки, ямс, арахис и молоко, но даже и такой примитивной снеди никогда не хватало. Три раза в день видеть одно и то же – поневоле вспомнишь прежние дни и былые трапезы, ужин при свечах и божественно пахнущие блюда. Как беззаботно относились они тогда к пище, изобильной сверх меры! Булочки, плюшки, печенье, вафли, блинчики, политые маслом, – и все в один раз! Ветчина на одном конце стола, жареные цыплята – на другом; мясные рулетики в горшочке, сочные, плавающие в радужной от блесток подливке; фасоль, уложенная горками на расписном фаянсе; жареные кабачки, светло-желтая тыква, морковка со сливками, такими густыми – хоть ножом режь. И три десерта, кому что нравится: шоколадный торт, ванильное бланманже и пышный бисквитный торт с кремом, украшенный поверху сбитыми сливками. Воспоминание о таких вкусных вещах имело власть вызывать слезы на глазах – то, что бессильны были сделать война и смерть. Оно имело власть и над ее вечно ноющим, пустым, урчащим животом, вызывая тошноту при виде сегодняшней еды.
Но вообще, что касается аппетита, по поводу которого вечно сокрушалась Мамми, то он присутствовал – здоровый аппетит девятнадцатилетней девушки, возросший теперь вчетверо от тяжелой, без отдыха, работы, какой раньше она и ведать не ведала.
Проблема аппетита в «Таре» была не только у нее: куда ни повернись, везде глаз наткнется на голодные лица, белые и черные. Скоро и у сестер появится неутолимый голод, как обычно бывает с выздоравливающими после тифа. Уже и малыш Уэйд заводил монотонно:
– Уэйд не любит ямса. Уэйд кушать хочет.
Остальные глухо ворчали:
– Мисс Скарлетт, если я в живот не положу чуток поболе, то и дров не смогу наколоть.
– Козочка моя, мне бы чего-нибудь поесть поплотнее, а то помру.
– Дочь, мы так и будем теперь всю жизнь есть ямс?
Только Мелани не жаловалась, Мелани, чье лицо становилось все прозрачней и бледнее, а во сне кривилось от боли.
– Я не голодна, Скарлетт. Отдай мою порцию молока Дилси. Ей оно необходимо – малышей кормить. А больным вообще никогда не хочется есть.
И вот эта ее благородная, вежливая стойкость раздражала Скарлетт куда сильнее, чем нытье и хныканье остальных. Им-то она могла заткнуть рот горьким сарказмом, что и проделывала с успехом. Но перед самоотречением Мелани она была бессильна и потому копила злость. Джералд, Уэйд, негры – они теперь держались Мелани, потому что при всей своей слабости она была добра и полна сочувствия, а Скарлетт в те дни – совсем наоборот.
Уэйда особенно тянуло к Мелани. С ним было что-то не так, но в чем дело – Скарлетт не имела времени разбираться. Она вняла словам Мамми, что у малыша глисты, и пичкала его микстурой из трав, которой Эллен обычно лечила от глистов негритянских ребятишек. Но от глистогонного средства мальчик только стал бледнее. В те дни Скарлетт едва ли воспринимала Уэйда как человека, пусть и маленького. Он был просто лишней заботой, еще одним ртом. Вот наступит хорошая пора, нынешнее критическое положение останется позади, и тогда она будет с ним играть, рассказывать разные истории, учить грамоте, но сейчас нет ни времени, ни желания. Кроме того, он, кажется, специально вечно путается под ногами, когда она бывает утомлена до крайности или чем-то озабочена, и поэтому она частенько на него покрикивает и разговаривает строго.
Ей действовало на нервы, что ее мимолетные выговоры наводили на него оторопь – в круглых глазенках читался настоящий ужас, и выглядел он, когда пугался, совершенным дурачком.
Она не отдавала себе отчета, что малыш жил постоянно в атмосфере кошмара, чрезмерного даже и для зрелого ума. Страх поселился в нем, укоренился в душе и заставлял его по ночам просыпаться с криком. Любой неожиданный шум или резкий голос бросали его в дрожь, потому что у него в голове всякий шум, грохот и резкие голоса неразделимо были перемешаны с янки, а янки он боялся сильнее, чем выдуманных чудищ Присси.
