Часть 4 из 12 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Могут развиться симптомы, схожие с болезнью Паркинсона, а также ухудшение памяти, суждений, мобильности и так далее. — Она помолчала. — Это зачастую влияет на ожидаемую продолжительность жизни.
— Временны?е рамки? — Только эти два слова он и смог выдавить.
— По общепринятому мнению, от семи до десяти лет с постановки диагноза до смерти. Но согласно некоторым новым исследованиям…
— А лечение?
Она опять помолчала.
— На данном этапе ППА не лечится.
— Ага. Я понял. Ну, слава богу, что это не смертный приговор.
Так вот каково это. Андерсону всегда было любопытно; он-то знал лишь, каково сидеть по ту сторону стола. Уже очень много лет назад ординаторам-психиатрам месяцами поручали сообщать пациентам о самых жестоких диагнозах; говорили, что это «практика», хотя больше смахивало на садизм. Андерсон помнил, как дрожат руки, когда входишь в кабинет, где ждет пациент (руки в карманы — такая у него тогда была мантра: руки в карманы, голос ровный, маска профессионала, которая никого не обманывала); и какое наступало невероятное облегчение, едва все заканчивалось. Под раковиной в туалете психиатрического отделения на такие случаи держали бутылку водки.
А эта врач, к которой его направили, эта невролог на переднем крае науки (причесанная, ухоженная, с макияжем, который сам по себе бравада) подобных речей толкает добрую дюжину в месяц (это же одна из ее специализаций) и тем не менее вся какая-то взъерошенная. Будем надеяться, когда это мучение закончится, для нее где-нибудь найдется бутылка с чем-нибудь.
— Доктор Андерсон…
— Джерри.
— Есть кому позвонить? Дети? Брат, сестра? Или… жена?
Он посмотрел на нее в упор:
— Я один.
— Ой. — И сочувствие в ее глазах было нестерпимо.
Он разом все впитал и все отверг. Еще не конец.
Своего конца он не допустит. Еще можно написать книгу. Он станет писать быстро; только этим и будет заниматься. Закончит через год-другой, прежде чем станут чужими простые существительные, а затем и сам язык.
Андерсон замечал, что устает. Думал, просто усталость, не более того. Отчего-то порой его слова бегут, хотя он уверен, что знает эти слова. Но слова не слетали с языка, не стекали с пера, и он думал, это потому, что он вымотался. Он не молодеет, а работает всю жизнь как вол. Или, может, в последней поездке в Индию подхватил какой-то вирус; короче говоря, он отправился на обследование, сначала одно, потом другое, сначала один врач, потом другой, и Андерсон ничего не боялся. Он не страшился смерти, не сбавлял шага от боли, он пережил гепатит и малярию, он не бросал работу, когда случались болезни полегче, толком их и не замечал, так что бояться было нечего — и однако же он очутился здесь, на краю этого обрыва. Но еще не сорвался — пока еще нет.
Столько слов. Нет, он не готов пожертвовать ни единым. Он любит их все. Шекспир. Шейкер. Шейла.
Что сказала бы Шейла, будь она рядом? Она всегда была умнее его, хотя люди смеялись, когда он так говорил, — чего-чего? Воспитательница детского сада умнее психиатра? Впрочем, люди — идиоты, если вдуматься; они видели блондинистый взрыв ее шевелюры и его дипломы, а если у тебя есть хоть капля мозгов, сразу поймешь, сколь прозорлива Шейла, сколько всего понимает, сколько дозволяет себе знать.
Будь рядом Шейла…
Рядом ли Шейла? Может, в тягостную минуту она навещает Андерсона? Вот же он, ее запах. С призраками Андерсон особо не сталкивался, но нельзя сказать, что в них не верил; по этой теме недостаточно данных, невзирая на отдельные отважные попытки — дело Батлер у Дюкасса, к примеру, или Челтнемский призрак Майерса, не говоря уж о Уильяме Джеймсе и прочих с их исследованиями медиумизма в начале девятнадцатого века[6].
Он прикрыл глаза и постарался ее почувствовать. Почувствовал — или возмечтал почувствовать — нечто. Что-то шевельнулось. Ох, Шейла.
— Джерри, — тихо произнесла доктор Ротенберг. — Серьезно, я считаю, вам нужно с кем-то поговорить.
Он открыл глаза.
— Пожалуйста, не зовите психиатра. Со мной все нормально. Правда.
— Хорошо, — вполголоса ответила она.
Они посидели молча, глядя друг на друга через стол так, будто их разделяла ревущая горная река. Другие люди ужасно странные, подумал Андерсон. Поразительно, что им удается общаться.
Так, хватит. Он наклонился вперед, вдохнул поглубже.
— Ну что, мы закончили?
Я вам, считайте, делаю одолжение, подумал он. Настоящим вы освобождаетесь от косоглазого внимания человека-руины.
— У вас еще остались вопросы? Насчет… протекания болезни?
Чего она от него хочет? Внезапно накатила паника. Андерсон вцепился в подлокотники кресла и заметил, как при виде этого симптома слабости невролог наконец расслабилась. Андерсон заставил себя разжать руки.
— Вы мне на них не ответите. И вскорости все ответы придут сами.
Он умудрился встать и не зашататься. Небрежно ей отсалютовал.
Посмотрел, как она смотрит, как он берет портфель и куртку; ясно, что она в смятении, что ей неуютно. Она-то ждала другого.
Пусть это будет вам уроком, подумал он, затворив за собой дверь и привалившись к стене, с трудом переводя дух в ослепительно ярком флуоресцентном коридоре под неостановимо накатывающим ревом жизни здоровых и больных. Заранее ни на что не рассчитывайте.
Урок всей его жизни.
Глава третья
Джейни в самом нарядном своем черном платье встала на колени на розовом кафеле и постаралась успокоиться. По полу сочилась мыльная вода из ванны, и чулки намокли, а подол пошел пятнами. Джейни всегда любила это платье — высокая талия красит фигуру, а бархат праздничен, богемен; теперь, однако, покрывшись кляксами яичного желтка и потеками пенного шампуня, блестевшего, как слюна, платье обернулось самой роскошной ветошью в ее гардеробе.
Джейни заставила себя подняться и глянула в зеркало.
Одно слово — страхолюдина. Под глазами черно от туши — Джейни смахивает на футболиста; бронза и блестки теней для век уползли на виски; левое ухо в крови. Прическа, правда, уцелела — взметается и вьется вкруг лица, будто ей надо отдельно объяснять, что происходит.
Хотела вечерок отдохнуть от Ноа. Сама виновата.
И ведь так ждала вечера.
Неразумно, пожалуй, заводиться из-за свидания с человеком, которого даже не знаешь. Но ей понравилась фотография Боба, его открытое лицо и добрые глаза с прищуром, и юморной голос по телефону, и как этот голос вибрировал в самой глубине ее нутра, пробуждал тело к жизни. Проговорили больше часа, радовались, находя много общего: оба выросли на Среднем Западе и после колледжа добрались до Нью-Йорка; оба — единственные отпрыски грозных матерей, обладатели приятной внешности и социальных навыков, в любимом городе очутившиеся, к своему удивлению, в одиночестве. Оба поневоле гадали (вслух не говорили, но чувствовалось — в эхе голосов, в раскованном смехе), не подошла ли к концу их обоюдная тоска.
И они уговорились поужинать! А ужин — это всегда недвусмысленно благоприятное обстоятельство.
Нужно было только пережить сегодняшний день. Утро выдалось нелегкое — больше семейная психотерапия, нежели архитектура: мистер и миссис Фердинанд все колебались, устроить в третьей спальне спортзал или кабинет, а супруги Уильямс в последний момент признались, что хотят поделить детскую пополам, им вообще-то нужны две хозяйские спальни, а не одна;
Джейни-то что, пусть спят как хотят, но почему нельзя было сказать до того, как она закончила дизайн-проект? Весь день в перерывах между совещаниями она то и дело проверяла телефон, куда Боб слал восторженные крики: «Жду не дождусь!» Она воображала, как он (высокий или не очень? Высокий, наверное…) сидит в своей офисной выгородке (или где там работают программисты) и вскидывается всякий раз, когда от ее ответа — «И я!» — жужжит телефон; два взрослых человека переписываются одержимо, как подростки, и вот так проживают день, потому что всем ведь нужно за что-то цепляться, так?
Вдобавок, честно говоря, Джейни предвкушала вечер без Ноа. Она уже почти год не ходила на свидания. Предстоящий ужин с Бобом воодушевил ее, напомнил, что она планировала для себя другую жизнь.
В детстве мать то и дело заводила песню о том, на какие жертвы идет мать-одиночка, и песня эта всегда сопровождалась эдакой ненавязчивой печальной улыбкой, словно за то единственное, что в жизни важно, уплатить придется остатком этой самой жизни. Как Джейни ни старалась, невозможно вообразить мать иной, нежели та была: тщательно отглаженный и туго перетянутый поясом медсестринский халат, белые туфли и стрижка цвета олова, а голубые глаза мудры и не тронуты ни временем, ни макияжем, ни отчетливым сожалением (в сожаления мать не верила).
С Рути Циммерман шутки были плохи. Ее побаивались даже хирурги — нервно вздрагивали, когда Джейни и мать сталкивались с ними в супермаркете и глаза Рут безошибочно перемахивали с ее собственной тележки (овощи и тофу) к их шестерикам пива, пачкам бекона и пакетам картошки фри. Нельзя даже представить себе, чтобы эта женщина ложилась спать, надев что угодно, кроме клетчатой фланелевой пижамы, и ходила на свидания.
Решив рожать Ноа, Джейни вознамерилась жить иначе. Отчего, вероятно, в тот вечер и не отказалась от своих планов, даже когда все отчетливо разладилось.
В детский сад она приехала за десять минут до конца урока и коротала время, то проверяя, не написал ли Боб, то подглядывая за Ноа в окно группы четырехлеток. Остальные дети были заняты — клеили выкрашенные в синий макароны на бумажные тарелки, а сын Джейни, как обычно, стоял подле Сондры, из руки в руку перебрасывая шарик пластилина, и смотрел, как Сондра руководит. Джейни подавила приступ ревности; с первого дня в детском саду Ноа необъяснимо привязался к этой невозмутимой ямайке и ходил за ней хвостом. Если б он хоть вполовину так сильно любил своих нянь, Джейни гораздо проще было бы выходить в люди…
Завуч Марисса, брызжущая кофеиновым оживлением, засекла Джейни под окном, замахала руками, будто самолет заводила на посадку, и губами сложила: «Можно поговорить?»
Джейни вздохнула — опять? — и плюхнулась на скамейку в коридоре под гирляндой праздничных картонных тыкв.
— Как у вас с мытьем рук? Подвижки есть? — И Марисса сверкнула ободрительной улыбкой.
— Некоторые, — ответила Джейни; соврала, но лучше так, чем «ни малейших».
— А то ему опять пришлось сегодня пропустить изо.
— Это жалко, — пожала плечами Джейни, понадеявшись, что не принижает тем самым значение макаронного творчества.
— И он уже немножко…
Марисса сморщила нос — вежливость не позволила ей продолжать. Ну говори прямо, подумала Джейни. Грязный. Ее сын грязен. Все тело, где его не скрывает одежда, липкое, измазано чернилами, или мелом, или клеем. На шее уже почти две недели красное фломастерное пятно. Джейни старалась как могла, терла Ноа влажными салфетками, мазала ему кисти и запястья антисептиком, и крем, похоже, запечатывал грязь в порах, словно она своего ребенка ламинировала.
Некоторые дети моют руки беспрерывно, а ее сын не дотронется до воды без скандала. Слава богу, еще не пубертат, Ноа пока не воняет, а то смахивал бы на бомжа в подземке, от которого шибает аж до соседнего вагона.
— И, понимаете, у нас кулинарное занятие. Завтра. Мы готовим черничные маффины. Очень будет жалко, если он пропустит.
— Я с ним поговорю.
— Хорошо. Потому что… — Марисса склонила голову набок, и ее карие глаза налились тревогой.
— Что?
Марисса покачала головой: