Часть 2 из 5 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Затем он отошел от постели и направился к высокой металлической стойке, на которой стоял закрепленный на деревянной полке компьютер. Притянув стойку к постели, он тыкнул пальцем в экран и сказал:
— Мы включаем этот компьютер каждое утро, чтобы Сесилия могла с вами по «Скайпу» поздороваться и пожелать вам спокойной ночи. Иногда она разговаривала с вами так, как будто вы и не спали вовсе. Сама себе отвечала на вопросы, которые вам задавала. Из-за этого «Скайпа» вам придется заплатить за несколько месяцев неограниченного доступа к интернету, который в этой больнице едва ли не самый дорогой в Голландии, если не на всем свете. Капиталисты отлично понимают, где можно неплохо набить карманы за счет обезумевших от несчастья и страха за близких людей. С интернетом в этом смысле дело обстоит ничуть не лучше, чем с лекарствами.
Я вам на следующей неделе установлю на этом компьютере C–VIC[1]. Это на сегодняшний день лучшая программа, которая помогает в лечении дисфазии. Коммерческая, конечно, к сожалению, но я совершенно уверен, что ваша фирма в Берлине, которая узнала от меня несколько часов назад о вашем пробуждении с превеликой радостью, с удовольствием оплатит лицензию для вас. А может быть, и для всей нашей клиники. Я их попрошу об этом. Вы развлечетесь немножко с компьютером, напомните себе, как вы замечательно читали лекции, я несколько ваших лекций посмотрел и послушал на «Ютьюбе», а в промежутках напишете несколько важных писем, которые за эти несколько месяцев кое-кому задолжали. Так я думаю.
…Маккорник поставил стакан на прикроватный столик, протер очки и отодвинул стойку с компьютером к двери палаты. И снова присел на край постели.
— Вам и так очень повезло. Несказанно. По шкале комы Глазго — это такая у нас есть линейка измерения сознания пациентов — вы находились в коме, которая оценивается на уровне между сильными шестью и слабыми восемью. По моему мнению — скорее шесть, чем восемь. Поэтому мы не стали вас интубировать. Я с самого начала был против. И выяснилось, что правильно — вы, к счастью, дышали самостоятельно, но вам чуть-чуть помогали вот эти трубочки в ноздрях, присоединенные к кислородному баллону. И за это вы, если в Бога верите, должны от души Бога благодарить. Вы были не в состоянии принимать пищу, поэтому мы кормили вас через зонд. Должен признать, что вы похудели — но по моей оценке для вас это никакой особой угрозы не представляет, ибо на момент впадения в кому вы были, как бы это помягче… довольно упитанный. Однако под этим слоем жира у вас сохранились неплохие мышцы, что довольно удивительно для ученого, ведущего сидячий образ жизни несколько десятилетий. За эти полгода большую часть мышечной массы вы потеряли. Так что несколько месяцев вы не сможете пользоваться своим телом так свободно, как привыкли. Если кратко — то я очень прошу вас пока даже не пробовать вставать самостоятельно с постели, если вдруг такая идиотская и самоубийственная идея придет вам в голову. Благодаря вашему институту вам проводилась великолепная физиотерапия — у вас регулярно бывают на протяжении пяти месяцев массажисты, а порой приходят специалисты по реабилитационной физкультуре. Вам делали профессиональный массаж, пока вы спали себе в свое удовольствие. Кроме того, вам регулярно делала массаж наша прекрасная Лоренция Добрая Душа, как мы ее тут все называем, она очень о вас заботилась. У сеньориты Лоренции просто волшебные руки, неисчерпаемое терпение и огромное, золотое сердце. И по какой-то загадочной причине, которую вы, возможно, когда-нибудь сможете выяснить сами, большую часть своего сердца эта женщина отдала «своему Полонезу», то есть вам.
Он вдруг услышал шепот и шумок чуть поодаль: посмотрев через щель в повязке на глазах, увидел, что вокруг стоит группа людей в халатах. Маккорник сделал несколько глотков из стакана и стал говорить дальше:
— Мы вставили вам катетер. Это, конечно, неприятно, особенно для мужчины, но и более безопасно, чем пичкать вас бесконечно диуретиками, которые из вас вымыли бы все электролиты. При таком долгосрочном кормлении через зонд их вам нужно очень много. Нельзя исключить, что теперь, когда вы пришли в себя, у вас появится неконтролируемая или, чего я желаю вам от всего сердца, контролируемая эрекция. Для вашего возраста это явление совершенно нормальное, — улыбнулся он, — особенно после столь долгого невольного воздержания. Возбуждение пениса с иголкой внутри для самого пениса может быть небезопасным, а для вас — очень болезненным, от чего, мне кажется, все возможное удовольствие пойдет насмарку, — добавил он с деликатным смешком. — Поэтому завтра мы уберем катетер и дадим вам сильные мочегонные. Еще какое-то время вы будете делать все, не вставая с постели. Для любого взрослого человека это неприятно и унизительно, потому что лишает его чувства собственного достоинства и как бы опускает до уровня ребенка, но другого выбора у нас нет, — объяснял он спокойно. — Кроме того, останется подключен монитор кардиографа, — продолжал Маккорник, показывая на монитор над постелью. — Около десяти недель вы выдаете нам образцовые кардиограммы, — Маккорник снова стал быстро рыться в своей папке с оранжевой обложкой. — Никаких мерцаний предсердия, никакой тахикардии. Как будто это прямо не ваше сердце — потому что ведь ваш берлинский врач прислал нам все ваши электрокардиограммы за последние десять лет. Сегодняшнее ваше сердце рисует прекрасные синусоиды. И к тому же давление ваше, как систолическое, так и диастолическое, нормализовалось и стабильно держится сейчас в районе 120 на 80 миллиметров ртутного столба. Это, как я думаю, для вас очень важная информация, потому что вообще-то приступ ваш, скорей всего, был вызван разрывом сосудов и последовавшим за ним инсультом, хотя у нас нет твердой уверенности, что это произошло именно из-за повышенного давления. Что касается разрыва сосудов — вот тут мы уверены на все сто процентов.
— Несколько, — Маккорник снова порылся в папке, — а если точнее — восемнадцать раз за шесть месяцев мы совали вашу голову в томограф и сканировали мозг, чтобы убедиться в своих предположениях. Немножко мы вас, конечно, облучили, не спрашивая вашего согласия, но мы полагали, что это требуется, чтобы правильно вас лечить. Мало кто за всю историю нашей больницы так часто проходил процедуру томографии. На этом настаивала ваша фирма в Берлине. Они и платили. И за все остальное, кроме стандартной терапии, за все исследования платили. А это, вы уж меня простите, огромные деньги. И ни одна страховка немецкая вам бы все эти расходы не покрыла. Ваш мозг для вашей фирмы, судя по всему, крайне важен и ценен. Правда, нам так и не удалось выяснить, почему же вы все-таки впали в кому и по какой причине дважды за это время пережили клиническую смерть. Но с другой стороны — вы дважды из этого состояния вернулись. И этого я тоже не могу объяснить. Но, впрочем, на сегодня достаточно. Я подозреваю, что после шести месяцев полной отключки вам нелегко переварить сразу столько информации. Но я как врач обязан был все это вам рассказать. Это моя обязанность, а ваше право — узнать.
Маккорник прервался на секунду, захлопнул папку и передал ее стоящей рядом с ним Лоренции.
— А теперь — еще одно, и все, обещаю, что уже оставлю вас в покое, — сказал врач, встав перед ним и сунув руку в карман своего халата. Вытащив оттуда стопку небольших белых карточек, он снова уселся на край постели, достал из пачки одну карточку и приблизил ее к Его лицу, говоря:
— Если вы узнаете того, кто на фото, пожалуйста, скажите. Только коротко, одним предложением, кто изображен на фото. Если не узнаете — просто покачайте головой. Хорошо?
Он совершенно не понимал, что еще за представление начинается. Ему все это казалось очень странным и смешным, но Он подумал, что ни о каких шутках и речи быть не может, когда за дело берется такой зануда, как этот Маккорник. Поэтому Он посмотрел на фотографию. С нее смотрела какая-то улыбающаяся молодая девушка, с зелеными глазами, веснушчатая, с копной растрепанных рыжих волос.
— Я ее не знаю, — коротко сообщил Он, глядя в глаза Маккорнику, и с тревогой уточнил: — А должен?
Маккорник взглянул на Него с явным выражением неудовольствия и, подсовывая Ему следующую фотографию, заметил:
— Пожалуйста, несколько минут ни о чем не спрашивайте, а только отвечайте. Ни о чем! Можете?
— Ну разумеется. Извините.
— Кто изображен на этой фотографии? Вы узнаете этого человека? — спросил Маккорник, показывая пальцем на лицо Сесильки на фото. Улыбающаяся, с красивыми, более светлыми, чем обычно, волосами, распущенными, падающими свободно на плечи. На носу несколько веснушек, губы раскрыты, язык высунула… Радостная и счастливая. На фоне лазурной водной глади и пляжа.
Он хотел было ответить, но не смог выдавить из себя ни слова. Губы у Него вдруг задрожали, а глаза наполнились слезами. Он начал глубоко и часто дышать, от чего пластиковые трубочку у Него в ноздрях зашевелись и сдвинулись. Лоренция наклонилась над Ним, чтобы снова запихать их обратно Ему в нос.
— Это Сесилька, моя дочка, — произнес Он наконец, справившись с волнением.
Маккорник, сидя неподвижно на краю постели, смотрел Ему в глаза. Затем вытащил следующую фотографию.
— Это Эва, моя… не моя женщина. Я ее люблю.
— …Милена, мы как-то провели друг с другом несколько месяцев…
В этот момент Маккорник вдруг прервался и стал перебирать фотографии, а потом вытащил из середины одну. Она была пожелтевшая, в нескольких местах порванная, когда-то черно-белая, а сейчас приобретшая эффект сепии. На ней Он, хоть уже и совсем большой мальчик, почти мужик, сидит на коленях у маленькой старушки, которая высовывает смеющееся лицо у Него из-за плеча.
— Это Марта, моя бабушка Марта, — ответил Он, улыбаясь, и потянулся за фотографией. Маккорник поспешно убрал руку и достал другую фотографию.
— Минуточку! Да. Это Дарья, моя бывшая студентка. Я ее знал чуть ближе, чем остальных. Поэтому и помню лучше…
— …Наталья, математик, философ, а на самом деле — художница. Живет теперь в Италии, на Сицилии…
— …Не совсем уверен, кажется мне знакомой. Но нет. Эту женщину я не узнаю, — сказал Он, всматриваясь в лицо элегантно причесанной и одетой брюнетки в претенциозных очках.
— …Это Юстина, когда-то мы с ней были близки. Даже жили вместе одно время. После моего развода…
— …Патриция, моя бывшая жена.
В этот момент Маккорник встал, положил пачку фотографий на конверт на прикроватном столике и сказал:
— Я оставлю вам все. Чтобы вы могли посмотреть еще раз, если будет желание. Спокойно.
— А откуда у вас эти фотографии? И зачем вы мне их показывали? Чего хотели добиться? — Он попытался приподняться на постели.
Маккорник, прежде чем ответить, взял папку у Лоренции и что-то поспешно стал в нее записывать. Не глядя на Него, заговорил, как будто сам с собой:
— Это рутинный тест. У вас серьезные повреждения сосудов и интенсивное кровоизлияние в районе веретенообразной извилины. Это могло спровоцировать прозопагнозию — довольно частое расстройство, которое вызывает неспособность распознавать лица знакомых или виденных когда-то людей. Но у вас этого не случилось. И это отличная новость. Для вас. И для нас тоже.
Прозопа… что? Как там он сказал? Какое-то веретено извилистое… Ему не удалось запомнить все целиком. «Боже милостивый, — подумал Он, — да даже если бы я и запомнил — мне же это все равно ни о чем не говорит».
Все эти выводы Маккорника, которые тот излагал с таким глубокомысленным видом и с такой уверенностью, что знает все о мозге и о том, как он устроен, и что расстройства мозга можно как-то объяснить, напомнили Ему вдруг, что еще несколько лет назад Он бывал очень на него похож. Но это было очень давно. В те мрачные и бессмысленные времена, как Он теперь понимал, когда он мог переспать с двумя разными женщинами за двадцать четыре часа. И при этом не любить ни одну из них. Дарья, та самая его бывшая студентка с фотографии, како-то раз шепнула ему ночью, когда они курили травку после секса, отдыхая перед следующим заходом, едва умещаясь на узкой постели в общежитии:
— Понимаешь, ты рассказываешь об этих своих пространствах Гильберта и транспозициях тензоров так, как будто это изучают подготовишки в спецшколах, но ведь этого не изучают, представь себе, даже там, и тебя бы еще больше любили все эти влюбленные и без того восторженные барышни, если бы ты объяснил им все доступно, по-мужски, так, может быть, начнешь с меня?
Он помнил, что фактически Он и начал с нее. Немедленно. Правда, Ему так и не удалось — Дарья слишком занимала его собой до определенного момента — закончить объяснение гениального замысла Гильберта относительно пространств, про тензоры Он даже не упомянул, ни словом не обмолвился, но одно той горячей июльской ночью, почти утром, понял очень отчетливо и запомнил навсегда: науку, особенно сложную, нужно объяснять так, как будто ты пытаешься растолковать теорию вероятности своей бабушке, окончившей начальную школу. Избегать, особенно вначале, всяких мудреных терминов, которые ученого от обычного смертного отличают, а иногда и вовсе изолируют. Вся эта терминология подходит только ученым, которые считают, что изъясняться непонятным шифром — это значит подчеркивать свою значимость и исключительность. Ну, типа расшифровать то, что они говорят, смогут только такие выдающиеся умы, как они сами. Обычные же люди ничего не поймут, но рты от восторга или изумления пооткрывают так, что у них челюсти на пол упадут. И вот все эти шифры и коды так и сыплются из уст таких ученых, а еще иероглифы на досках в аудиториях или на листах бумаги — без всего этого в большинстве случаев вполне можно обойтись. Но некоторым это кажется не соответствующим их положению. Ведь на латыни все звучит как восхитительная мудрость, что ни скажи. Вот услышишь какое-нибудь значительное cavum in culus — а потом оказывается, что это означает всего-навсего «дырка в заднице».
Он старался с тех пор преподавать и читать лекции интересно и прежде всего — понятно, чтобы все можно было понять без всех этих латинских премудростей. Конечно, чтобы добиться этого, ему пришлось потратить немало времени, потребовалось менять привычки и снова засесть за книги.
Математика по своей природе содержит в себе целое множество абстракций, она является метафорой реальности, требует огромного воображения, описывает мир логически, конкретно и опирается на лапидарную, очень сжатую запись мысли. Короткие предложения, а иногда — и вовсе одни символы. Математика — к такому выводу Он пришел однажды вечером, читая размышления Фейнмана[2], в этом смысле очень похожа на… поэзию. И на музыку. Восхищение Фейнмана своеобразным танцем элементарных частиц — верхних и низких, удивительных, прекрасных и чарующих, восторг его перед объектами микромира, которые можно увидеть при помощи насквозь математизированной теоретической физики, открыли Ему глаза на совершенно новое значение того, чем Он занимается каждый день. Очень прав был тот, кто сказал, что математик, которому недостает воображения, становится от отчаяния поэтом. Он переформулировал свои лекции. Теперь в них было больше рассказа о математике, чем собственно чистой математики. Ее Он вплетал в ткань повествования так, чтобы оставался некий налет тайны, которую студенты сами захотели бы разгадать. При этом учась. И часто — сами того не замечая — невольно.
Это было сумасбродное, совершенно безумное время в их с Патрицией жизни, когда в пятницу вечером после работы в институте Он садился в машину и из Берлина мчался в Познань. В субботу и воскресенье Он читал лекции для заочников, с понедельника по пятницу — для очников. И так каждую третью неделю. В течение одного, всегда летнего, семестра. Только на это Ему хватало берлинского отпуска — дополнительная работа их сотрудника в Польше Берлин совершенно не интересовала, а восемь дней Он оставлял на летний отдых с Патрицией и Сесилькой. Это кочевание и Его отсутствие дома продолжалось долгих семь лет. Мудрости и терпения Патриции хватило только на два…
Его приглашали преподавать и в родной Гданьск, но пригласили и в Познань. И Он выбрал Познань, исключительно с точки зрения географического положения, хотя, положа руку на сердце, Гданьск был Ему больше по душе. Он хотел собрать необходимые для профессуры пункты, потому что Ему же не просто так деньги платили в Познани. А они хотели иметь «западного» специалиста по «математическим моделям в макроэкономическом применении». Тогда Польша вообще очень смотрела в сторону Европы, и эту потребность почувствовали вузы и немедленно отправились на «охоту» за поляками, которые что-то в чем-то понимали. Оказалось, что эта Его математика моделирования химических макростуктур и симуляция химических реакций вполне применима, в небольших дозах, для эконометрического моделирования. Ему, правда, пришлось немало позаниматься экономикой — от чего Он сильно страдал, но справился. Очень быстро разнесся слух, что в Познани в институте какой-то «польский гость из Германии преподает на факультете экономики так, что понимают самые тупые, и иногда даже включает во время лекции хип-хоп». Это было правдой: действительно, иногда он во время лекций включал на компьютере отрывки из хип-хоп-композиций как иллюстрацию преобразований Фурье — для визуализации анализа звуковых волн и чтобы продемонстрировать, как можно использовать преобразования Фурье для МР3. А так как аббревиатуру МР3 знает каждый молодой человек, который слушает музыку, то в конечном итоге все понимали, о чем идет речь. А Он как раз и планировал, что в конце концов каждый все поймет. По сути, это было всего-навсего предисловие к объяснению метода анализа «периодических колебаний конъюнктуры». И преобразования Фурье очень хорошо для этого подходили. А хип-хоп нужен был, чтобы заинтересовать. Сначала они начинали проявлять интерес к хип-хопу, а потом даже те, кто слыхом не слыхивал пока о «периодических колебаниях конъюнктуры», но зато отлично разбирался в хип-хопе, невольно въезжали в тему. Кроме того, Он строил модели из пластилина, рисовал графики трендов и симуляций, которые были вообще-то большим секретом и которые по знакомству «сливал» для него аналитик, работающий в берлинском отделе «Дойче Банка». Нирав, гениальный статистик и блестящий аналитик. «Выписанный» из Индии, по-настоящему светлая голова. А на самый конец семестра Он оставлял самое вкусное — этакую вишенку на торте: их — его и Нирава — совместную многочасовую лекцию, во время которой при помощи специальной, запатентованной компьютерной программы, к тому же интерактивной, на большом экране они симулировали работу ипотечного банка с его «дутыми» кредитными спекуляциями. Хотя тут Он был мало полезен — это уже Нирав поражал и покорял всех своими знаниями, энтузиазмом, а студенток в аудитории — и своей внешностью. Студентка или студент, которые «надували» — данными из программы — банк так, что тот в конце концов лопался, получали в награду сто евро. Так они с Ниравом решили как-то холодным зимним вечером в одном из берлинских ресторанов после третьей бутылки вина. Он выплачивал эти сто евро, а Нирав брал отпуск за свой счет, чтобы приехать в Познань, тоже за свои деньги. Это был 2006 год. За два года до экономического кризиса 2008 года, во время которого вот так и лопались огромные банки. До сих Он не знал, придумал ли Нирав, главный аналитик одного из крупнейших и серьезнейших банков мира, этот эксперимент для студентов, допуская, что что-то подобное может в ближайшее время произойти, или точно знал, что это произойдет. И склонен был думать, что скорее — второе.
В каком-то смысле Дарья была права. Он не знал, стали ли Его «еще больше любить все эти барышни», но понимал, что на Его лекции стали ходить просто толпы людей — и не только студенты экономического факультета. Неожиданно для Него это скоро вызвало зависть и ревность у некоторых Его «коллег-преподавателей», которые не только злобно сплетничали у него за спиной, но и — те, кого особенно задевала Его популярность, — регулярно писали доносы ректору, называя Его «странные и вредные немецкие методики насмешкой над наукой», обвиняя Его в самолюбовании и в том, что Он, «не считаясь ни с чем, порочит честь науки и других сотрудников нашего института». Чаще всего подобные анонимки были подписаны «Студенты», а иногда — «Недовольные студенты».
Он почувствовал, как кто-то тронул Его руку, и услышал голос Маккорника:
— Пожалуйста, не спите пока. Я скоро дам вам отдохнуть от всей этой навалившейся на вас информации.
— Я не сплю. Просто задумался об этой вашей прозакопаранойи или как там ее…
— Прозопагнозии, — поправил Его Маккорник, явно сдерживая смех.
— Что касается фотографий, — сказал он, — то тут красивая история. Или даже несколько красивых историй сразу. Наша Лоренция вам потом их расскажет. Фотографию вашей бабушки Марты нам дала Сесилия. Она вынула ее из какого-то семейного альбома и прилетела с ней в Амстердам. Вместе с фотографией своей мамы, вашей жены, Патриции. А две женщины, которых вы не узнали на фотографиях… одна из них — та, которая с рыжими волосами и веснушками, это моя дочь, а вторая — местная знаменитость, звезда голландского телевидения, ведущая программы «Брошенки», ее сфотографировала Лоренция. Естественно, с ее согласия.
Маккорник помолчал и добавил тихо, глядя Ему прямо в глаза:
— Они все, за исключением вашей жены, были здесь. Все эти женщины были здесь, в этой палате, у вашей постели. Некоторые — неоднократно. Некоторые прибыли в Амстердам издалека. Просто чтобы побыть с вами рядом немножко…
Он помнит, что именно в этот момент почувствовал нарастающую пульсацию в голове, грудную клетку Ему сильно сдавило, и Он как будто стал задыхаться. Одновременно с этим начал пищать, все громче и громче, монитор, висящий над Его постелью. Пики на зеленой прямой, бегущей по экрану, стали очень частыми и близкими друг к другу, из-за чего сразу зазвучал тревожный сигнал, что пульс слишком участился. Лоренция склонилась над ним проверить и поправить пластиковые трубочки в ноздрях и, нежно поглаживая его по щеке, произнесла:
— Ноу стресс, Полонез. Наш доктор правду говорит. Лоренция тебе все расскажет, как на исповеди. И ты Лоренции можешь все рассказывать. Потому что выговориться — помогает порой лучше всяких пилюлек, оно и сердцу, и голове легче станет. Не волнуйся… ноу стресс.
Маккорник только улыбнулся и сказал:
— Ну, думаю, на этом все. На сегодня. И так слишком много. Вы уж простите мне эту ковровую информационную бомбардировку — но такова процедура, мы ведь не знаем, когда вы снова, чего я вам, конечно, ни в коем случае не желаю, можете впасть в кому. И как надолго, — добавил он с улыбкой. — Вы пробудете тут с нами, я думаю, еще месяца три минимум, максимум — пять, так что у нас будет еще много времени, чтобы поговорить о том, что я, может быть, забыл или чего я не знаю, а знают мои сотрудники. Сегодня около полудня, скорей всего, снова запихнем вашу голову в томограф, а потом сделаем электроэнцефалограмму, чтобы посмотреть, что там у вас интересненького в мозгу после пробуждения появилось. Сравним результаты с предыдущими.
Маккорник замолчал, но с места не двигался. Так и сидел на краю постели и молча смотрел в стакан, который держал в руке. А потом произошло нечто не совсем обычное. Маккорник поставил стакан на край прикроватного столика, наклонился над Его головой и вдруг, обхватив ее руками, притянул к себе, крепко прижал и тихонько прошептал Ему на ухо:
— Вы ведь даже представить не можете, как я рад…
Они пробыли в таком странном положении несколько минут. Он помнит, что, когда прошло изумление, вызванное столь неожиданным проявлением эмоций, Он почувствовал волну благодарности и тепла. Он медленно поднял руку, лежащую на одеяле, и обнял доктора в ответ. Потому что в объятиях этого еще совсем недавно абсолютно чужого человека ощутил то, что вообще-то должен был ощутить сразу: сумасшедшую радость. Он жив! Он видит! Слышит! Он обнимет Сесильку! До этого момента физической близости Он слушал рассказ Маккорника так, как слушают интересную лекцию или доклад, и не мог, никак не мог отнести это все к себе. Все было так, как будто Маккорник рассказывал Ему историю пробуждения от долгой комы какого-то постороннего страдальца, выбранного из множества других, тех, чьи случаи не были такими интересными. До Него с трудом доходило, и то не все время, что речь идет о Нем самом. Моментами доходило, а потом Он терял ощущение своей причастности ко всему этому. До этой самой минуты…
— Я скажу еще только, что вначале не слишком верил, что вы когда-нибудь очнетесь, — сказал Маккорник, беря Его за руку. — Эти два случая клинической смерти указывали на потенциальные серьезные нарушения работы вашего мозга, ведь это были не короткие эпизоды, оба продолжались достаточно долго. Но у меня были и поводы для надежды. Графики сначала NMR[3], а потом и PET[4] отчетливо демонстрировали, что ваш мозг, как дикий голодный зверь, пожирает энергетическую глюкозу. Мало кто со мной в клинике согласится, но, по моему мнению, высокая и долговременная абсорбция глюкозы мозгом — это очень хороший и обнадеживающий признак, хороший прогноз на пробуждение. Ваш мозг эту глюкозу прямо-таки пожирал. Точно так же, как мой. А после разговоров с вашей дочерью я стал еще с большим нетерпением ожидать вашего пробуждения. Госпожа Сесилия задумчиво сказала мне, что ее «папс» работает над какими-то страшно важными для всего мира вещами. Что это вроде бы только математика, но в конце концов из нее получаются сначала какие-то структуры, а потом — инструкции для разработки лекарств. Очень важных и нужных человечеству. Признаю, как врач я не знаю никаких ваших лекарств, но это ни о чем не говорит. Разве что о моей необразованности. В фармакологии на слуху имена только пиарщиков — да и те чаще всего ненастоящие. Впрочем, мы отклонились от темы. Вы только представьте себе — пять дней назад во время нашего разговора госпожа Сесилия рассказала мне, что купила для вас какую-то очень важную книгу. И что вы обязательно должны ее прочитать. Она была совершенно уверена, что вы ее прочитаете, потому что вы читаете все книги, которые она вам покупает. Даже самые глупые. И такого еще не случалось, чтобы вы какую-нибудь ее книжку не прочитали. Вот и эту новую скоро прочитаете. Так она мне сказала. Ваша дочь, Сесилия, отгоняла от вас смерть и приближала ваше пробуждение всеми возможными способами. Даже такими детскими и мистическими. И она прислала мне эту книжку из Сиднея каким-то невероятным трансокеанским экспрессом DHL. Позавчера на почте в Апельдорне — кстати, она всего в одном квартале от того железнодорожного вокзала, где вы последний раз были! — я получил маленькую посылочку, высланную через «Амазон». И оставил ее у себя на столе. А сегодня… сегодня вы проснулись. Мало кому выпадает счастье родиться дважды. Потому что обычные роды — это не счастье, это тяжелое и болезненное протискивание по узкому туннелю, это самое первое испытание и страдание для человека, его первое несчастье. И это не говоря о рожающей матери. А вы это несчастье пережили второй раз. Сегодня, позволю себе некую патетику, ваш второй день рождения. На этот раз — и возможно, это не случайно — в Амстердаме. Сесилия рассказывала мне, что ваша жизнь уже один раз резко изменилась в Амстердаме. Я прошу вас хорошенько запомнить сегодняшнее число. Сегодня понедельник, двадцать второе сентября. Примерно четырнадцать часов пятнадцать минут.
Сказав это, Маккорник поднялся с постели и пошел к людям в белых халатах. И они все вместе вышли из палаты.
Он чувствовал, как пересохли у Него губы, и очень хотел пить. Он видел очертания фигуры Лоренции, которая присела рядом с Ним, как только Маккорник вышел из палаты. Влажной мягкой салфеткой она вытерла выступивший у Него на лбу пот, а потом смочила Ему губы и сунула Ему соломинку, которая торчала из мешочка, наполненного питьем. Когда Он начинал давиться, Лоренция сразу же вынимала соломинку изо рта, поднимала Его голову с подушки и деликатно постукивала ладонью по Его плечам, приговаривая:
— Спокойно, Полонез, ноу стресс. Ты меня так сегодня напугал, что я аж описалась от неожиданности. Но старая Лоренция с самого начала знала, что ты не умрешь и проснешься. С самой первой ночи. Как тебя тогда ночью-то в эту палату на носилках привезли — я первым делом переставила твою койку. А потому что она ногами к двери стояла, а это примета плохая — к смерти. Береженого Бог бережет, подумала я тогда, — добавила она тихонечко и взяла его за руки. — Я так рада, Полонез! Так сильно рада! Когда домой вернусь — внучке расскажу. Потому что писается в трусики от страха, да и от того, что маленькая, а потом плачет. Вот я ей и расскажу, что бабушка Лоренция, хоть она уже и совсем большая и старая даже, тоже сегодня чуть в трусы себе не напрудила. А скоро я тебе спою, потому что обещала твоей Сесильке, что как только ты проснешься — так я наварю лучшего грога на свете, обрежу волосы и устрою тебе прямо тут, в больнице, концерт, как наша Босоногая Дива[5] делала. Она моя землячка, из Минделу на Сан-Висенте. Я ведь родилась на той же самой грязной улице, что и она! Ноу стресс, Полонез. Потому что я ведь как наша Сезушка из Кабо-Верде, хотя и перебралась в Голландию вот. Отцу пришлось сбежать за хлебом из рая, хи-хи-хи. Попал в Голландию, а мы с мамой уже за ним. Я маленькая была. Совсем крошка. Отец прямо пешком пришел. Хотя лучше бы, конечно, найти ему было работу там, где солнца побольше. Хорошо еще, тут хоть море есть. Зеленое, правда, и холодное даже летом, но есть.
— Мало кто знает, где Бог мое Кабо-Верде сотворил и на землю поместил. Я этим неучам географическим из Европы говорю, что это такие зеленые островки в океане, рядом с Испанией, а неучам из Америки — что оно рядом с Бразилией, хи-хи-хи… — добавила она со смехом.
— Но теперь шутки в сторону. А Сесилия твоя — это твоя кровь. И к тому же очень красивая сеньора. А какая умница! Известно — дочка ж. Но и совсем другие сеньориты здесь бывали. Ой, бывали, бывали. Такие уж аппетитные, что прям пальчики оближешь, ну или разве что песни грустные петь. А ты, сеньор Полонез, ничего. Спал себе наилучшим образом — как медведь в своей берлоге. А одна сеньоритка, скажу тебе по секрету, уж такая бесстыдница оказалась, что помилуй ее Бог! В постель к тебе хотела залезть, прямо тут, в больнице! Но я ей запретила. Честное слово. Три дня приходила. Под вечер заявлялась и до самой ночи около твоей постели крутилась. Вот как я сейчас, только с другой стороны. Руки тебе все гладила, в ухо шептала, губ пальцами, смоченными водой, касалась. Какие-то письма из отпуска, что ли, тебе шепотом читала. И как какие-то читала — так у нее слезы-то, слезы, как горох, по лицу катились. Оставила эти письма здесь, ленточкой перевязанные. Лоренция все старательно убрала и спрятала в шкафчик, чтобы не пропали. И когда время придет — ты их найдешь. Ноу стресс, Полонез…
— Ноу стресс, — повторила она еще раз шепотом, нежно касаясь его лба. — Она меня тут тихонечко все убеждала, на ушко, что если она к тебе голышком прижмется — ты сразу проснешься, потому что раньше, мол, всегда просыпался, хи-хи-хи. Я тебе, Полонез, честно скажу, что потом я немножко, а затем и сильно жалела, что ей запретила. А может, это и правда была, что она говорила? Я однажды сама себе даже вслух это сказала на дежурстве: а может быть, эта бесстыдница его бы разбудила? Потому что ты ведь нормальный парень и все, что нужно, у тебя на месте, я ж сама видала — больница ж. И трогала даже. А она красивая, такая, что дух захватывало, и не одному мужику наверняка голову вскружила. Двум врачам как минимум тут. Одному бородатому красавчику из ортопедии и тому старому, лысому развратнику из урологии, у которого слюни текут при виде любой бабы моложе его дочери. Они все эти три дня по вечерам тут по коридорчикам нашего отделения шастали, как коты мартовские. Этот обезлый старикашка на ее задницу пялился так, как будто оттуда луч света бил. Правда, было на что посмотреть, потому что я такого чуда даже у девчонок в Верде не видела, но разве ж можно так, при людях? И во время дежурства?! Но ноу стресс, быстро я тогда подумала. А может быть, и правда — если бы она к тебе своим голым, свежим, ядреным, как только что сорванная ягодка, телом-то прижалась, то, может, тебе бы что-нибудь хорошее вспомнилось, что-то знакомое, сознательно или подсознательно, ну в общем, так или иначе, а может, кровь твоя, Полонез, из мозга отхлынула бы вниз, хи-хи-хи. И так бы и правда мозг у тебя испытал облегчение, а давление стало бы хорошее там, где надо, чтобы оно было… и может быть, ты и проснулся бы? И вернулся бы на свет божий? Но вот только поздновато мне эти мысли в голову уже пришли — а жаль. Очень жаль. Слишком поздно, потому что на четвертый день уже эта сеньоритка не пришла около твоей кровати-то сидеть. Старая Лоренция тебе все расскажет. Как только захочешь, Полонез. Ноу стресс…
Он изо всех сил старался ее слушать. Не отвечал, иногда только кивал головой и улыбался. В какой-то момент слова Лоренции стали как бы расплываться, размазываться, растягиваться, как пейзаж за окном идущего поезда.
«Сесилька прислала мне книгу. Дочка. Любимая. Хорошая. Моя…» — подумал Он с умилением. И через минуту уснул.
Разбудил Его звук, очень похожий на писк Его кота, когда навалишься на него слишком сильно в кровати. Он даже пробормотал что-то, извиняясь.
Он всегда извиняется перед своим котом. С какого-то момента стал извиняться за то, что поздно возвращается с работы домой. Его Шрёдингер к такому долгому ожиданию и одиночеству в общем-то привык. Хотя это не то что даже обычное ожидание. Скорее, это можно назвать… тоской. Он, кстати, не считает, что эта тоска объясняется исключительно инстинктами или является некоей формой благодарности за корм, воду в миске, чистый лоток и теплое местечко для сна, причем где угодно, включая Его подушку, клавиатуру компьютера или раковину в ванной. Наверно, даже у котов можно просканировать мозг и найти там именно тоску, отличную от инстинктов. Может быть, это абсурдно, но Он определяет настроение Шрёдингера по глазам. Это вранье, что коты либо только мурлычут, либо смотрят на тебя широко открытыми глазами без всякого выражения. Его Шрёди, как Он его ласково называл, точно другой. У него взгляд бывает грустный, радостный, расстроенный, лукавый, задумчивый, мрачный, а также — просящий. Вот самый просящий взгляд у него был тогда, когда Он нашел его на пустой стоянке около автострады, грязного и никому не нужного.
Четыре года назад, весной, Он возвращался на машине с какой-то конференции в Гамбурге и остановился покурить. И вдруг услышал какой-то странный звук — как будто тихое скуление, которое исходило с газона, у которого стоял переполненный отбросами и мусором черный мусорный контейнер. Он пригляделся: сначала увидел движущуюся маленькую тень, потом теней стало две, а потом ни одной. Но скуление, однако, не прекращалось. Он подошел поближе. Какие-то выродки без совести и жалости привязали к контейнеру маленького черного котенка, который пытался выбраться из опутывающей его задние лапки петли, но только сильнее запутывался. Он попробовал освободить котенка, распутав веревку, — не получилось. Тогда Он побежал к машине и вытащил из чемодана косметичку. Маленькими ножничками перерезал веревку. И именно тогда Шрёдингер, кажется, и взглянул на него впервые своим просящим взглядом. Котенок не убежал, а доверчиво поставил свои маленькие лапки Ему на ладонь, не переставая мяукать. Поначалу Он не знал, что делать: иметь кота в доме вовсе не входило в Его планы. Иногда, конечно, такая мысль приходила Ему в голову — когда Он был ребенком, у них всегда были коты; когда они жили с Патрицией и Сесилией — тоже… но Он быстро прогонял эти мысли. Учитывая, что большую часть жизни Он проводил на работе и часто уезжал в командировки, взять живое существо, чтобы оставлять его на долгие часы в тесной клетке Его квартиры, казалось Ему эгоистичным. С другой стороны — бросить вот так совсем маленького, неопытного и беззащитного котенка на парковке у автострады тоже казалось Ему жестоким и безжалостным поступком. Он взял котенка на руки и отнес в машину. И пятьдесят километров, глядя на маленький, черный, дрожащий комочек, лежащий на переднем сиденье, раздумывал, как назвать это недоразумение. И тут ему вспомнился эксперимент с так называемым «котом Шрёдингера»[6]. Ведь действительно: когда Он впервые узнал о существовании котенка, там, около контейнера, то кот как бы был — и его как бы не было, то есть он был в двух ипостасях одновременно. Правда, Шрёдингер в описании своего эксперимента не указывал, что кот был именно черный — такой, как этот крошечный кудлатый клубочек, который лежал рядом. Когда Он въезжал в Берлин, то думал о Шрёди уже как о своем коте…
Вначале, пока Шрёдингер рос, Он старался проводить с ним побольше времени. Стал в какие-то дни работать дома, не позволял себе поездки дольше, чем на два дня, никогда не уезжал на выходные, а когда знал, что никого на работе не будет, кроме Него самого, — брал кота с собой на работу. Потом реальность взяла свое, новые проекты, старые привычки — все вернулось на привычные рельсы, и жизнь потекла обычным чередом. Шрёди все чаще оставался один и все дольше Его ждал. Как только становилось настолько тепло, что можно было открывать балкон, Шрёди целыми вечерами терпеливо лежал или сидел между перилами балюстрады и не отводил взгляда с улицы и парковки перед домом, не уходя внутрь даже во время дождя. Кот безошибочно распознавал Его машину или скутер — и немедленно бежал к дверям встречать Его у порога, изображая что-то вроде танца радости, терся об Его ноги и мебель, сопровождая свои действия громким жалостным мяуканьем. И Ему казалось, что чем позже Он возвращается, чем дольше длится Его отсутствие, тем жалостнее мяуканье Шрёди. Однажды Он вернулся с работы почти утром, уже после трех часов ночи, взял кота на руки, прижал к себе и впервые прошептал ему на ухо извинения. По части извинений Он был большим мастером — Ему много раз приходилось проделывать то же самое с Патрицией. Шрёди прижал ухо к Его губам — и вдруг замолчал и стал своим теплым, маленьким, розовым язычком лизать Ему руку. С того дня, возвращаясь домой слишком поздно, Он всегда извинялся. Может быть, именно поэтому кот пока и не сбежал от Него. У Патриции Он вот так же шепотом в ухо просил прощения — но у нее, видимо, оказалось терпения меньше, чем у Шрёдингера. И она быстро узнала о том, что он обманщик…