Часть 46 из 76 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И открыл дверь.
Воображение, невольно послушное воздействию роликов и фотографий в Сети, где Дада провёл изрядное количество времени в интернет-халифате, давно нарисовало Ловца символически-восточным: чем-то средним между мистером Сикхом, внушительным индийцем в затейливом тюрбане, со значительным суровым лицом, который держал лавку специй и благовоний вверх по улице; каким-то петрушкой-ЗжихаЗи ИГИЛ, сразу узнаваемым, как шут в комедии дель арте по маске и атрибутам (чёрная форма, бородища, флаг, излучаемая им, густая как сирена, ненависть) и неким представлением Дада о компьютерных умниках, ходящих тропами глубоководного интернета и поднимающихся на поверхность, только чтобы сцапать на обед какую-нибудь весело плещущуюся в тёпленьком мелководье глупую рыбешку – было что-то в его воображаемом Ловце от Шурика.
Одним словом, в представлении Дада Ловец обладал внушительной устрашающей внешностью и с первого взгляда очевидным интеллектом, – фигурой, единственно и способной поймать в свои сети умного и осторожного Даниэля Симона.
На пороге же стоял тот невзрачный человек из вирусного ролика, который нудно рассказывал и показывал, как он печёт свои караваи. Выпуклые светлые глаза, бледная кожа, тщедушное тело. Голубая рубашка в мелкую клеточку была застёгнута под самое горло на последнюю пуговицу. На сгибе локтя у него висел пиджак, в другой руке был бумажный пакет из супермаркета.
– Не понял, – сказал Дада.
– Давай я зайду? – сказал Ловец.
Дада впустил его, и Ловец сразу прошёл в гостиную. Знает расположение комнат!
Мужчина вытащил из пакета на стол круглый хлеб, сыр, бутылку вина, ещё какую-то коробочку с чем-то съестным. Он стоял спиной к Дада, и тот подумал: я могу спокойно его сейчас завалить, такого… мелкого.
Но сразу вспомнил, как тот легко ворочал огромный рулон тяжеленного сырого теста, и усомнился.
– Что происходит? – не выдержал Дада.
Ловец обернулся к нему, повесил пиджак на спинку стула и сел.
– Принеси нам стаканчики и штопор, и мы всё обсудим.
Дада, стараясь не выпускать из виду зловещего гостя, сходил за бокалами на кухню, вернулся и сел напротив. Мозг его после медлительного оцепенения последних нескольких дней панически метался и лихорадочно искал объяснений, тыкаясь в любую возможность и допуская любую вероятность.
Горела пятирожковая люстра, комната была полностью освещена. Обыкновенные для Парижа два окна от пола до потолка разделял узкий простенок, и дама из квартиры напротив, наблюдая напряженную мизансцену из своей тёмной комнаты, могла видеть только двоих мужчин, молодого и уже хорошо пожившего, сидевших друг против друга в торцах узкого обеденного стола, каждый с бокалом перед ним.
Что ещё было на столе, к сожалению, загораживал простенок, а поскольку оба молчали и лишь напряжённо смотрели перед собой, могло показаться, что, может быть, это вообще две разные квартиры и между жильцами одного этажа глухая стена.
Но она вытряхивала тут скатерть после еды, как её с детства приучила мамочка, каждый день, трижды в день! И прекрасно знала, что в этой квартире напротив её окон живёт этот долговязый парень, раньше жил с матерью, теперь живёт один, к нему часто приходит девица с белыми волосами, он в неё влюблён, а она – так, заходит поболтать и поднять самооценку.
Так же она, конечно, знала, что этот простенок разделяет два окна одной комнаты – гостиной, потому что часто видела, как в обоих окнах мелькают или стоят и курят, сидят и разговаривают двое.
И этого зрелого месье она тоже здесь раньше видела.
Но сейчас отчуждение между двумя мужчинами было таким плотным и глухим, что даже она усомнилась: может быть и правда, между окнами возвели стену?
Так многие в Париже делают, называется «возможна вторая спальня».
Диптих из двух окон никак не составлялся в одну картинку.
– Я установил на твой компьютер простой кейлоггер – правда, не самый распространенный. А сам заходил только с тора.
– Вы установили на мой компьютер?!
– Да. Сразу, как только купил его для тебя.
– Купили для меня компьютер? Этот?
– Да.
