Часть 51 из 53 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Моя способность видеть ауру нужна не всегда. Вот, например, знакомство с другом или подругой. Меня почему-то почти всегда последней знакомят с по-настоящему дорогим человеком и первой – с человеком, в котором сомневаются. Моим мнениям не всегда доверяют, их не всегда уважают, мое представление о человеке ставится под вопрос, в зависимости от того, что я вижу, в зависимости от того, в каком положении оказывается тот, кто спрашивает. Я даже не подгоняю его под их требования.
– Не надо, – обрывает меня Энди, когда мы в машине едем домой из Глазго, где гостили у его сестры.
– Ты что, не хочешь знать? Она такое городит, и все-таки…
– Не надо, – уже громче повторяет он, мрачный, задумавшийся так, что под сдвинутыми нахмуренными бровями почти не видно глаз. – Держи это при себе.
Погода – вот о ней он знать хочет. Все остальные наблюдения я должна научиться держать при себе. Людям не всегда хочется и не всегда нужно знать все.
* * *
Иззи заезжает без предупреждения. Я случайно выглядываю из окна верхнего этажа и вижу ее машину.
– Меня нет! – кричу я вниз, обращаясь к Энди.
– Чего?
– Нет меня!
– Почему? – спрашивает он, подходя к нижним ступенькам лестницы.
– Иззи приехала. Придумай, что хочешь – в ванной я или где, – только я не могу с ней говорить.
Он смеется.
Иззи с детства была непростой. С ней, средней, было трудно, она ревновала ко всему: ко времени, проведенному с другими, к игрушкам других детей… И раньше, и теперь с ней нужно обращаться осторожно, как с хрустальной вазой, бегать вокруг нее на цыпочках, как будто она живет в самой середине лабиринта из яичной скорлупы. У нее тяжелый характер, и свою тяжесть она склонна перекладывать на других. Она неправильно понимает ситуации, неправильно считывает людей, она жертва любых обстоятельств, но, если отнестись к ней с любовью, она не подпустит к себе темноту. У нас не получилось спасти Олли, но я, мать, должна сделать так, чтобы Иззи осталась на плаву, не дрейфовала ни в какую сторону и не потонула. Когда ей исполнилось шесть лет, мы отправились к Наоми. Ее чакры, казалось, были прочищены только для того, чтобы засориться снова. Наоми рассмеялась, когда я спросила ее, существует ли детский стент для чакр, который мог бы помочь. Или, может, щит, чтобы мне можно было прикрыться от нее.
– Элис! – со смехом произнесла Наоми, как будто я пошутила, но в моей шутке была доля правды.
Я – тот человек, который лучше всех ее понимает, и мне совершенно ясно, как важно, что я с ней работаю, что заставляю и ее работать над собой; но, как бы я, мать, ни любила свою дочь, даже мне не по силам все время заниматься ею, и только ею. И вот, закрыв глаза, я лежу в ванне и, чувствуя очень слабые уколы совести, слушаю, как внизу они с Энди разговаривают. Я не разбираю слов, только чувствую, как снизу, через доски пола, плывет низкое, скрипучее вибрато его глубокого голоса. Очень успокаивает, когда разговаривают отец и дочь; может, они могли бы делать это и почаще, но их беседы всегда походят на церемонный парный танец. Энди прекрасно общается со студентами, но на собственную дочь терпения у него хватает не всегда.
Входная дверь захлопывается, и он поднимается наверх.
– За тобой должок, – говорит, пыхтя в шутку, Энди, и мы оба хохочем.
– В следующий раз подготовлюсь, – отвечаю я. – А сегодня пас.
Бедная наша дочь. Если бы только она знала…
* * *
Я позволяю себе войти в квартиру Лили. Когда не стало Олли, она перебралась на первый этаж, куда можно добраться на инвалидном кресле. Я смотрю, как она разъезжает, и не могу отделаться от мысли о том, насколько проще было бы жить и мне, и ей, и нам обеим, если бы она сделала это, когда мне было восемнадцать лет. Но что теперь об этом говорить. Сиделка только что ушла, вымыла и вычистила квартиру, и вот Лили сидит на кушетке, смотрит телевизор, пьет чай, грызет шоколадное печенье и выглядит очень свежо. На ней новая пижама и шлепанцы, пушистые волосы только что вымыты и высушены. На первый взгляд все отлично, но я не доверяю первым взглядам.
– Что на сей раз? – спрашивает она, пока я, замерев, стою в гостиной.
Она терпеть не может моих посещений потому, что я анализирую ее. Я осматриваю все, что ее окружает, стараюсь понять, что с ней творится. Она это знает и чувствует себя неуютно. Дело не столько в том, что я не верю ее рассказам – хотя я и не верю, – сколько в том, что ни один человек все равно точно не знает, что происходит в его теле. Я настырно заставляю ее менять лекарства, обращаться к новым врачам. Я дергаю ее всякий раз, когда прилетаю домой. Она выходит из себя, хотя всегда это все для ее же пользы.
В этот раз она кажется мне похожей на вечерний небоскреб, когда в нем этаж за этажом гаснет свет. Ее начинают отключать снизу вверх. От колен до ступней теперь темнота. Когда я приезжала в прошлый раз, было похоже, что она парит в воздухе, а сейчас – что у нее ампутировали ноги.
