Часть 22 из 40 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Питер отступил от обрыва и растянулся на траве. Над головой стояли белые облака, и казалось, будто небо только что оштукатурили. Не было слышно ни звука. Испуганные его появлением кролики прыснули во все стороны, так что он успел заметить только мелькнувшие куцые хвосты. Заметил он и свежий помет жаворонка, обиженно взмывшего ввысь и теперь заливавшегося в небе песней.
Питер был бледен, очень бледен, и от этого веснушки на лице выступили еще резче. Пока он поднимался сюда, погруженный в свои запутанные мысли, он раза два замечал, как встречные исподтишка крестились при виде его рыжих волос и бледного лица. «Может, — подумал он, — это дурная примета встретить под вечер рыжего».
— О Господи, до чего я устал, — сказал он вслух и в изнеможении раскинул на траве руки. Трава оказалась приятно прохладной.
Костюм на нем был сильно помят. Он очень смутно представлял себе, как провел последние сутки. Где он был? Пожалуй, можно было бы и вспомнить, если бы как следует сосредоточиться, но, сжимая лоб худыми пальцами, он почувствовал, что ему не хочется думать.
Впервые он испугался, именно когда заметил, что ему трудно думать. Это ему-то трудно думать! Ему! Когда вся беда его была в том, что у него слишком много мыслей, так что он не успевал в них как следует разобраться.
«Вероятно, удар по голове оказался сильнее, чем я думал», — решил тогда он, но задумываться над этим не стал.
Не задумывался до тех пор, пока не начал замечать, что с ним творится что-то неладное, а что именно, он не знал.
Что же такое творилось с ним, от чего в глазах матери появлялось выражение ужаса и безграничной жалости? Он знал только, что иногда у него начинался какой-то упорный звон в ушах, от которого невозможно отделаться, как будто в глубоком ущелье зловеще ревела какая-то труба, и этот звук все нарастал, и он прислушивался к нему, а когда звон наконец прекращался, он ловил в глазах матери все то же выражение страха и жалости, или видел отца, красного и растерянного, или лицо Джо, строгое, с непроницаемым взглядом, или Мико, большого славного Мико, смотревшего на него глазами преданного пса, который спешит лизнуть руку попавшему в беду хозяину.
«Значит, что-то со мной происходит, — решил он. — Но что? У меня бывает звон в ушах, и, когда он проходит, все как-то странно смотрят на меня. Даже прохожие на улице, люди, которых я вовсе не знаю. А бывает и так, что мои близкие стараются не смотреть мне в глаза. Отсюда следует, что, когда у меня начинается звон в ушах, я делаю или говорю странные вещи, иначе никто не стал бы обращать на меня внимание или бы в крайнем случае мне просто предлагали бы аспирин от головной боли. До сих пор все ясно». И тогда он сосредоточил все свои силы на том, чтобы выяснить, что же это такое. В конце концов даже в разгаре приступов он начал чувствовать, пока что только подсознательно, что его настоящее «я» как бы стоит у него за спиной, наблюдая и собирая улики, чтобы разобраться в них потом, когда пройдет приступ. И вот однажды, почувствовав, что звон прекратился, он увидел рядом с собой Джо, у которой в глазах стояли слезы, и окружавшую их толпу незнакомых людей, обутых в башмаки, измазанные навозом, с короткими бичами и палками в руках, у себя же в руке он заметил замусоленную свистульку. Кругом стоял запах навоза и слышалось мычанье коров. И он повернул за Джо и пошел с ней к реке, прикидываясь, что звон в ушах еще не прошел, а потом поднял голову и сказал: «Что мы здесь делаем, Джо?» — так чтобы она не догадалась, что он наконец все понял.
После этого случая он стал избегать Джо и решил еще внимательнее наблюдать за собой, и наблюдения эти дали такие неожиданные результаты, что теперь он старался держаться поближе к дому, и, почувствовав приближение приступа, уходил к себе в комнату, закрывал дверь, и поворачивал ключ, и сидел так, запершись: пусть, мол, теперь со мной делается что угодно, и приходил в себя под отчаянные крики родителей, ломившихся в дверь: «Впусти нас, Питер! Питер, впусти нас, пожалуйста!» И он впускал, и видел их лица, и думал: «Значит, и в комнате мне не скрыться, потому что все равно я каждый раз пугаю их».
А приступы все учащались.
И вот он вспомнил вчерашний вечер. Вчера это было, что ли? Джо собиралась за ним зайти, и он молил: «О Господи, только бы этого не случилось сегодня, когда должна прийти Джо». Но стоит нарушить законы природы, и тут уже никакой Бог не поможет, и незадолго до прихода Джо он почувствовал, что его мозг начинает сковывать столь знакомая ему тишина, обычно предшествующая приступам. Тогда он вышел из дому по черному ходу, перелез через забор, и побежал по дороге за город, и бежал, пока не очутился среди большого поля, где, как он знал, никого обычно не встретишь. И он бросился навзничь на траву, и тогда начался звон в ушах и продолжался, вероятно, долго, потому что пришел он в себя только на рассвете. Может, он и уснул, обессилев после приступа. Во всяком случае, когда он открыл глаза, было светло и овцы столпились кольцом вокруг и смотрели на него, склонив голову набок, совсем как смышленые колли. Тогда он поднялся на ноги, и вначале ноги его не слушались, так что он пошатывался, и сказал: «Нет, так больше продолжаться не может, надо принимать какое-то решение…» — и пошел через сонный город.
Проходивший мимо гвардеец с любопытством покосился на него, и он обратился к нему и сказал: «Утро какое сегодня хорошее!» И пошел дальше, и почему он оказался у доков, он и сам не знал — просто пошел по Лонг-Уок и вспомнил день, когда познакомился с Мико, ну и свернул к докам. А там аранский пароходик разводил пары, и он подумал, что, может, тут как раз и кроется выход. Он хорошо помнил острова еще по прежним поездкам и это место, где он сейчас лежал, тоже помнил. Помнил, как пустынно здесь бывает в это время года, когда кончается туристский сезон. Можно просидеть тут еще шесть месяцев, и никто тебя, кроме животных, не потревожит.
На пароходе было трудно. Он знал матросов, и ему пришлось быть с ними неприветливым, чтобы держаться от всех подальше. Спасибо еще, что в кармане оказались деньги на проезд.
Он видел, как возвращались домой кладдахские рыбаки. Видел лодку Мико. Мико всегда можно было узнать по его родимому пятну, освещенному первыми утренними лучами, да к тому же за ним стоял его гигант-отец, а у кормы примостился сгорбленный старик. И он уже чуть было не поднял руку, чтобы помахать, но вовремя опомнился и нырнул в толпу в надежде, что острый глаз Мико не уловил его поспешного отступления.
Когда пароход был на полпути, пришлось бороться с приступом. Он вернулся на корму и встал там, прижавшись грудью к дереву и металлу. Он прижимался все крепче и крепче и твердил: «Не смей уходить отсюда. Ты должен стоять здесь все время, пока это не пройдет», — и смотрел в зеленовато-белый след от пароходного винта, и дождался конца приступа.
Приступ уже миновал, когда пароход подходил к пристани, так что он засунул руки в карманы и пробормотал что-то, обращаясь к кому-то из команды, о том, что не вернется с этим рейсом, и пошел по камням, не замечая прохожих, погруженный в свои мысли, отчетливые, ясные мысли, в которых была вся его жизнь, пока не случилось с ним это несчастье.
«Значит, я схожу с ума», — подумал он.
«Ну и что?»
— Почему, Господи, ну почему это должно было случиться именно со мной? — спрашивал он вслух равнодушное небо.
«Столько надо сделать, столько узнать, столько передумать! Итак, что же ждет тебя, если ты спятишь? Не знаешь разве? Запрут тебя в четырехэтажном каменном доме за городом, и будут тебя окружать до конца дней твоих железные решетки. И в периоды просветления будешь ты ходить взад и вперед, отсюда и досюда, отдаваясь грандиозным мечтам о том, что бы ты мог осуществить, пока и эти мечты не затеряются в пучине возвращающегося безумия.
Ну вот, все ясно как день. Не быть тебе сумасшедшим! Ты можешь стать идиотом по Божьему велению, но не по своему хотенью. Если у меня отнимают разум, я не могу с этим согласиться.
Я так и вижу маму, мою милую, беспомощную, забывчивую маму, и при мысли о ней у меня сердце сжимается. Можно подумать, что это она ребенок, а я отец. Да что там, я ведь ее даже на колени к себе часто сажал. А разве не любил он своего обветренного, загорелого отца? Этого убежденного охотника, который так гордился умом своего сына, так хвастался его успехами, стреляя уток, или вытаскивая острогой форель, или попивая портер в маленькой прокуренной пивнушке на берегу озера? Будь у меня такие простые запросы, как у отца, например, может, я и не возражал бы, если б у меня отняли разум. Или будь я Мико, может быть, я тоже не возражал бы. Потому что у Мико на десятерых хватит духовных сил, которые он черпает из какого-то внутреннего источника мудрости. И, Господи, на что я, слабоумный, Джо?»
Джо с ее спокойным, аналитическим умом была крепостью, которую он взял штурмом, пустив в ход все неистовство своей блестящей мысли.
«К чему мне это небо, если я могу на него только смотреть, все равно что фотографический аппарат без пленки? К чему мне море, или небо, или мои друзья и мои чувства, когда я вижу хилых детей с голодными лицами и усталых, изнуренных людей на бирже безработных, о которых никто не желает позаботиться? Смотреть на все это и быть не в состоянии хоть что-то исправить! Да разве стоит тогда вообще жить?» Теперь он больше ничего никогда не придумает. Голова его станет подобна пустой жестянке, в которой катается горошина. Кому какая от этого польза? И все равно никто никогда не узнает. Мог же произойти несчастный случай. Всегда остается эта возможность, что бы там ни говорили, полной уверенности у них никогда не будет. Никто не сможет ни доказать, ни опровергнуть.
Когда после затишья в ушах снова начался звон, он закрыл лицо руками, стараясь отогнать остатки мыслей. Не думать о Джо. «Не думать о ней, когда она смотрит на меня серьезными глазами или когда глаза у нее крепко зажмурены, как тот раз, когда я ее целовал, нежная и недоступная, прямо будто святая, которая, улучив минутку, снизошла до земной любви. Вот ее легкая фигурка с протянутыми руками. Нет, мимо! Только бы не помешали слезы в материнских глазах, встревоженный взгляд отца, большой Мико со своим родимым пятном, Мико, которого не согнут ни нищета, ни невзгоды, ни каторжная жизнь. Прочь все мысли, раз и навсегда, навсегда… навсегда…»
И он покатился со скалы вниз.
Падая, он прикрывал руками голову. Тело его перевернулось раз, и еще раз, и еще, всего три раза, пока не ударилось о черный камень, оттолкнулось от него и, описав дугу, медленно погрузилось в море, и его светло-серый костюм почернел, как только море жадно схватило его, а молодой парень, удивший рыбу на берегу по ту сторону скалы, вскочил на ноги, заорал благим матом и побежал прочь, все продолжая кричать. А там, где упало его тело, потревоженные чайки возмущенно поднялись, криками выражая свой протест против такого грубого вторжения в их царство.
Небо было красное-красное, и солнце исступленно пылало над Атлантическим океаном.
Глава 13
Втроем они шли вниз по косогору, возвращаясь из Рахуна. День был солнечный. Тяжелыми башмаками они взбивали дорожную пыль.
Двое высоких и между ними маленький Туаки. И все молчали. Слишком им было тяжело, чтобы разговаривать, и каждому было тяжело по-своему.
Мико — потому что, ну, в общем, потому что… Откуда ему взять слова, чтобы высказать все то, что переполняло его до краев, как дождевая вода бочку, что стоит под водосточной трубой? А большой Паднин О’Мира? Сомнений не было, с Паднином творилось неладное. Он никак не мог пережить этого злополучного удара. Таскаясь по всем пивнушкам, он уже столько раз повторял одно и то же, что просто осточертел всем. «Я же это, ребята, не нарочно. Понимаете, летит мяч…» И не было никакой возможности втолковать ему, что такие случаи происходят ежедневно, что нет такой игры, в которой не калечили бы игроков. Взять, к примеру, хотя бы футбол или хоккей. Да любую игру. Утешить его было невозможно. Особенно же его мучило то, как погиб Питер. Паднин начал теперь пить и бывал пьян, как только у него появлялись деньги. Совсем еще недавно здоровенный парень с атлетической фигурой, он теперь обрюзг и ссутулился, и глаза у него были воспаленные и запухшие. Тяжкодум от природы, он страдал тупо, и единственным спасением для него было напиться, залить вином свои горькие, неповоротливые мысли.
Туаки страдал, потому что страдал Мико.
Их обгоняли автомобили и молодежь на велосипедах.
Они возвращались с похорон человека, едва успевшего вступить в жизнь. Питер остался бы доволен своими похоронами. Чего бы он только о своих похоронах не наговорил!
Да, они видели глубокую могилу в Рахуне, ну и что в том? От кладбища в памяти осталось только белое как мел лицо Джо и выражение глаз родителей Питера.
«Вот она, слава! Наконец-то!» — обязательно сказал бы Питер после того, как засыпали землей его гроб. Это была его любимая фраза.
«Мико, — постоянно твердил он, — для того, чтобы прославить свое имя в Ирландии, надо сначала дождаться, чтобы его высекли на памятнике». Он это вечно повторял. «Вот ты и прославился, Питер, — думал Мико. — Скоро твое имя появится на памятнике: „Питер Кюсак, двадцати двух лет“».
Когда они выходили с кладбища, его пробирала дрожь. Ему было холодно, несмотря на то что солнце ярко светило. Многое было непонятно. Как много было такого, чего ему, видно, так никогда и не понять, как бы он ни напрягал свой медлительный ум в поисках ответа. Ему чудилось, что они все ушли, а Питер остался у ворот кладбища и ждет, когда ему тоже можно будет вернуться. Мико боялся оборачиваться: а вдруг он стоит там у ворот, бледный, и задумчиво смотрит им вслед помертвевшими глазами, и говорит: «Эй, ребята! Что ж это вы меня бросили? Что я вам сделал? Не уходите. Идите назад, поговорите со мной».
— Пошли, ребята, выпьем, что ли, — сказал он хрипло.
Паднин провел рукой по губам.
— О Господи, что мне сейчас надо, так это выпить. Вот уж что мне сейчас, как никогда, надо.
Они завернули в пивнушку, прежде чем идти домой. Пивнушка была маленькая, с большим пыльным окном, заставленным бутафорскими бутылками виски. Здесь было темно, потому что свет с трудом пробивался через это единственное затянутое паутиной окно. Они уселись на бочки, взяли большие кружки и молча пили жадными глотками. Просто сидели в неуютной пивнушке и смотрели на мух, облепивших лужицы портера на стойке, и на дюжего буфетчика за стойкой, который время от времени разгонял мух тряпкой и снова возвращался к своему месту за кассой. Был он человек понимающий. И похож был на хорошего парикмахера, который разговор заводит только в тех случаях, когда посетитель и сам не прочь поговорить.
Мико проголодался. Портер приятно промачивал горло и теплом разливался в желудке.
«Все равно мы выходим сегодня на лов, а там, в море, да еще за работой, может, легче будет забыть, — думал он. — И отчего же мне так тяжело, о Господи!»
— Давайте еще по одной, — сказал он, вставая.
— Сейчас я угощаю, — сказал Туаки, выкладывая на прилавок полкроны.
Они выпили и еще по одной, а потом Мико встал и собрался идти, и Туаки пошел с ним, а Паднин остался. «Когда-нибудь, — подумал Мико, уходя, — придется мне заняться Паднином: если он и дальше так пойдет, хорошо это не кончится».
Пока они шли к Кладдаху, Туаки старался как мог. Засунув руки в карманы, он яростно пинал тропинку ногой в огромном башмаке.
— Да не горюй ты так, Мико, — утешал он. — Что и говорить, черт побери, замечательный был парень, только все одно его не воротишь. А… э-эх!
— Эх ты, Туаки, Туаки! — сказал Мико. — Просто мне не до разговоров, вот и все. Возьмусь за работу, тогда это пройдет.
— Вот именно, — оживился Туаки. — Слушай, Мико, когда-нибудь наши предки состарятся, правда?
— Да уж в этом можешь не сомневаться, — сказал Мико.
— И им придется передать лодки нам, правда?
— Да. Так уж у нас повелось, — ответил Мико.
— Ну, так послушай, Мико, если бы нам с тобой объединиться и работать на одной большой лодке, а? Ведь могли бы мы это так сделать, а, Мико?
— Могли бы, Туаки, — сказал Мико. — Только куда же мы тогда денем твоих сыновей? Разве тебе не захочется, чтобы кто-нибудь из них ходил с тобой в море?
— Это у меня-то сыновья? — возмутился Туаки. — Слушай, да я скорее утоплюсь, чем женюсь на какой-то девке. В девках, Мико, проку нет. Я не женюсь ни на одной девке, можешь быть спокоен. Даже если мне дадут к ней в придачу океанский тральщик.
— Невесту с таким приданым, Туаки, ты, пожалуй, не скоро сыщешь, — сказал Мико. — Но, может быть, ты еще встретишь хорошую девушку, которая тебя полюбит, и тебе захочется жениться на ней, и если этим кончится, так, ясное дело, у тебя будут сыновья.
— Вот уж никогда! Да ну их к черту, — сказал Туаки. — Это ж настоящие акулы. Все они хороши до поры до времени. Улыбаются, заигрывают. А как поймают тебя, так ты сразу хуже бездомной собаки становишься.
— О Господи, Туаки! — сказал Мико, хлопнув его по плечу, и почувствовал, как от сердца немного отлегло. — Очень уж у тебя твердый взгляд на женщин, как я посмотрю. С такими убеждениями о сыновьях тебе, пожалуй, мечтать не приходится. Что ж, раз так, то мы, конечно, сможем объединиться.
— Да, а как же ты, Мико? — спросил Туаки. — Ты-то сам не женишься?
— Не похоже что-то, Туаки, — сказал Мико. — Разве что разыщу себе какую-нибудь старую каргу. Молодые-то на мою рожу вряд ли позарятся.
— А чем тебе твое лицо не хорошо? — загорячился Туаки. — Подумаешь, лицо как лицо. Никто даже внимания не обратит.
— Эх, Туаки! — сказал Мико. — И чего мы спорим без толку? Погоди, время покажет, кто прав. Если нас не переловят невесты и у нас не народятся сыновья, мы и объединимся. Вы сегодня на Саунд собираетесь или через Балливан пойдете?
— Не знаю, — сказал Туаки. — Да мы с вами еще увидимся. Перед выходом в море мы ведь узнаем, когда ваш дед ветер разнюхает.
— Ну, значит, тогда и увидимся, — сказал Мико на прощанье, когда Туаки свернул к своему дому.
Он не обернулся, и Туаки постоял, глядя ему вслед спокойными, серьезными глазами.
«Хоть рассмешил я его немного, и то хорошо», — подумал он. Постоял немного, подождал, пока Мико завернул за угол, и тогда, засунув руки в карманы, пошел к своему домику, и еще издали услышал истошный голос матери, костившей кого-то. Он так и представил себе, как на ее худое лицо свисают волосы, когда она, нагнувшись к очагу, вытаскивает из него обед.