До того как начался гром осады, Уэйд вообще не ведал о плохой стороне жизни – он купался в сплошном удовольствии и безмятежном покое. Да, мать ему почти не уделяла внимания, но все равно он дурного слова ни от кого не слышал, только ласковые и добрые – вплоть до той ночи, когда был вырван из сладкого сна и над ним оказалось огненное небо, а воздух сотрясался от оглушительного грохота. В ту ночь и на следующий день мама впервые его отшлепала, повысила на него голос, и он услышал злые, резкие слова. Жизнь в приятном кирпичном доме на Персиковой улице – а другой жизни он и не знал – пропала куда-то той ночью, и малыш так и не оправился от потери. В бегстве из Атланты он не понял ничего, кроме того, что за ним гонятся янки, и до сих пор жил в страхе, что янки его схватят и разорвут на куски. Стоило только Скарлетт поднять на него голос, как он слабел и сникал, потому что в путаной детской памяти сразу оживали ужасы, происходившие вокруг, когда она впервые так поступила с ним. То есть в его сознании янки и сердитый голос навсегда слились воедино, и он стал бояться своей матери.
Скарлетт заметила, что ребенок начал избегать ее, но поделать ничего не могла, хотя в редкие минуты, когда бесконечные домашние обязанности давали ей возможность над этим задуматься, сей факт повергал ее в тревогу и беспокойство. Уж пусть бы лучше держался за ее юбки! Она оскорбилась, узнав, что его убежищем стала постель Мелани, что он там преспокойно играет в те игры, которые изобретает Мелани, и слушает, как она рассказывает ему разные истории. Уэйд обожал «тетю»: у нее такой нежный голос, она всегда улыбается и никогда не скажет: «Тихо ты, Уэйд! У меня голова от тебя раскалывается!» или «Перестань ерзать, Уэйд, ради всего святого!».
У Скарлетт не было ни времени, ни душевного порыва приласкать его, повозиться с ним, но, раз это делает Мелани, ее одолела ревность. Однажды, когда она зашла к Мелани, малыш стоял на голове в тетиной постели. Испугавшись матери, он свалился на Мелани, и Скарлетт его шлепнула:
– Ты разве не знаешь, что нельзя прыгать по тетиной кровати и беспокоить больного человека? Марш отсюда, беги играть во двор и не смей сюда больше заходить!
Но Мелани подняла свою слабенькую руку и притянула к себе готового разрыдаться ребенка:
– Ну, ничего, Уэйд, ничего. Ты ведь не нарочно, ты же не хотел на меня падать, правда? Он мне не докучает, Скарлетт. Прошу, позволь ему побыть со мной. Позволь мне заниматься с ним. Это единственное, что я могу делать, пока не поправлюсь, а у тебя и без того забот предостаточно.
– Не глупи, Мелли, – отрезала Скарлетт. – Ты нездорова, и до поправки далеко, а если еще Уэйд будет падать тебе на живот, то совсем не хорошо. А ты, Уэйд, знай: если я еще хоть раз застану тебя на тетиной кровати, я тебя выпорю. И перестань хлюпать носом, вечно ты хлюпаешь. Старайся быть мужчиной.
Плачущий Уэйд убежал прятаться под домом. Мелани прикусила губу, на глазах у нее выступили слезы. Стоявшая в холле Мамми, свидетельница этой сцены, насупилась и тяжело вздохнула. Но никто в те дни не противоречил Скарлетт. Все боялись ее резкости, все страшились того нового существа, что ходит в ее телесной оболочке.
Скарлетт стала верховным правителем «Тары», и заложенные в ее натуре инстинкты задиры, задаваки, стремящейся всюду быть первой и всех подавлять, теперь проявились открыто – что и случается обычно с людьми, внезапно поднявшимися к власти. Не то чтобы она по природе была недоброй. Эта жесткая повадка появилась от неуверенности в себе: она опасалась, что другие догадаются о ее несоответствии этой роли и откажутся подчиниться ее авторитету. Кроме того, тут была некая прелесть – покрикивать на людей и знать, что они тебя боятся. Скарлетт находила, что это дает разрядку ее перенапряженным нервам. Она не осталась слепа к тому факту, что личность ее переменилась. Порой от ее суровых приказов у Порка выпячивалась губа, что означало крайнее неодобрение, а Мамми бормотала себе под нос, но так, чтобы Скарлетт слышала: «Тут у нас кое-кто скачет чересчур высоко, заносится больно». Тогда она спрашивала себя недоуменно: куда подевались ее хорошие манеры? Вся обходительность, благородство и мягкость, которые Эллен силилась привить ей, опали с нее в один миг, как облетает листва с деревьев после первого же холодного осеннего ветра.
Эллен повторяла день ото дня: «Будь тверда, но вежлива с теми, кто ниже тебя, особенно с неграми». Да если быть вежливой, негры так и просидят весь день на кухне, судача о добрых старых временах, когда от домашних слуг не требовали делать работу полевых негров.
«Люби своих сестер, заботься о них, – говорила Эллен. – Будь отзывчивой к страждущим. Проявляй чуткость к тем, кто в беде и в печали».
Не может она сейчас любить своих сестер. Они просто лежат тяжким грузом на ее плечах, и все. А что касается заботы о них, то разве она не моет их, не расчесывает им волосы, не добывает им пропитание, вышагивая каждый день целые мили в поисках овощей? Разве не выучилась она доить корову, несмотря даже на то, что сердце сразу уходит в пятки, как только этот страшный зверь мотнет рогами в ее сторону? А что до того, чтобы быть к ним чуткой и добренькой, так это напрасная трата времени. Поведешь себя с ними с излишней мягкостью, они так и будут валяться в постели, а ей нужно поставить их на ноги как можно скорее, чтобы иметь еще четыре руки себе в помощь.
Поправлялись они медленно и по-прежнему лежали, тощие и вялые, в своей постели. Пока они были без сознания, мир переменился. Пришли и ушли янки, исчезли негры, умерла мать. Три события, которые просто в голове не укладывались. Невозможно поверить. Иногда им казалось, что они все еще в бреду и ничего такого на самом деле не было. Ну конечно: вон Скарлетт совсем другая, а так не бывает. Когда она нависала над изножьем кровати и перечисляла работы, которые, по ее представлениям, им предстоит выполнять, как только поправятся, сестры смотрели на нее, словно перед ними возник домовой. А рабы? То, что у них нет больше целой сотни рабов для такой работы, было выше их понимания. Равно как и то, что кто-то из дам О’Хара будет заниматься ручным трудом.
– Но послушай, сестра, – говорила Кэррин, и ее милое детское личико дурнело от ужаса. – Я не могу наколоть щепок для растопки! Я себе руки загублю!
– Полюбуйся на мои, – отвечала Скарлетт с устрашающей улыбкой и протягивала ей свои стертые, заскорузлые ладони.
– По-моему, ты противная и злая, раз говоришь так с малышкой и со мной! – кричала Сьюлен. – По-моему, ты все врешь и нарочно стараешься нас запугать! Если бы мама была здесь, она бы ни за что не позволила тебе разговаривать с нами таким образом. Колоть лучину, подумать только!
Сьюлен смотрела на старшую сестру, почти не скрывая отвращения, пребывая в твердом убеждении, что Скарлетт так ведет себя исключительно для того, чтобы с ними поссориться. Она, Сьюлен, чуть не умерла, она потеряла мать, она одинока и всего боится, естественно, ей хочется, чтобы ее пожалели, понянчились с ней и все прочее. А Скарлетт вместо этого каждый день смотрит на них через спинку кровати, оценивая сдвиги к лучшему в их состоянии, и с каким-то новым, злым блеском в длинных зеленых глазищах говорит, чтобы они готовились застилать постель, стряпать еду, таскать воду ведрами из колодца и колоть дрова на растопку. И вид у нее такой, будто ей доставляет удовольствие произносить подобные слова. Ужас!
А Скарлетт действительно находила в этом удовольствие. Она изводила сестер и держала в страхе негров не только потому, что от непрерывных хлопот, усталости и нервотрепки не имела сил вести себя иначе, но и потому еще, что это помогало ей отвлечься от собственной горькой боли: ведь все, все, что говорила ей мать о жизни, оказалось неверно.
Ничего из уроков матери не имело теперь ровно никакой ценности, и Скарлетт не понимала почему. Ей не приходило в голову, что Эллен не могла предвидеть падения цивилизации, в которой растила своих дочерей, не могла предугадать заранее, что исчезнут и само общество, и место в нем, предназначенное для них, а прекрасная их подготовка не пригодится вовсе. Скарлетт не приходило на ум, что для Эллен перспектива грядущих лет представлялась в обратном отражении ее собственной налаженной жизни, размеренной и бессобытийной. Потому мать и учила ее быть мягкой и учтивой, приветливой и отзывчивой, честной, правдивой, скромной и доброй. Жизнь благосклонна к женщинам, усвоившим эти уроки, говорила Эллен.
Скарлетт думала в отчаянии: «Нет и нет! Ничего из того, чему она меня учила, мне не поможет! Что хорошего дадут мне теперь доброта и любезность? Что ценного в мягкости и благородстве? Уж лучше б я научилась пахать землю и собирать хлопок, как негр. О, мама, ты была не права!»
Она не предавалась размышлениям о том, что упорядоченный мир Эллен ушел навсегда, а место его занял мир грубой силы, мир, в котором все стандарты, все ценности переменились полностью. Она только одно понимала, или думала, что понимает: ее мать была не права, и стремительно менялась, чтобы встретить этот новый мир, к которому она не была подготовлена.
Не изменились лишь ее чувства по отношению к «Таре». Ни разу не было, чтобы при виде вольготно расположившегося на холме белого просторного дома сердце не переполнялось любовью и радостью возвращения в свое гнездо – даже если она шла полями, усталая и разбитая. И когда бы ни посмотрела она в окно на зеленые пастбища и красные поля, на заросли в низине и высокий стройный лес над рекой – ее охватывало ощущение необыкновенной красоты. Любовь к этому краю, к череде полого раскатившихся холмов, к великолепной этой земле, переливающейся всеми оттенками красного – от крови до граната, от пыльной черепицы до яркой киновари, к земле, волшебным образом прорастающей зелеными кустами с белыми звездами пушистых коробочек, – эта любовь была частью Скарлетт, незыблемой и неизменной, вопреки всем прочим переменам. Такой земли нет больше нигде в целом свете.
В «Таре» ей стало понятно, за что люди воюют. Ретт был не прав, говоря, что войны ведутся из-за денег. Нет, мужчины идут в бой ради этих плодоносящих акров, взрыхленных плугом, ради зеленых пастбищ с колкой стерней после косьбы, ради желтых медлительных рек и прохлады белых домов посреди магнолий в цвету. Только за это и стоит воевать, за эту вот красную землю, которая была и будет их землей, тут будут жить их сыновья и внуки, а земля будет приносить им хлопок.
Вытоптанные акры «Тары» – это все, что у нее осталось теперь, когда уже нет ни матери, ни Эшли, отец потерял рассудок от шока, а деньги, негры, спокойствие и положение в обществе – все исчезло в одну ночь. Словно из другого мира, приходил на память разговор с отцом о земле, и Скарлетт сама себе удивлялась: неужели она была настолько юной и невежественной, чтобы не понять, почему он говорил, что земля – это единственная вещь на свете, за которую стоит сражаться.
«…Это ведь единственное, что пребудет вечно… а для любого человека, в ком есть хоть капля ирландской крови, земля, на которой он живет, – это мать родная… Только ради этого стоит трудиться, бороться и умирать».
Да, за «Тару» стоит сражаться, и она приняла бой, просто и без вопросов. Никто не отнимет у нее «Тару». Никому не под силу пустить их по миру, на милость родственников. Она удержит «Тару», пусть даже придется заставить здесь каждого работать не разгибаясь.
Глава 26
Прошло две недели, как Скарлетт вернулась из Атланты, и вдруг самый большой волдырь у нее на ноге загноился и так распух, что невозможно стало обуваться и что-то делать, кроме как хромать на пятке по дому. Глядя на эту зловредную штуку, Скарлетт впадала в отчаяние. А если разовьется гангрена, как у солдат в госпитале, и она умрет? Врач-то ой как далеко. Нет, хоть и горька у нее теперь жизнь, но расставаться с ней – никакого желания. Вот кто присмотрит за «Тарой», если она умрет?
Вернувшись домой из Атланты, она понадеялась, что в Джералде взыграет прежний боевой дух и он встанет у руля. Но за две недели эта надежда испарилась. Теперь она знала, что хочет она того или нет, а вся плантация и ее обитатели целиком на ней, в ее неопытных руках. Джералд сидел тихо и спокойно, словно в дреме, пугающе отстраненный и непривычно покладистый. На просьбы посоветоваться у него был один ответ:
– Делай, как считаешь лучше, дочь.
Или того хуже:
– Спроси у мамы, киска.
Он уже никогда не станет другим; Скарлетт полностью осознала как истину и приняла без эмоций, что Джералд до самой своей смерти будет поджидать Эллен, прислушиваться к ее шагам. Он находился в какой-то недоступной стране, за расплывчатой, зыбкой гранью; время там остановилось, а Эллен всегда была в соседней комнате. С ее смертью пропал главный источник и смысл его существования, а вместе с ним иссякли его напористая уверенность, задор и кипучая жизненная сила. Эллен была той публикой, перед которой разыгрывалась хвастливая пьеса про Джералда О’Хара. И вот занавес опущен навсегда, померкли огни рампы, публика внезапно исчезла, а старый актер все стоит в отупении на пустой сцене и ждет аплодисментов.
В то утро в усадьбе было тихо, поскольку все домашние, кроме Скарлетт, Уэйда и трех больных девушек, гонялись по болотам за свиньей. Даже Джералд немного встряхнулся, нацепил на одну руку кольцо веревки, другой ухватился за Порка и побрел перепаханным полем к болоту. Сьюлен и Кэррин наплакались и заснули. Так с ними случалось по два-три раза в день: подумают об Эллен и дадут волю горючим слезам, а потом уснут от слабости, не вытирая мокрых впалых щек. Мелани в тот день приподняли на взбитых подушках и обложили младенцами – с одной стороны виднелся льняной пух на макушке собственного сына, а с другой – черная курчавая головенка сынишки Дилси, и обоих она нежно обнимала. В ногах устроился Уэйд, сидел и слушал волшебную сказку.
Для Скарлетт тишина в «Таре» была непереносима, поскольку остро напоминала о смертном покое всеми покинутой страны, через которую она тащилась в тот долгий день на пути из Атланты в «Тару». От коровы с теленком – ни звука, молчат часами. И птицы не чирикают за окном. Даже шумная семейка пересмешников, из поколения в поколение селившаяся в жестко шуршащей листве магнолии, отчего-то в этот день притихла. Скарлетт подтащила шезлонг поближе к окну спальни, чтобы видно было лужайку, подъездной круг и пустое пастбище через дорогу, и уселась поудобней, подняв юбки выше колен, облокотившись о подоконник и положив подбородок на скрещенные руки. На полу рядом с ней стояло ведерко с колодезной водой, туда она и опускала поминутно ногу, кривясь от жгучей боли.
Она уже вся издергалась: именно когда ей больше всего требуются силы, этому пальцу приспичило нарывать. Свинью этим глупцам не поймать вовеки веков. Целую неделю потратили на то, чтобы переловить поросят, по одному в день, а свинья и через две недели гуляет себе на воле. Вот если бы она сама была сейчас с ними на болотах, то подоткнула бы юбки, взяла веревку и в два счета накинула бы лассо на свинью.
Ну хорошо, поймают они свинью – если, конечно, поймают. А дальше что, когда ее съедят, вместе с выводком? Жизнь продолжается, аппетиты – соответственно. А на носу зима. Еды вообще никакой не будет, даже жалких остатков овощей с соседских огородов. Надо иметь в запасе сушеный горох, сорго, рис, муку и… и… Ой, да много чего еще! Кукурузу и хлопок на семена, посадить следующей весной. И одежда нужна. А откуда все это возьмется? И чем ей платить?
Она частным образом прошлась по карманам Джералда, заглянула в ящик с наличностью, но все, что нашлось, – так это пачка облигаций Конфедерации и три тысячи долларов, тоже в конфедератских банкнотах. Может, и хватит на один плотный обед для всех, с грустной иронией подумала Скарлетт. Теперь конфедератские деньги почти ничего не стоят, а то и меньше чем ничего. Ну а если бы и деньги были, и продукты бы нашлись, то как их доставить в «Тару»? Господи, почему ты допустил, чтобы старая лошадь сдохла? Будь у них сейчас та жалкая кляча, украденная для нее Реттом, то и жизнь была бы совсем другая. О, где те гладкие мулы, что взбрыкивали на выгоне? Где прекрасные упряжные лошади, где ее маленькая резвая кобыла, и пони девочек, и рослый отцовский жеребец – как он скакал вокруг, только дерн летел из-под копыт! О, да за одного из них, хотя бы за самого упрямого мула…
А, не важно. Когда волдырь заживет, она пешком пойдет в Джонсборо. Это будет самая длинная дорога за всю жизнь, но пройти она сумеет. Даже если янки сожгли дотла весь город, она найдет кого-нибудь в окрестностях, кто скажет, где раздобыть продукты. Перед глазами встала голодная мордашка сына. Уэйд не любит ямса, твердил он. А хочет куриную ножку и рис с подливкой.
Яркое солнце внезапно заволокло облаком, деревья зашумели ветвями. Скарлетт уронила голову на руки, борясь с желанием расплакаться. Плачь не плачь – что толку. Плакать имеет смысл только в одном случае: если рядом есть мужчина, чье покровительство тебе нужно получить. Пока она так сидела, зажмурясь, чтобы загнать слезы обратно, где-то раздался стук копыт. Лошадь на рысях. От этого звука она вздрогнула, но головы не подняла. За две недели ей слишком часто представлялся этот звук, она грезила им днями и ночами, точно так же, как шелестом юбок Эллен. Сердце забухало молотом, как всегда в подобные моменты, и она сказала себе резко: