Часть 38 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Пентюх твой дома? — проревел ей и, не дожидаясь ответа, прошагал мимо.
Парване даже кивнуть не успела, Уве в четыре огромных шага уж был на крыльце ее дома. Ему открыл Патрик, на костылях, в гипсе чуть не до самого пупа.
— Приветище! — обрадовался он Уве и попытался в знак приветствия взмахнуть костылем, в результате чего тут же потерял равновесие и врезался в стенку.
— Прицеп тот, с которым ты переезжал. Ты где его брал? — потребовал Уве.
Здоровой рукой Патрик уперся в стену. С таким видом, будто врезался в нее вполне намеренно.
— Чего? Какой… Ах, э-т-о-т прицеп. Так это, один на работе дал!
— Звони ему. Скажи, что снова понадобился! — сказал Уве и, не дожидаясь особого приглашения, ввалился в прихожую.
Вот примерно так оно и вышло, что и сегодня Уве не привелось умереть. Поскольку кое-что настолько разъярило его, что затмило собой все остальные вещи.
Когда чуть менее часа погодя чиновник и чиновница в белых рубашках выходят из дома Руне и Аниты, они видят, что маленькая белая «шкода» зажата еще каким немаленьким прицепом. Значит, пока они были в доме, кто-то прикатил прицеп сюда, да тут и поставил, наглухо перекрыв выезд «шкоде». Можно даже подумать, что этот кто-то сделал это нарочно.
Женщина, та просто-таки опешила. Чиновник же направился прямиком к Уве:
— Это вы устроили?
Уве скрещивает руки на груди, смотрит равнодушно:
— Не-а.
Чиновник в белой рубашке проницательно улыбается. Так, как улыбаются все чиновники в белых рубашках, привыкшие приструнивать всякого, кто скажет слово поперек.
— Вы немедленно уберете его!
— Это вряд ли, — ответствует Уве.
Чиновник в белой рубашке вздыхает, словно его следующая угроза адресована карапузу.
— Уберите прицеп, Уве. Или я позову полицию.
Невозмутимо качнув головой, Уве указывает на знак, установленный чуть поодаль у дороги:
— Проезд по территории поселка запрещен. Черным по белому написано.
— Вам что, больше делать нечего, как в управдома играть? — вздыхает чиновник в белой рубашке.
— А по телевизору не было ничего интересного, — говорит Уве.
И вот тут висок у чиновника в белой рубашке вдруг дергается. Словно маска его впервые дала маленькую-маленькую трещину. Чиновник окидывает взором прицеп, зажатую «шкоду», знак, Уве, скрестившего перед ним свои руки. На секунду прикидывает, не заставить ли Уве силой, но, похоже, тут же осознаёт, что это отнюдь не самая блестящая затея.
— Глупо, Уве. Очень, очень глупо! — шипит он в итоге.
И голубая сталь его глаз впервые в жизни исполнена неподдельной ярости. Уве бровью не ведет. Чиновник в белой рубашке идет прочь, в сторону гаражей, к дороге, и всей своей поступью как бы дает понять: хорошо смеется тот, кто смеется последним. А за ним семенит чиновница с охапкой бумаг.
Вы, конечно, уже видите, как Уве торжествующе смотрит им вслед. В другой раз он и сам бы нарисовал такую картину. Он, если честно, даже предвосхищал такую картину. Но ничего подобного — глаза его выражают лишь тоску и усталость. Жуткую, словно не спал несколько месяцев. Словно даже руки поднять едва хватит сил. Руки его соскальзывают с груди в карманы брюк, и Уве плетется домой. Но только закрывает дверь, как в нее барабанят снова.
— Они забирают у Аниты Руне, — кричит Парване, в глазах испуг, она распахивает дверь, не давая Уве запереть ее.
— Куда там, — вяло фыркает Уве.
Обреченность в его голосе ошеломляет и Парване, и стоящую позади нее Аниту. Уве и сам словно ошеломлен. Тянет носом воздух мелкими, короткими вдохами. Глядит на Аниту: с прошлой встречи еще поседела и осунулась.
— Они говорят, что приедут за ним на неделе. Что сама я уже не справляюсь. — Дрожащий голосок ее едва пробивается сквозь сжатые губы.
Глаза на мокром месте.
— Ты должен придумать что-нибудь, чтоб они его не тронули! — приказывает Парване, пытаясь ухватить Уве за руку.
Уве отводит руку, прячет глаза.
— Куда там, они будут забирать его еще много лет. Жалобы-пережалобы, вся эта бюрократическая волокита будет тянуться и тянуться, — отвечает Уве.
Он желал бы, чтоб голос его звучал твердо и убедительно, не так, как теперь. Да только сейчас у него мочи нет думать еще и о том, как звучит его голос. А просто хочется спровадить обеих женщин, и поскорей.
— Да ты сам понимаешь, что говоришь?! — рычит Парване.
— Это ты не понимаешь, что говоришь. Ты хоть раз имела дело с властями? Знаешь, каково это, тягаться с ними? — отвечает он упавшим голосом, и плечи его никнут.
— Но ты должен пого… — начинает возмущаться Парване, но в этот миг словно последние силы вытекают из тела Уве.
Причиной ли тому опустошенное лицо Аниты? А может, понимание, что победить в сражении еще не значит выиграть войну? Ну, зажал «шкоду», что ж с того? Они еще вернутся. Как вернулись к Соне. Как возвращаются всегда. Со своими параграфами и документами. Чиновники в белых рубашках торжествуют всегда. И забирают у таких, как Уве, любимых жен. И ничто в мире не вернет ему Соню.
А затем его ждет долгая череда однообразных дней, смысла в которых не больше, чем в пропитанной маслом столешнице. И Уве не выдерживает. В эту минуту бессмысленность пронзает его острей, чем когда-либо. Он не может бороться. Не хочет сражаться. Хочет умереть, и все.
Напрасно Парване пытается что-то возразить ему, он захлопывает перед нею дверь. Напрасно дубасит Парване в дверь, он не слышит. Опустившись на табурет в прихожей, он чувствует, как трясутся руки. Как грохочет сердце, того и гляди, лопнут барабанные перепонки. Тяжесть навалилась на грудь, кромешная темень наступает ему на кадык своим сапогом и не отпускает больше двадцати минут.
И тут Уве начинает рыдать.
32. У Уве тут, блин, не гостиница
Как сказала однажды Соня, чтобы понять таких мужиков, как Уве и Руне, прежде всего необходимо понять, что они родились не в свое время. Такие немногого просят от жизни — лишь самых простых вещей, считала Соня. Чтоб крыша над головой, да тихая улочка, да машина одной-единственной марки, да жена-лапушка, одна-единственная на всю жизнь. Чтоб работать с пользой. Чтоб дом был, а в доме что-нибудь регулярно ломалось и откручивалось — а ты б ходил с отверткой и прикручивал.
«Все люди хотят жить достойно, просто достоинство понимают по-разному», — рассуждала Соня. Люди вроде Уве и Руне, с юных лет привыкшие жить своим умом и добиваться всего самостоятельно, полагали достоинством именно это мироощущение, а потому и во взрослой жизни как зеницу ока берегли свою независимость. Гордились тем, что владеют ситуацией. Что имеют право. Что знают, какой дорогой идти и как шурупы и винты заворачивать. Мужчинам вроде Уве и Руне родиться бы в те времена, когда людей судили по делам, а не по словам, говаривала Соня.
Соня прекрасно знала: чиновники в белых рубашках не виноваты, что она угодила в инвалидное кресло. Или в том, что она потеряла ребенка. Или заболела раком. Но Соня также прекрасно знала, что Уве не способен на безадресный, абстрактный гнев. Ему непременно нужно персонифицировать его. Приклеить ярлык. Разложить по полочкам. И вот когда из разных ведомств потянулись чиновники в белых рубашках, чьих имен нормальному человеку не упомнить, и взялись принуждать Соню делать все то, чего она не хотела: бросить работу, оставить дом, свыкнуться с мыслью о неполноценности инвалида по сравнению со здоровыми людьми, смириться с тем, что она умрет от неизлечимого недуга, — вот тогда-то Уве и ополчился на них. Он бился с чиновниками в белых рубашках за ее права, бился так долго и ожесточенно, что в конце концов решил, что именно они виновны в бедах, постигших его жену и ребенка. И в их смерти.
А потом она ушла, оставив его один на один с миром, языка которого он уже не понимал.
Вот и кошак воротился, а Уве все так же сидит в прихожей. Кошак скребется в дверь. Уве открывает. Смотрят друг на друга. Отойдя в сторонку, Уве впускает кошака. Они ужинают, смотрят телевизор. В половине одиннадцатого Уве гасит свет в гостиной, идет наверх. Кошак — за ним по пятам, — будто почуял неладное. О чем его не поставили в известность. Сидит на полу в спальне, наблюдая, как раздевается Уве, гадает — нет ли тут какого подвоха.
Уве ложится и лежит тихонечко, дожидается, пока кошак устроится на Сониной половине кровати и уснет. Ждать приходится битый час. Делает это Уве, конечно, совсем не потому, что боится побеспокоить этого спиногрыза. Просто еще одной свары он не выдержит. Да и какой смысл растолковывать понятия жизни и смерти животине неразумной, которая даже собственный хвост уберечь не в состоянии, вон как обкорнали. Все, хватит.
Кошак, улегшись поперек Сониной подушки, наконец откидывается на спину, и из открытой пасти его раздается храп. Тогда Уве крадется с постели — тихонько, чтоб не разбудить. Спускается в гостиную, достает ружье из-за батареи. Разворачивает четыре пакета полиэтиленовой пленки, которые загодя принес из сарая и спрятал от кошака в шкафу с ведрами и шваброй. Скотчем приклеивает пленку к стенам в прихожей. Уве, поразмыслив накануне, смекнул, что прихожая — самое подходящее место осуществить задуманное: наименьшее по площади. А стало быть, и меньше хлопот. А то стрельнет в голову, замызгает все, а кому-то убирай. Вот Соня, та терпеть не могла, когда он свинячил в доме.
Он снова обувает выходные туфли, надевает парадный костюм. Костюм все еще отдает копотью, но ничего, сойдет. Уве взвешивает ружье в руках, словно пытается определить центр тяжести. Словно от этого напрямую зависит успех всего предприятия. Уве то повертит ружье, то, схватившись с двух концов, пытается переломить железный ствол посередине. Не то чтобы Уве был дока в оружейном деле — просто надо же понять, насколько добротно сработана вещь. Пинать носком, как плинтус, в данном случае бесполезно — так качества не проверишь, надо попробовать на излом, потянуть за скобу, поглядеть, как и что.
Внезапно его осеняет: стреляться при полном параде — не лучшая идея. Кровищи-то небось ужас сколько натечет — весь костюм угваздает. А это глупо. Тогда Уве откладывает ружье, идет в гостиную, разоблачается, бережно снимает костюм и аккуратно складывает на полу рядом с выходными туфлями. Потом вынимает письмо с инструкциями Парване, под заголовком «Ритуальные хлопоты» дописывает «Хоронить в костюме», кладет письмо поверх костюма. В письме также черным по белому сказано, чтоб хоронили без затей. Без лишних церемоний и прочей муры. Просто закопали рядом с Соней. Место на кладбище уже ждет, оплачено, деньги на катафалк Уве положил в конверт.
Итак, оставшись в одних носках и подштанниках, Уве возвращается в прихожую, снова берет ружье. Мимоходом видит отражение в зеркале. Давненько не гляделся он в зеркало, почитай, уж лет тридцать пять. Мускулатура по-прежнему в порядке, сам бодрячком. Всяко лучше, чем большинство его погодков. Вот только кожа какая-то восковая, замечает Уве: будто оплавилась, истаяла с годами. Ничего хорошего.
Тишина в доме стоит мертвая. Да что в доме — во всей округе! Все спят. Тут Уве хлопает себя рукой по лбу: кошак! Выстрел же наверняка разбудит несчастную животину. Напугает до смерти. Поразмыслив хорошенько, Уве откладывает ружье, идет на кухню и включает транзистор. Нет, помирать, так с музыкой — это Уве без надобности, а мысль о счетчике, наматывающем киловатты за невыключенный приемник, греет и того меньше. Просто, по задумке Уве, кот, проснувшись от звука выстрела, услышит радио и решит, что это, верно, попса, которую нынче только и крутят по радио. И снова заснет. Так надеется Уве.
Правда, сейчас, пока Уве возвращается в прихожую и снова берет ружье, по радио передают не попсу. А местные новости. Уве стоит в прихожей и прислушивается. Кто-то скажет: на кой сдались человеку эти местные новости, коль он собрался снести себе башку? Но, по мнению Уве, быть в курсе событий никогда не повредит. Говорят о погоде. Об экономике. О дорожных пробках. Еще просят владельцев не оставлять без присмотра дома и дачи, поскольку в городе орудуют молодежные банды. «Шпана уголовная! Сопляки!» — услышав предупреждение, ругается Уве и крепче сжимает ружье.
Информацию (по чисто объективным соображениям) было бы нелишне принять к сведению двум другим соплякам, Адриану и Мирсаду, которые без задней мысли стали ломиться в дом к Уве буквально через секунду после того, как прозвучала новость о грабежах. Им следовало бы знать, что Уве, заслышав хруст приближающихся по снегу шагов, не воспрянет радостно: «О, гости дорогие пожаловали!» — но скорее подумает: «Ну, паразиты, ну, щас я вам задам!» Тогда бы уж они подготовились к тому, что Уве, вышибя дверь ногой, вылетит на крыльцо в одних носках и кальсонах, с древним дробовиком наперевес — ни дать ни взять постаревший Рэмбо поселкового пошиба. Тогда бы и Адриан не заорал благим матом, так что задребезжали стекла во всех таунхаусах. Не повернулся бы вспять, не кинулся опрометью да не треснулся бы с перепугу лбом о стенку сарая, едва не лишившись чувств.
Далее следуют жалобные возгласы, гвалт и возня, пока Мирсаду не удается растолковать Уве, что он самый обычный сопляк, а не уголовная шпана. Уве, осознав, что к чему, перестает размахивать ружьем, а Адриан — выть сиреной, предупреждающей о бомбежке.
— Тсс! Тихо ты, холера, кошака разбудишь! — сердито шикает Уве на Адриана.
Отшатнувшись, тот спотыкается и шлепается в сугроб, на лбу красуется шишка величиной с хорошую равиолину.
Мирсад таращится на ружье и, кажется, вдруг начинает сомневаться, что их с Адрианом идея нагрянуть к Уве посреди ночи без предупреждения такая уж удачная. Адриан кое-как встает, ноги у него подкашиваются, и он держится за стенку сарая, будто пьянчужка, готовый в любую минуту пролепетать: «Яващеккакссстеклышко». Уве смотрит на него с укоризной:
— Какого вам тут надо?
И наставляет дробовик. У Мирсада в руках баул. Он осторожно ставит его на снег. Адриан машинально задирает руки вверх, как при ограблении, отчего, потеряв равновесие, опять плюхается задом в сугроб.
— Это все Адриан придумал, — начинает Мирсад, опуская глаза.