Часть 29 из 66 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Бригадир и охрана вытаращили глаза — они и не думали, что эти русские рабы могут знать немецкий и так изъясняться.
Пока они осмысливали сказанное, Марьяна тихо и быстро спросила:
— Коля, вы тоже в нашем лагере? Я вас не видела. Кто ещё с тобой?
— Мы все вместе в другом лагере, ваш направо от выхода из города, а наш налево. Говорят, меньше пары километров между нами. Здесь на торфе наших мало, больше на фабрике.
— Не разговаривать! — вдруг очнулся охранник.
— Хорошо, раз в два часа будет перерыв на десять минут: вода, туалет, — ворчливо сказал главный бригадир. — Но тогда вы должны хорошо работать. Или все зачинщики пойдут в карцер.
Николай быстро перевёл и, улыбнувшись, подмигнул Вале:
— Не унывай, подружка, прорвёмся!
— По местам! — оглушительно заорал надзиратель и выразительно помахал палкой.
Все разошлись. Через некоторое время прибыла повозка с бидонами и десятком кружек. Бригадир объявил перерыв. Женщины быстро пили и передавали друг другу кружки. Едва успели утолить жажду, как охранники потребовали продолжить работу.
Вале казалось, что следующий перерыв не настанет никогда. Она уже так устала, что не чувствовала голода, только жажду и колкость торфяной пыли, которой, казалось, забито уже всё внутри.
Наконец прозвучал гонг. Всё мгновенно остановилось.
— Mittagessen![83]
Кажется, этот возглас поняли все, и перевод не понадобился.
В каждой бригаде одна из женщин под присмотром охраны выдавала хлеб. Оказалось, что буханки уже разрезаны на три части, и каждой работнице досталось чуть больше, чем накануне за ужином. Сухой хлеб не лез в горящее от пыли горло. Вале казалось, что она не сможет проглотить ни крошки.
— Отламывай по маленькому кусочку и очень медленно жуй, — посоветовала Нина. — И почувствуешь его больше, и не так сухо будет.
Валя благодарно кивнула и села на землю. Откинулась на торфяной штабель, вытянула болевшие ноги, сбитые непривычной деревянной обувью, и стала рассасывать во рту хлеб. Когда горбушка закончилась, Валя подумала, что хорошо бы стянуть эти странные то ли боты, то ли колодки… но сил пошевелиться не было. Она тёрла руки и лицо, которые безбожно чесались от колючей торфяной пыли и пота.
— Валюш, не чеши, хуже будет, — сказала Марьяна. — Когда воду дадут, намочи ладошку и протри лицо — чуть легче станет. Постарайся дотерпеть до вечера. В бараке отмоешься. И не снимай эти колодки сейчас, — поняла она Валино движение, — ведь не наденешь потом, больнее будет. Лучше терпеть.
Полумёртвые от усталости женщины лежали на земле кто где смог, однако перерыв оказался недолгим. Гонг зазвучал резко и требовательно.
— Шнель! Шнель! — закричали охранники и бригадиры. — Вассер! Цейн минутен![84]
Пришлось подниматься. Когда до Вали дошла кружка, она по совету Марьяны аккуратно отлила в ладошку чуть-чуть воды и протёрла глаза, остальное медленно выпила, смакуя каждый глоток.
Вторая половина дня показалась ещё длиннее первой. Горели сбитые о деревяшки ноги, болели руки и плечи, немилосердно чесалось не только лицо, но и тело — торфяная пыль забиралась под одежду и набивалась в обувь. Валя уже ни о чём не думала и ничего не чувствовала. На неё нашло какое-то отупение. Она машинально работала, стараясь не отставать от взрослых, но в какой-то момент уронила брикет, и, казалось, руки больше не поднимутся никогда. Валя без сил опустилась на землю. Ей было уже всё равно, что с нею будет — побьют ли её, отправят ли в какой-то карцер или просто оставят умирать здесь… Женщины постарались встать поплотнее друг к другу, чтобы загородить девочку от охранника. Главный бригадир, проходя мимо, бросил взгляд на эту плотную группу, хмыкнул и… пошёл дальше. Нина увидела, как он знаком велел надзирателю идти в противоположную сторону: мол, тут всё в порядке, я контролирую.
После финального гонга Марьяна помогла Вале подняться, и та, опираясь на её руку, с трудом добрела до лагеря.
В бараке Валя первым делом сбросила халат и стянула обувь и порвавшиеся чулки. На серых от пыли ногах сочились лопнувшие кровавые волдыри. Руки горели. Глазами-щёлочками она тупо смотрела на всё это, не в силах подняться и добрести до умывальника. Подошла Нина, покачала головой и молча вышла. Вернулась с тазиком и куском ткани и села перед девочкой на корточки.
— Ой, что вы, Нина… — смутилась Валя. — Я сама… вот только посижу немного.
— Не спорь, — махнула рукой Нина, — ты мне почти в дочки годишься. Вот и слушайся.
Нина бережно обтёрла мокрой тряпочкой Валино лицо и руки, похлопывая по ним, смывая пыль и успокаивая зуд, потом сходила ещё раз за водой и тщательно промыла её сбитые в кровь ноги, аккуратно промокнула и надела на них свои чистые носки.
— В туфли свои влезешь с носками? До столовой только. Если совсем больно, без обуви иди.
Вале стало чуть легче. Она с трудом добрела до столовой, поела, не чувствуя вкуса пустого супа и картошки.
…Дни потянулись одинаковые — изматывающие, полные тяжёлой работы, голода, пыли, которая пронизывала всё и к вечеру скрипела на зубах и забивала горло. Труднее всех приходилось Вале и Наташе — тоже худенькой и невысокой, с которых надсмотрщики требовали как со взрослых. Хотя Наташе было почти семнадцать и она успела поработать и на окопах, и на фабрике, всё-таки ей тоже было тяжелее, чем взрослым. Но и старшим женщинам приходилось нелегко. Хольцшуе — Валя выучила название их деревянно-парусиновой обуви — сбивали ноги, глаза у всех были воспалённые, кожный зуд мешал спать. И постоянно хотелось есть. Пустой суп дважды в день — то из вяленой кормовой свёклы, то из кольраби, — три картофелины и два куска хлеба ненадолго утоляли голод, а работа отнимала с каждым днём всё больше сил.
Выходной торфяным бригадам дали через неделю. После утренней поверки пленницам сообщили, что им полагается баня, кроме того, необходимо тщательно прибрать барак, проветрить на улице постели, а стирать можно в бане после того, как все помоются.
Впервые за неделю оказавшись в лагере днём, Валя обратила внимание, что на территории есть громкоговорители и немцы ведут передачи на русском языке. Может быть, радио звучало и вечерами, когда торфяные смены ужинали, однако после рабочего дня девочка едва доползала до умывальника и столовой и не воспринимала уже ничего, что не касалось её напрямую. Сейчас громкий голос на почти чистом русском языке, но с явными иностранными интонациями нарочито бодро сообщал о победоносном шествии германской армии по Советскому Союзу и взятии новых городов. Обитатели лагеря с ненавистью поглядывали на репродукторы, однако ни выключить, ни снять их было невозможно.
Выходной день оказался почти весь занят бытовыми делами, но всё же это было легче, чем торф. Дежурная анвайзерка была сегодня самая незлая из троих — Герда. Она присматривала за уборкой — всё должно быть безупречно чисто! — но к поведению пленников сильно не придиралась.
Девчата и женщины успевали поболтать, помочь друг другу с мытьём, проветриванием матрасов и подушек, а к вечеру, закончив все дела, устроились группками кто в комнатах, кто на лавочке у барака. Валя и Нина разговаривали с Асие, расспрашивая, как ей работается днём в лагере, что здесь происходит, что делают Васятка и Маринка, когда бригада на работе. Наташа увела ребятишек на улицу и затеяла с ними какую-то игру. Из соседней комнаты вдруг раздалась песня. Чистый высокий девичий голос затянул:
На закате ходит парень
возле дома моего…
Поморгает мне глазами
и не скажет ничего, —
подхватили другие.
И кто его знает,
чего он моргает, —
звонко и кокетливо подхватил кто-то, и все весело повторили припев.
— О, курские соловьи заливаются, — улыбнулась девушка-белоруска. — Такая там команда собралась — ну все певуньи. А украинки как поют — прямо про всё забываешь.
Постепенно к комнате курянок[85] подтянулись отовсюду, и скоро пели уже стоя в дверях, в коридоре и у открытого окошка на улице. Возле барака появилась надзирательница, хотела было прогнать поющих снаружи — мол, не положено, — но вдруг махнула рукой и ушла в дежурку. Песни из кинофильмов, со старых пластинок и слышанные от мам и бабушек сменяли одна другую. Певуньи пересмеивались, чуть-чуть играли, иные улыбались сквозь слёзы. Весёлая песенка про водовоза с подтанцовкой в середине комнаты закончилась звонким «без воды и ни туды и ни сюды», лихо, почти вызывающе, пропетым десятками голосов. В образовавшейся вдруг тишине раздумчиво зазвучало:
В далёкий край товарищ улетает,
Родные ветры вслед за ним летят.
Любимый город в синей дымке тает, —
чистым альтом подхватила Шурочка.
Знакомый дом, зелёный сад и нежный взгляд, —
вторым голосом отозвалась из коридора Нина.
Только что весело распевавший про водовоза барак вдруг притих. Постепенно, сдержанно и негромко встраивались в мелодичный напев новые голоса. О родном городе и любимых глазах — каждая о своём — пели юные и взрослые. Пела разбитная приземистая белоруска Дуся, пела строгая статная Марьяна. Замерли в дверях пришедшие с улицы Маришка с Васяткой. Сидела на полу Валя и, по привычке обняв колени, тоже тихонько подпевала. Рядом прислонилась к стене Асие, и, хотя голоса её почти не было слышно, девочка понимала, что старая татарка тоже знает эту песню и ровно, почти заунывно, как молитву, поёт о своём родном городе.
На словах «любимый город другу улыбнётся», чей-то сильный голос сорвался в плач. Через минуту плакали все — о себе, пленницах в чужом краю, о любимых глазах и любимых городах, которые неизвестно, доведётся ли увидеть. Кто-то рыдал в голос с причитаниями и всхлипами, кто-то тихо вытирал льющиеся ручьём слёзы, и, казалось, ничто не поможет им избыть это несчастье, эту несправедливость, уйти от этой войны и горькой своей судьбы.
Сад Уве Хоффмана
Мучительная работа на торфе продолжалась. Бесконечно длинные дни, начинавшиеся с построения в пять утра и до возвращения в барак в семь часов вечера, сливались для Вали в один сплошной серый поток. К середине недели она успевала забыть, что бывает выходной, что где-то впереди маячит день с баней и нетрудной работой по уборке барака.
Баню топили раз в неделю, да и то немцы не особенно были щедры на топливо — поэтому горячей воды всегда оказывалось недостаточно и мылись едва тёплой. В рабочие же дни и вовсе отмываться приходилось холодной водой. Девушки верещали и возмущались, женщины постарше молча терпели. Наташа, ненавидевшая всякий холод, старалась обойтись минимумом, обтирая себя куском старой простыни, которые выдавали пленницам, если не было своих полотенец, а Вале уже было всё равно. Она согласилась бы и на лужу — лишь бы отмыть эту колючую пыль, лишь бы перестала гореть кожа и не чесались воспалённые глаза.
Более взрослые и изобретательные женщины добыли где-то две старые простыни, разрезали на широкие полосы, и те, у кого не было чулок или носков, научились аккуратно обёртывать этими портянками ноги. Валя тоже освоила это искусство, поскольку от её единственных чулок давно ничего не осталось. Потихоньку она притерпелась и к обмоткам, и к холщово-деревянным хольцам. Сбитая кожа постепенно грубела, и на месте кровавых потёртостей образовались жёсткие мозоли. Однако безжалостная торфяная пыль по-прежнему забивала глаза, лёгкие, кожу, и к вечеру казалось, что этот зуд и тяжёлый кашель не исчезнут никогда.
Вечерами, кое-как отмывшись и едва утолив голод, Валя с Наташей забирались на свой второй ярус и тихонько болтали — рассказывали друг другу, как жили в родном городе, вспоминали родных, друзей, случаи из далёкой мирной жизни. Почти никогда их разговоры не касались пережитого в оккупации, гибели и исчезновения близких. Девчата будто условились загонять поглубже свою тоску по оставшимся дома родным и не думать о будущем.