Часть 44 из 76 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
> а что там
> там какой-то тип печёт хлеб 15 минут и рассказывает как именно он это делает
> ахахаха и как же?
> вручную всё
> ну а комп чего
> в смысле
> если это вирус ты или вылететь должен был или сеть хакнули
> нет всё норм
> я сама посмотрю
> я предупредил
> OK
> я подумал а вдруг это ловушка???
> иногда сигарета это просто сигарета
> неуверен)
Марин быстро написала паре знакомых, кто перманентно был онлайн, с просьбой проверить, не сетевой ли вирус, и не словили ли уже её адресаты этот ролик, и, мгновенно без лишних слов получив ответы «нет» в обоих случаях, смело открыла ссылку.
Там какой-то невзрачный худой человек лет пятидесяти с очень светлой кожей, с большими выпуклыми глазами, одетый в белые широкие брюки и такую же рубаху, в фартуке, босиком, показывал свои владения и как он в них печёт свой хлеб. Довольно застенчивый в самом начале, смущённо улыбавшийся рядом с тюками с мукой и вёдрами с водой, взявшись за дело, он преображался вместе со своими хлебами.
Из слов пекаря следовало, что печёт он свой собственный хлеб по старинной технологии.
Вот такой-то: и во всех долгих подробностях любительской видеосъёмки с установленного напротив телефона или планшета он неторопливо замешивал перину теста, ловко оглаживая и легко ворочая её, и выходил в сад разжигать печь. На суету с сучьями и дровами босоного хозяина в нестриженой траве с мелкими цветами появлялась курица, делая независимый вид, а с нею – цыплята. Вот на древней деревянной лопате пекарь провожает в печь каждый круглый шар с похожим на руну надрезом и, когда достаёт бронзовые и золотые краюхи, они звонкие, как бубны. Он снова застенчиво улыбается глазами почти без ресниц, глядя в камеру, перед тем как выключить её.
Марин видит адрес, «по которому вы всегда можете купить или заказать этот хлеб», и отправляет ролик в «Корзину».
Глава 42
Всё-таки, хочешь не хочешь, а уже неумолимо подкрадывался сложный для любого джентльмена возраст: сумрачный лес, а ты в костюме денди, с тростью и бабочкой, лишним весом, бытовыми капризами и редеющей шевелюрой… Путь, конечно, до половины-то пройден, но что ждёт человека дальше, ведь с этого полпути уже не вернуться?
Становились теснее и быстрее протирались между ногами вельветовые бриджи, и лондонский портной, годами шивший на заказ для мистера Хинча его экстравагантные наряды, слал обеспокоенные послания с требовательной просьбой приехать для снятия новых, «возрастных» мерок. Бархатные камзольчики тоже как-то теперь жали в подмышках, и Доминик иногда ловил себя на новом, прежде не свойственном ему жесте: задумавшись, вдруг удобно, вроде Моны Лизы, сложить руки на выступающем брюшке.
Труднее давались поездки затемно на оптовый цветочный рынок. Поведенческие выкройки, отработанные за десятилетия внешне радушного отчужденного общения, всё ещё работали, и его цейлонцы издалека белозубо приветствовали своего первого покупателя при встрече, но самому Доминику всё труднее давались улыбки, особенно после пробок, с годами ставших совсем уже невыносимыми.
Теперь в дороге всё чаще хотелось только одного: чтобы вот он сидел не за рулём своего грузового микроавтобуса, а за рулём бульдозера или вообще макро танка и чтобы и наглые таксисты, и медлительные дамочки, и эти преподлейшие мотоциклисты, и многоликие попрошайки, бросавшиеся под колёса на каждом светофоре, – чтобы вся эта публика только бы прыскала в разные стороны от его гусениц, а кто всё равно бы лез, на тех он бы просто поворачивал дуло и смотрел в прицел.
О, если была б возможность выписывать нужные ему цветы по интернету, не рискуя получить невозвратные трупы свежести вместо нетронутой девственности каждого лепестка! Он бы не задумываясь делал эти заказы только онлайн. Но пока с задачей материализоваться из Сети худо-бедно справлялись только семена, луковицы и корневища.
Даже неизменно дарившие азарт и вдохновение поиски материалов, бесценных для создания его скульптур, – сколько же молодому мистеру Хинчу было от этих поисков удовольствия и радости, – как-то словно бы уже не касались его души…
Попивая поздний кофеёк, в широком муаровом халате цвета голубиной шейки, косился он виновато на свои каталожные ящички, плотно набитые лоскутными богатствами для будущего использования – запасы за все предыдущие годы его удачных блошиных охот: ещё надолго хватит!
Он старался не погружаться в подсчёты своих печалей, что вот, отслаиваются какие-то части жизни, ведь главные его страсти, жизненно важные для него, оставались при нём.
Его цветы, его скульптуры из ткани и его интернет.
Строго говоря, он даже и не понимал, зачем, без крайней, как правило, профессиональной необходимости, по какой такой надобности надо куда-то выходить или, боже сохрани, ехать? К чему все эти малоаппетитные поезда, набитые наглоглазыми ворами, автобусы с кричащими туристами, или – как вспомнишь, так вздрогнешь – вообще самолёты, если он возвращался от цветов домой, делал себе пару греночек с сыром или фуа-гра и конфитюром из фиг, открывал бутылочку бордо, садился за стол, включал компьютер и перед ним открывался весь мир.
Единственное исключение (правда, помимо первоклассной кофе-машины), которое мистер Хинч допустил в своём викторианском интерьере, был «Мак» с самым большим из доступных на год приобретения монитором, огромную белую коробку с которым он торжественно, как невесту на руках, внёс в дом.
До появления в его быту интернета мистер Хинч уже было счёл, что жизнь дана ему для познания своего одиночества, как кому-то она дана для познания своего гения, математического или поэтического, финансового или музыкального.
И вот что он понял за многие годы внимательного изучения предмета: никто не виноват в небе, никто не виноват в земле, никто не виноват в мировом океане. И никто не виноват в своём одиночестве.
Преодолевая глубоко интровертную сущность, он всё же предпринял ряд (неудачных) попыток стать другим человеком, в некотором смысле стать не собой. Множество попыток в детстве, подогреваемых мечтой о друге, с которым можно было бы противостоять обидчикам вместе и – что главнее – построить и запустить дирижабль. Изрядно попыток – в университете и, в целом, – в молодости.
Цвели какие-то ромашки, целовались какие-то мальчишки, он слышал некие музыки, но было лень. Где-то на солнечных просторах проносилась непрожитая им жизнь, по цветущим лугам несостоявшегося. Какие-то тихие летние денёчки, тенистые углы в маленьком заросшем саду, яркие наивные циннии вдоль узкой раскалённой дорожки, волна разваливающихся на оголённых корневищах ирисов, посаженных так давно любимой, уже навсегда исчезнувшей рукой, сладкая сиеста, его ладонь на её соске под доверчивой старой футболкой, их босые ноги в нежной дорожной пыли. Вечер остывает и вливается внутрь, как первый глоток ночи. С алюминиевым звуком жук в сумерках врезается в крышу, вскрикивает аромат белого душистого табака, сощуренные глаза женщины вертикально отражают узкое пламя свечи на тесном столе между ним и ею, похоже на золотые зрачки козы…
Да-да, последний эксперимент был с той странной женщиной, он уж и не припомнит, как её звали. Примчалась к нему на ночь глядя, едва не переспала с ним и уехала, пообещав вернуться через два дня, и – действительно, поминай как звали: исчезла.
После неё, собственно, он более и не пытался. В конце концов, ему и в самом деле всегда было интереснее всего с самим собой.
Но затем появился его первый компьютер, вполне утилитарно: для ведения бухгалтерии в магазине и переписки с поставщиками и покупателями. С тех пор минуло много лет, и теперь мистер Хинч ежевечерне говорил «Сезам, откройся» и не без предвкушения нырял в бесконечность этого мирового виртуального космоса.
Всё, всё в нём было организовано гораздо лучше, умнее, вернее и практичнее, нежели в действительности, и для мистера Хинча – идеально: когда хотел – оставался невидим, когда хотел, мог заявить о своём присутствии и даже вступить в контакт, когда не хотел, мог прервать переставшее быть желанным общение, не объясняя причин. Ну как бы и где бы в реальном мире он мог бы так поступать?
«Wonder & Neverlend» существовали в Сети.
И благодаря Сети он познавал теперь гораздо больше интересного, нежели собственное одиночество. Мир у него на глазах проходил этап некоего цифрового переосмысления, и следить за этим было во много раз увлекательнее, чем каталогизировать и проводить инвентаризацию самого себя.
После кончины матушки семь лет назад последняя формальная привязь, вынужденное общение с людьми из-за родства, оборвалась. Может быть, именно из-за окончательности этот обрыв стал самым болезненным.
Мистер Хинч отправился в Лондон, в потемнелый кирпичный домик своего детства на Брик-лейн, чтобы похоронить мать и вступить в права владения как единственный наследник.
Не очень-то привязанный к всегда, сколько он себя помнил, довольно отстранённой матери, взрослый мистер Хинч с седыми прядями в шевелюре и не думал убиваться: всё должно быть сделано достойно – вот и всё.
После похорон он проработал необходимые действия со своим стряпчим, узнал, нет ли каких-то специальных указаний миссис Хинч в завещании, которые могли бы потребовать от него тех или иных дополнительных усилий, – нет, не требуется, нет, специальных указаний не имеется, – и поручил выставлять домик на продажу, как и антикварные залежи покойных родителей после того, как он заберёт некоторые предметы по своему выбору.
После кончины мужа миссис Хинч деятельно вдовела около десяти лет. Доминик время от времени получал от неё лаконичные открытки – рекордсменом стала, например, фотография Рима с маркой и восклицательным знаком. Она не оставила торговли антиквариатом, правда, сузив область своих интересов до архивных фотографий времён Первой мировой войны и почти полностью распродав собрание мужа.
Мистер Хинч, в Париже закрывший магазин, чтобы не нанимать временных безруких «флористов», торопился сделать всё, что положено, поскорее, и, прошвырнувшись по Спиталфилдз-маркет субботним утром, с удовольствием отметил про себя, что англичане ничуть не изменились. Самодостаточны, сдержанны, не таращатся на его вызывающе прекрасный наряд: сюртук в «пепиту», брюки-гольф с отлично пригнанными манжетами и двумя пуговками и яркие, с брусничными и бутылочного стекла ромбиками, гамашами. И не фотографируют – уж тем более!
Совершив сей антропологический променад и купив у пакистанцев на выходе свежайших ягод и фруктов, более он уже не отвлекался, собирая для отправки в Париж то, что хотел бы оставить в личном владении на память о родителях, – вкусы и представления о красоте у них, увы или ура, отличались.
Первым делом он, разумеется, собрал в отдельный деревянный сундук папенькины горгоньи головы – предмет его жесточайших детских тревог и страхов, ещё бы: в воображении маленького Хинча они были головами гидры – прародительницы всесильной Объятельницы…
«Как странно устроен человек, – весело думал мистер Хинч, поочередно бросая в рот ягодки то красной, то чёрной смородины и поглядывая на гипсовых, бронзовых и хрустальных змей, выглядывавших из разных углов сундука. – Мог ли я когда-либо подумать, что из всех богатств отцовского собрания захочу забрать некоторые книги, альбомы, дилерские каталоги да вот эти, вполне себе уродливые, артефакты? Удивительно».
С ещё большим изумлением он обнаружил в прикроватном бюро миссис Хинч свои собственные фотографии, несколько отписок на Рождество и открытку на День матери с лаконичным восклицательным знаком. Само бюро тоже было вполне потрясающим портретом владелицы: словно бы так же больше всего на свете желая только нравиться, как и хозяйка, на каких-то бронзовых каблучках-колесиках на ножках, всё в брошечках – розочках-маркетри по столешнице, внутри оно скрывало капли от старости и пыльную аптечку-таблетницу на неделю.
Там же он обнаружил крошечную вырезку из журнала «DiC», о которой даже не подозревал, где шикарный, печальный и значительный мистер Хинч-мл. словно бы из чёрной с золотом парадной рамы, монументально выступал из двери «LA FLEUR MISTIQUE», окружённый цветами и их бликующими отражениями в витрине. Подпись гласила: «Только истинный француз может стоять по колено в букетах и выглядеть при этом недовольным, как на собственных похоронах!»
Но и это были ещё цветочки.
Придирчиво оглядывая довольно симпатичный узенький буфетик на родительской кухне, который всегда ему нравился, Доминик прикидывал, стоит ли ему затеваться с транспортировкой из-за него одного или уж бог с ним – пусть стряпчий продаёт всё как есть и на сколько-то вечную память ему на счёт поступит достаточно значительная сумма?..
Он потеребил внешние накладки на дверцах верхней части буфета, в форме жарко-медных с прозеленью русалочьих фигурок, предмет многих его серьёзных анатомических изучений в раннем возрасте, когда про женские груди всё здесь было достаточно наглядно, а вот что находится под рыбьими хвостами, он так и не смог себе даже представить, выдвинул разделочную дополнительную полку – очень удобно! – и присел на корточки, распахнув нижние дверцы. Из дружелюбно раззявившегося нутра ударила волна новогодних сладких запахов: ванили, корицы, мандариновой кожуры, гвоздики, мёда.
Банки со всей этой гастрономией выстроились на первой полке, и Доминик невольно улыбнулся, припомнив, как мальчиком медлил, заплетая ноги, вокруг заветного буфета перед Рождеством, ведь именно здесь мать прятала вызревающий несколько недель кекс, и золочёные грецкие орехи, и конфеты, и множество других угощений для гостей, приходящих к ним на праздничный ужин.
На нижней полке стояли пустые бутылки, что вообще на миссис Хинч никак не было похоже. Прежде чем он закрыл дверцы русалочьего буфетца, взгляд зацепился за чёрную, от руки, надпись на этикетке, и, на свою голову, Доминик взял первую пустую бутылку в руки.
Когда умер отец и через некоторое время мать внезапно приехала навестить его в Париж, он, раздосадованный бесцеремонным вторжением, – ну а кто предупреждает о практически недельном визите всего за сутки? – однако попытался соответствовать своим собственным стандартам поведения и делал то, что, по его разумению, было должно исполнять в заданных обстоятельствах.
Они гуляли, сходили в Орсэ и Лувр – навестили основные фонды, отужинали в нескольких первоклассных ресторанах, то тут, то там присаживались в кафе на террасах, лакомились в именитых кондитерских.
И все эти пять дней визита Доминик, светски улыбаясь на благодарные восторги свежеиспеченной вдовы, которая всегда, как выяснилось, «обожала» Париж, с ужасом гадал: неужели теперь ему придется корчить из себя любящего сына? А ей – любящую мать? О ужас, о кривляние, о пошлость! И с перекошенной от отвращения к подобной перспективе физиономией мистер Хинч, промокая усы белой накрахмаленной салфеткой и пряча под ней гримасу негодования, протягивал руку к следующей устрице и умоляюще заглядывал в перламутровый, с ресничками, предсмертный глаз, прежде чем выпить её.
И вот тогда, в одной из этих рестораций, миссис Хинч впервые попробовала и полюбила выдающийся сотерн «Шато д'Икем».
Доминик прекрасно помнил, как отправил первую бутылку этого сладчайшего вина в подарок на рождение, отправил немного загодя, как бы предупредив само возникновение идеи ехать праздновать к нему. Мать была тронута и позвонила, чтобы выразить благодарность: и букет, и подарок – выше всяких похвал!
Отношения, было опасно накренившись, без лишних слов вернулись к дипломатическим и светским: то, что надо. Так и повелось: на день рождения 17 февраля в Лондон в компании с букетом цветов отправлялась бутылка любимого сотерна, и до следующего дня рождения мадам Хинч в жизни мистера Хинча-мл. не появлялась, а визиты вежливости оговаривались за год вперёд.
И вот перед ним в детском рождественском буфете эти семь пустых бутылок из-под сладкого вина, стоят, как группа прозрачных пилигримов. На этикетке той, которую он схватил первой, аккуратным почерком чёрными чернилами выведено: «02.17.1999 Прислал сын Доминик. Ужин с Тони и Джанет Тернер».
Озадаченный, но уже всё понявший, мистер Хинч хватает следующие две бутылки, и следующие, и следующие: на каждой этикетке педантично записан год, когда пришёл подарок на день рождения, и с кем именно была распита бутылка. Имена каких-то стариков – друзей матери, то повторялись, то совсем новые имена оказывались на этикетке. На последней бутылке миссис Хинч собутыльником называлось только одно имя: Чарльз Диккенс. Означало ли это, что незадолго до смерти она сошла с ума или совсем наоборот – что последний день рождения она отметила с наилучшим из возможных визави – с книгой?
Но анализировать он был не в состоянии. Отчаяние накрыло его и окликнуло – его собственным воплем, воем. Куда делось смородиновое спокойствие!
Эти пустые бутылки с именами неизвестных ему и скорее всего тоже преимущественно уже почивших гостей, и его собственное, семь раз торжественно, с нажимом и красиво выведенное имя с приставкой «сын» – «Сын-Доминик» как какой-то «Сан-Доминик», – словно сказочное заклинание, семь раз выкрикнутое из сладко улыбающегося зева буфета, отправило его, рыдающего и вопящего дородного денди средних лет, в совершенно забытое воспоминание.