Часть 3 из 12 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Рубен предупреждал, что когда-нибудь обломок полетит не в ту сторону и ударит ученика, что вызовет бездну неприятностей, однако у Лу, насколько было известно Рубену, это всегда проходило как по маслу.
— Все сводится к непредсказуемости, — пояснял Лу. — Стоит им уяснить, что ты непредсказуем, как у тебя на руках все козыри.
Потом он спросил, как Рубен утихомиривает незнакомый и непослушный класс, на что тот ответил, что с таким не сталкивался никогда: его всегда встречало одно лишь каменное молчание и его никогда не считали предсказуемым.
— А-а. Точно, — кивал Лу, словно и ему следовало быть осмотрительнее. А ему следовало бы.
* * *
Рубен стоял перед ними: в первый раз — и был одноврменно обрадован и обижен стоявшей тишиной. Там, за окнами справа от него, находилась Калифорния, место, где он не бывал никогда. Деревья были другие, небо не смотрелось так по-зимнему, как когда он отправился на машине в долгий путь из Цинциннати. Он не мог сказать «из дому», поскольку это не было его домом, на самом деле, нет. Да и здесь он тоже не дома. А он все больше уставал чувствовать себя чужаком.
Быстренько пересчитал учеников по головам: мест в ряду, число рядов.
— Раз уж я вижу, что вы все здесь, — сказал, — то обойдемся без переклички.
То, что он заговорил, похоже, вывело учеников из оцепенения, они немного зашевелились, стали переглядываться. Перешептываться через проходы. Не лучше и не хуже обычного. Подкрепляя такое нормальное состояние, Рубен отвернулся и написал на доске свое имя: «М-р Сент-Клер». Прежде чем вновь повернуться к ним, выждал, давая время прочесть написанное.
Мысленно, по плану, он намеревался сразу же начать с задания. Но оно уходило из него, как осыпающийся склон песчаной дюны. Он не Лу, и иногда людям нужно сначала узнать его. Он порой сам себе дивился, прежде чем его представления хотя бы давали о себе знать.
— Возможно, нам стоит провести этот первый день, — сказал он, — просто поговорив. Поскольку вы меня не знаете вовсе. Можем начать с разговора о наружности. О том, как мы относимся к людям, исходя из того, как они выглядят. Никаких правил. Можете говорить все, что захотите.
Они явно еще не верили ему, а потому говорили все то, что могли и под присмотром родителей. К его огорчению.
Потом произошло то, в чем Рубен усмотрел попытку насмешки: мальчик с заднего ряда спросил, не пират ли он.
— Нет, — ответил он, — не пират. Я учитель.
— Я думал, только пираты носят повязки на глазу.
— Повязки на глазах носят люди, потерявшие глаза. А пираты они или нет — значения не имеет.
* * *
Класс опустел, напряжение снялось, и Рубен, подняв голову, взглянул на мальчишку, стоявшего перед учительским столом. Худенький белый мальчик, но с очень темными волосами (возможно, сказывалась латиноамериканская кровь) произнес:
— Привет.
— Здравствуй.
— Что случилось с вашим лицом?
Рубен улыбнулся, что было редкостью для него: он помнил о кривобокости своего лица и испытывал неловкость от этого. Он развернул стул, чтобы мальчик мог сидя смотреть ему в лицо, и знаком предложил ему сесть, что тот проделал без колебаний.
— Тебя как зовут?
— Тревор.
— Тревор… а дальше?
— Маккинни. Я вас обидел?
— Нет, Тревор. Не обидел.
— Моя мама говорит, чтоб я не спрашивал у людей про всякое такое, потому как это их обидеть может. Говорит, ты должен вести себя так, словно и не заметил.
— Как сказать… твоя мама, Тревор, поскольку она никогда не бывала в моей шкуре, того не знает, что, если ты ведешь себя, словно и не замечаешь, я все равно знаю, что замечаешь. И тогда уже странно как-то, что нам нельзя говорить об этом, когда мы оба о том думаем. Понимаешь, что я хочу сказать?
— Думаю, да. Так, что случилось-то?
— Я был ранен на войне.
— Во Вьетнаме?
— Так точно.
— Мой папка был во Вьетнаме. Говорит, что это адский гадюшник.
— Я склонен согласиться с этим. Хотя сам пробыл там всего семь недель.
— Папка был там два года.
— Ранен?
— Может, легко. По-моему, у него с коленом что-то.
— Мне полагалось бы пробыть там два года, но меня ранило до того тяжело, что пришлось домой отправиться. Так что в чем-то мне повезло, что не надо было оставаться, а в чем-то повезло твоему отцу, что его так не изувечило. Если ты понимаешь, о чем я. — По виду, мальчик не был слишком уверен, что понимал. — Возможно, когда-нибудь я познакомлюсь с твоим папой. Может быть, на родительском собрании.
— Вряд ли. Мы не знаем, где он. А что под глазной повязкой?
— Ничего.
— Как это — ничего?
— Так, словно там никогда ничего и не было. Хочешь посмотреть?
— Спрашиваете!
Рубен снял повязку.
Сколько помнится, никто толком не понимал, что Рубен имел в виду, говоря «ничего», пока не увидел своими глазами. Никто, кажется, не был готов к тому потрясению от «ничего» на месте, где у всех, кого видеть доводилось, был глаз. Голова мальчика слегка отшатнулась, потом он кивнул. С детьми было легче. Рубен вернул повязку на место.
— Жалко, что у вас так с лицом. Только, знаете, всего с одной стороны. Другая сторона смотрится вполне прилично.
— Спасибо, Тревор. По-моему, ты первый человек, одаривший меня таким комплиментом.
— Ладно, пока.
— До свидания, Тревор.
Рубен подошел к окну и глянул на лужайку перед школой. Смотрел, как ученики сходились, разговаривали, бегали по траве, пока не появился Тревор, сбегавший по ступенькам от входной двери. Рубен уже привык в такие моменты готовиться к оправданию, а потому не мог вернуться к столу, даже если бы захотел. Этого он не мог пропустить. Ему необходимо было знать, побежит ли Тревор щеголять перед другими мальчишками своими новыми познаниями. Станет ли собирать выигрыш в споре или рассказывать байки, которые Рубен не услышит, а только сможет вообразить себе со своего НП[4] на втором этаже, лицо у него вспыхивало от воображаемых слов. Однако Тревор на рысях миновал мальчишек, лишь глянув разок-другой на них, не остановившись поговорить ни с кем.
Подошло время начать урок в другом классе. Рубену нужно было встряхнуться, готовясь проделать все это еще раз.
Из книги Криса Чандлера «Другие лица: кто еще претворил идею в Движение».
В моем лице нет ничего чудовищного или уродливого. Заявляю об этом с определенной объективностью, будучи, наверное, единственным, кто на нее способен. Я — единственный, привыкший смотреть на него, поскольку я единственный, кто осмеливается открыто разглядывать его в зеркале для бритья.
Мне сделали, в общем счете, одиннадцать операций, чтобы залечить то, что одно время выглядело до жути неприглядно. Место, где у меня был левый глаз, утраченную кость и мышцу под щекой и бровью, аккуратно прикрыли лоскутом кожи, взятым с моего бедра. Я перенес бесконечные пересадки кожи, пластические хирурги вдоволь наколдовались над моим лицом. Лишь малая толика их колдовства нужна была для сохранения здоровья или способности двигаться. Большая часть пошла на то, чтобы сотворить из меня индивида, которого легче вынести при встрече. Окончательным результатом явилось гладкое место, полное отсутствие глаза (будто его и не существовало никогда), огромная потеря мышц и тканей на щеке и шее и явное повреждение нерва у левого уголка рта. Он мертв, если можно так выразиться, и обвисает. Однако после многих лет терапевтического исправления дикции я сумел сделать свою речь вполне понятной.
Так что, в каком-то смысле, людей беспокоит не то, что они видят на моем лице, а скорее то, что они ожидали, но чего не видят на нем.
Еще у меня почти не действует левая рука, которая от последовавшей атрофии стала короче и усохла. Люди, полагаю, редко замечают это, пока какое-то время не пообщаются со мной, поскольку мое лицо норовит оттянуть все внимание на себя.
Я работал в школах, на переменах проводил время в учительских, где любая полоска пластыря замечалась и требовала объяснения. «Ричи, что у вас с рукой?» Набросок явления чрезвычайного становился повествованием, повторявшимся в течение шести недель, чтобы не обойти вниманием всех числившихся в штате учителей. «Знаете, я забрался на лестницу, понимаете, собирался водостоки прочистить…»
Так что мне странно было, что никто не расспрашивал. Если же вдруг кто-то решался, и я вынужден был повторять свой рассказ, то готов был пожалеть и пожелать, чтоб лучше уж все оставалось, как прежде. Но дело даже не в том, что не расспрашивали, а в том, почему не расспрашивали, как будто я был ходячим ужасом, трагедией, неведомой и повергающей в шок и меня, и их заодно.
Время от времени по поводу моей левой руки кто-нибудь замечал (всякий раз одно и то же): «Как вам повезло, что левая». Вот только даже это якобы утешение било мимо цели: я левша по природе, если не по жизни.
До того как меня доставили домой из заморской страны, у меня была невеста. До сих пор храню фотографию, где мы вместе. Мы были красивой парой — любого спросите. Любому, не побывавшему там, могло бы показаться, что моя невеста, должно быть, бессердечная. Слов нет, она все равно могла бы выйти за меня. Я бы жалел, что она не бессердечная, а то и мог бы сделать вид, что в этом все дело, но, к сожалению, я там был. Истинную правду воссоздать трудно. Истинная правда в том, что мы оба так стойко согласились не видеть этого и не занимать себя этим, что только это и способны были видеть, у нас уже не оставалось времени, чтобы заботиться о чем-то еще.
Элеонор была сильной женщиной, что, несомненно, способствовало нашему краху.
Сейчас она замужем, живет с мужем в Детройте. Она пластический хирург. Я так до конца и не понял, насколько значимыми следует считать эти факты.
Любые из них.