Я не сказала ей об этом потому, что она сама меня об этом попросила. Она сказала, что больше не выдержит курсов лечения рака, операций, лучше умрет, чем снова пройдет через все это. Но как мне не замечать? Она идет на убыль. Закругляется. Все это ползет вверх, к голове. Последний раз я видела ее пять месяцев назад. Перерыв получился дольше, чем обычно, но время пролетело для меня незаметно. От лодыжек до коленей за пять месяцев; я смотрю на нее и стараюсь подсчитать время. Как мы это делаем? Находим какой-нибудь эквивалент единице Добсона, чтобы вычислить, сколько нам еще осталось? Считаем седые волосы, морщины на лицах, шрамы на телах, дыры в своих энергетических полях, боли в сердцах, ломоту в костях, недовольных нами, тех, кого мы любили, кого потеряли, кого выбирали… Я совсем устала, я могла бы сейчас упасть и…
– Да черт возьми, Элис, зачем приехала?
* * *
– Что происходит, Элис? – спрашивает Лили.
Она довольно долго молчала и своим вопросом застигла меня врасплох. Она спит на больничной кровати в той комнате, которая когда-то была у нас детской. Вот уже три месяца она живет у нас. Из окна у нее открывается вид на вишневое дерево в цвету; она смотрит на него весь день, каждый день, отмечает малейшие изменения. Она все думала, успеет ли застать его цветение. Теперь же она прикидывает, доживет ли до того, как начнут опадать лепестки, каждая перемена – это чудо, о котором она торопится рассказать.
Я отрываюсь от телевизора. Мы смотрим шоу о ремонте, слушаем милые благоглупости о том, где какой диван поставить, а ведь на самом деле ждем, когда закончится ее жизнь.
– В смысле – что происходит? – но я как-то сразу догадываюсь, о чем она, я всегда точно знаю, о чем она все время говорит: так мать или отец без труда понимают лепет своего малыша. Она говорит о том, что происходит в конце жизни.
– Он выходит из макушки, – отвечаю я.
– Кто?
– Цвет. Свет. Когда человек умирает, он выходит через голову. Я это видела. Он белый, ослепительно, ярко-белый. В нем смешиваются все цвета, из которых мы состоим. Не важно, какое у тебя настроение, цвет будет белый все равно.
Никаких извращенных черных, грязно-зеленых и бурых, подозрительных горчичных, легкомысленных оранжевых, синих, жалостливых к самим себе. Не важно, какие цвета у человека, все всегда заканчивается белым. Может, потому, что внутри все мы хорошие.
– Золотые в животе у мамы, розовые в колыбели, а когда уходим – белые.
– Тогда что же выходит, мы свет?
Ей было некогда обращать внимание на эти странности. Она думала, что со мной что-то не так. Энди женился на женщине, у которой что-то не так и с ним тоже что-то не так – ладно; но это никак не укладывалось у нее в голове. А ведь уже много лет при ней мы говорим о том, что я вижу ауру. Дети говорят об этом так, как будто это нормально. «Какого он цвета, мам? Что с ней, мам? По-моему, она ревнует, мам, а как по-твоему? У него счастливый вид, а на самом деле как, мам? Он сейчас врет, мам?» Все это так привычно, буднично. Больше никто из тех, кто меня любит, не видел в этом ничего нелепого. И она начала смотреть на это по-другому. Не то чтобы заговорила об этом, но сейчас ей нужен покой, покой, чтобы разобраться во всем хорошенько.
– Да, ты выходишь из тела через голову, ты свет, и все – ты свободен.
– А свет куда идет?
– Куда хочешь.
Здесь мне самой не все понятно, но я надеюсь, в этом как-то участвует воля. Я чувствую, что так бывает с теми, кто умер, но не ушел совсем.
Помолчав немного, она спрашивает:
– А ты видела, как умирают?
Смертей я видела мало: крыс на обочине, человека, погибшего в аварии, голубя, на которого напала сорока, чаще – собак, цветов, растений, деревьев. Застать отца в живых на его смертном одре я не успела.
Но только об одной смерти следует сейчас ей рассказать, и я произношу:
– Олли видела.
– Такого не могло быть. Он погиб в тюрьме.
– Это когда мы были чуть моложе. Он по глупости прыгнул и свалился в овраг. И тогда я видела, как он вышел из тела. Да он и сам это говорил.
– А мне он ничего такого не рассказывал.
Я пожимаю плечами, не собираясь с ней спорить.
– У него, значит, был второй шанс, – обдумав все это, наконец произносит она и продолжает, глядя в окно на белое цветущее дерево: – Я не все делала правильно… Но старалась.
В горле у меня комок, я могу только кивнуть.
Прощальные, хрупкие моменты.
Но, Боже мой, до чего тяжелые.
Одна сейчас дает заботу, другая принимает. Хотя бы на миг мы делимся друг с другом.
* * *
За одну ветреную ночь в конце весны с вишни облетают почти все лепестки.
В эту же ночь Лили уходит, и ветер уносит ее цвета.