Дада смотрел на этого человека, и множество мыслей одновременно разными паническими голосами кричали в его голове, словно состав рассудка с ними сошёл с рельсов. И страх: физическое ощущение движения какого-то наступающего ужасного известия, которое изменит жизнь навсегда… Он не хочет ничего знать! Не хочу, и всё.
– Я не хочу ничего знать. Что бы вы ни собирались мне сообщить, я знать этого не хочу.
– Даниэль…
Даниэль!
– Нет! – закричал он пронзительно и вскочил, лёгкий стульчик отшатнулся и опрокинулся. – Молчите! Не говорите мне больше ничего! Уходите!
– Даниэль…
– Уходи! – завопил Дада, обеими руками с расставленными в стороны костлявыми локтями заткнув уши. – Не надо мне теперь ничего говорить!
Ловец сидел, не поднимая глаз, и не шевелился.
Дама в тёмном окне увидела, как бесшумно отлетел и упал стул, как вскочивший парень с искажённым, как будто в рекламе средства от головной боли, лицом зажал уши ладонями, от чего и так всегда взлохмаченные кудлатые волосы ещё больше вздыбились. Опрокинутый бокал подкатился к краю стола, оставляя длинный след, и красное вино теперь льётся на пол. Она неодобрительно покачала головой: прямо по скатерти!
Ну, а что же второй? Она перевела взгляд на мужчину напротив юноши: задрав плечи, он оперся локтями о край стола, скрестив и свесив кисти больших рук над коленями, исподлобья поглядывает на едва не рыдающего визави.
За её спиной раздался звонок телефона, и она, чертыхнувшись, побежала отвечать.
Дада поднял стул и сел, взял замерший у края стола укатившийся бокал. Дотянувшись, отщипнул кусок хлеба, долил себе вина. Ловец молчал.
Однажды совсем незнакомый парень на остановке автобуса – они оба ещё не знали, что водители бастуют, и безмятежно сидели на узком железном сиденье под навесом, – неожиданно стал рассказывать, попивая кофе из бумажного стаканчика, до чего изменилась вся его жизнь, когда он по субботам, как бы ни хотелось поваляться и побездельничать в выходной день, стал ездить на лодочную станцию и заниматься греблей.
Парень был довольно взрослый, но из-за небольшого, какого-то очень ладного роста, ловкого кроя тела, прямых радушных плеч под сине-белым полосатым свитерком, с плоским животом и не без шика едва державшейся на макушке забавной шапочке, он казался много моложе своих сорока с лишним лет. Его тёмные, отчётливые глаза, подчеркнутые двумя длинными, одна под другой, морщинами, как с нажимом дважды подчеркивают важное место на странице, смотрели в никуда, вернее, смотрели туда, куда он сейчас плыл.
– Одному грести не то чтобы страшно – некомфортно: вечно одинокие гребцы погибают, переворачивается лодка, и всё. И найти их потом долго не могут. В команде – другое дело. Надо поэтому научиться грести в команде. Это важно.
Но у родителей в деревне он ходит по их мятно-зелёной речке и один тоже, гребёт себе в удовольствие в низеньком каноэ: иной раз не успеваешь сообразить – это рыба вспорхнула из воды перед самым твоим лицом или какая-то птица из береговых?
В итоге довольно скоро понимаешь, что каждую субботу в семь утра встаёшь и едешь не греблей вовсе заниматься, а за чувством, что живёшь. Что жив. У него это ощущение там сильнее и явственнее всего.
Мимо прошла цепочка людей, какая-то женщина сказала им:
– Автобусы сегодня бастуют, не ждите.
И парень, улыбнувшись с выражением «как это я сам не догадался!», поднялся и, пожелав Дада хорошего дня, ушёл.
Дада посмотрел, как он на ходу засовывает неиспользованный билет за отворот шапочки на затылке – как белое перышко с тёмной полосой.
Почему мозг сейчас вспомнил его? Наверное, хватался за что-то надёжное, чтобы не сползти в бездну, какую уготовил ему сидящий здесь зловещий человек.
Чувство, что он жив, сильнее всего пробирало его, когда он был с Марин. А где они – неважно.
Вот почему мозг вспомнил того месье: чтобы Дада мысленно схватился за неё.
Ловец тоже встал, подошёл к еде, на весу ловко порезал хлеб аккуратными ломтями и кружок сыра, словно резал круглый пирог. Вернулся на место и некоторое время они молча ели.
Он выпил вино медленными глотками, отодвинул за ножку бокал и положил ладони на край стола перед собой.
– Ладно. Послушай. Я ни разу не артист разговорного жанра и встречаюсь со своим психотерапевтом раз в два месяца – трудности с общением. В интернете – спокойно, а в реале – не знаю как. Так и не научился. Застенчивость бывает диагнозом.
Твоя мать позвонила мне, когда поняла, что скоро всё кончится. И я приехал. Получилось пять дней. Потом я её похоронил и прибрал тут всё. Отдал вещи, как она сказала. И почти все эти дни мы говорили о тебе. Она мне так и не захотела объяснить, почему не сообщила о твоём рождении. Но я и сам понимаю: достаточно посмотреть на меня.
После четырёх месяцев, когда я мчался к ней в Париж, если только она звала меня, она сказала, что больше не хочет. Не хочет видеться. И я больше не приезжал.
Но я это понимаю. Я всегда был странный. И даже когда был так сильно в неё влюблён, я как-то неосознанно старался сделать всё, чтобы она меня отвергла. И мне нравилось, что она живёт так далеко, а не под боком. Я не мог быть с ней ни откровенным, ни доверчивым. Не мог расслабиться, понимаешь ли. И нежные жесты, о которых я мечтал, – в действительности я не мог их сделать. Сказать, что влюблён. Уже со второй встречи я знал, что ничего не получится. Но ждал её звонков, что вот она позвонит и я поеду к ней.
После того звонка я и не поехал. Как она и велела. Больше чем на целый год я ушёл в депрессию: полностью закрылся в себе, растерял всех друзей, которых и без того, как ты, наверное, понял, было не слишком много.
Я чуть не потерял свою работу. Стал бояться контактов с людьми. Боялся выходить из дома.
Я понял, что со мной действительно и серьёзно что-то не то. У меня появились какие-то жуткие комки боли по всему телу: в животе, в горле. Никто ничего не находил, а мне хотелось кричать в голос. Я сильно похудел.
С десяти лет я знал за собой одну вину. Моя мать покончила с собой, когда мне было десять, сестре двенадцать, а близнецам – по шесть. И только когда мне исполнилось тридцать, когда случилась вся эта история и я стал лечиться от любовной тоски в виде непонятных приступов боли, отец сказал мне, что она покончила с собой после выкидыша. Или потому что устала – может, четверо детей оказалось для неё много. Не знаю. Главное, что я-то всегда думал, будто она самоубилась из-за меня. Из-за того, что я был странный и нелюдимый, неправильный.
Однажды в сарае с машинами я мастерил катапульту, металлический макет, и один рычаг, кусок арматуры, отлетел и чуть не снёс мне полголовы. Меня хватились к ужину и нашли в сарае в луже крови. Я жил с постоянной виноватостью за её смерть – может, поэтому у меня и не получается с женщинами. Мой врач говорит, что я не познал материнской любви. Что с десяти лет жить без мамы ребёнку трудно. Но мои сестры вполне нормальны. И что я не оплакал её смерть как было бы надо – проститься, чтобы жить дальше.
Надин была на десять лет старше меня. Она приехала к приятельнице в нашу деревню на море, на летние каникулы. Она работала учительницей, как ты знаешь. И, наверное, поэтому, даже такому несообразительному ученику, как я, смогла донести, что я ей нравлюсь. Это было чудом. Никого после неё всерьёз у меня так и не было.
В каждой большой семье есть свой «странный дядюшка». В нашей это я.
Потом появился интернет, и я получил доступ в другую жизнь. Мне нравится немного программировать. Иногда в интернете общаюсь с женщинами – или с теми, кто называет себя так.
У нас все знают: если случилось что-то с компьютером, надо нести его в булочную. Чаще всего я могу быстро устранить поломку.
Дада, краем сознания удерживая руку Марин в своей руке, откинулся на спинку стула и внимательно слушал. В голове творилось такое, что анализировать можно будет не раньше, чем завтра. Поэтому, по длинной паузе поняв, что Ловец закончил свой монолог, он, на удивление владея собой, спросил:
– Надо ли понимать, что ты хочешь сообщить мне, что ты мой отец?
– Да.
– А как тебя зовут, сообщить не хочешь?
Ловец в недоумении задрал брови и покачал головой: