Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 11 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Пока брак режиссера Уильяма Кейпа и кинозвезды Натали Николсон, настоящей тигрицы, еще не распался, Кейп преподнес супруге свой портрет, писанный маслом. Ох, не стоило ему этого делать! Четырьмя годами позднее он перебрался в Мексику в полной уверенности, что бояться ему нечего, и поселился там с молодой любовницей. Но дома в лос-анджелесской квартире Натали так рассвирепела, что схватила острый нож для писем и располосовала портрет мужа тремя штрихами. Когда Уильям Кейп проснулся на следующее утро в своем бунгало у пляжа в Мексиканском заливе, то ощутил нестерпимую боль во лбу. Охваченный паникой, он кинулся к зеркалу и обнаружил кровоточащую рану на лбу в форме отчетливой N, отметину, шрам, который придется носить до конца жизни. В тот вечер, когда я слушала рассказы Артура в «Пальмире», я шла домой, ощущая необъяснимые покалывания в теле. И в то же время нетерпение. Стоило переступить порог квартиры, как накатило безудержное желание продолжать эксперименты с алфавитом, над которым я вновь трудилась, испытывая восторг и страх одновременно. То есть, это был не просто алфавит. А шрифт. Около тысячи знаков. Заглавные и прописные буквы, цифры и все прочее. Достаточно, чтобы напечатать роман, где не используется курсив. До того я уже разрабатывала полноценный шрифт, примерно в 260 знаков, один-единственный раз. Труд, размах которого только немногие могут себе представить. Я вскипятила воду и заварила лапшу, три минуты – и готово. Принесла тарелку в рабочий кабинет, комнату, полную технических изобретений и кабелей всех мастей; провода змеились по полу между разномастных агрегатов, коробок и сетевых фильтров. Не считая этого, помещение было пустым, разве что желтые клейкие листочки расклеены по стенам. Как мало нужно, чтобы творить чудеса? Несколько суток я целеустремленно работала над моим новым печатным шрифтом по имени Cecilia. Истории Артура, рассказчика с золотым лицом, вдохновили меня. Никакой прямой связи, но стимул. Его голос. Удастся ли преобразить его в знаки? Сможет ли читатель услышать голос сквозь буквы? Я проработала целый день, не заметив этого. Как обычно, ела я слишком мало – деду было бы за меня стыдно – только йогурт, хлопья или какой-нибудь перекус, пакеты, содержимое которых высыпают в кипящую воду. Вечерами я чувствовала себя без сил. Без сил, но умиротворенной. Фоном неизменно звучала японская бамбуковая флейта, сменяющие друг друга звуки, уверенные, но продвигающиеся ощупью, будто исполнитель ищет тот самый звук, что приведет его к просветлению. Музыка навевала воспоминания о времени в Национальной академии художеств в Осло, особенно об учителе, показавшем мне, как писать некоторые кандзи, которые используются в Китае и Японии. Подрагивающие звуки сякухати – порой резкие, как заточенное лезвие, свистящее в воздухе, – нашептывали мне что-то о письме. О том, до чего сложен даже один-единственный знак, как много нюансов содержит один-единственный штрих. По окончании академии мне стало не до нового алфавита. Не знаю почему. Возможно, просто отложила мечту до лучших времен. Да и работа в рекламе, над другим направлением в дизайне, перетянула внимание на себя. Однако с появлением программ, которые сделали возможной работу над знаками прямо на экране, я на какое-то время снова взялась за старое и регулярно экспериментировала в свободное время. Затем меня снова накрыло лавиной трудных задач, которые получало наше бюро: престижными и прибыльными проектами по разработке фирменного стиля и времязатратными кампаниями для известных на весь мир фирм. За последние годы я и позабыла, что была человеком, который мнил себя способным изменить мир. С помощью шрифта. «Се, творю все новое». Прямо передо мной на жестком диске стоял предмет, который нашелся в одной из коробок, полных папок и распечаток, большая «А» из латуни, что однажды приколотили к лодке, а теперь поместили на электронное судно. Она по-прежнему мистическим образом была мне близка. Таким же образом меня манила красота маленького латунного Будды. Он вмещал в себя сжатую силу, как бульонный кубик. Я слушала глухие звуки сякухати, разворачивая «h» на мониторе. В программе я могла заставить букву заполнить собой всю поверхность экрана, исказить пропорции – увеличив только часть дуги, плеча, как ее еще называют – вырезать букву по своему вкусу. Всматриваясь в «h», я будто глядела в микроскоп, видела все ее мельчайшие детали. Мне всегда казалось, во всяком случае, в наиболее мечтательные периоды жизни, что ради спасения письма, языка, человечеству немедленно нужно обратиться к букве. Сидя и раскладывая «h» на мельчайшие составляющие, я делала то же, чем занята физика: я двигалась на уровне элементарных частиц. Я стремилась узнать, как взаимодействуют основополагающие элементы. Баланс. Симметрия. Взаимные силы различных частиц. Через неделю тщательной огранки, заваривания лапши быстрого приготовления и безвылазного сидения дома под звуки сякухати я наконец распечатала тестовую страницу: из книги, которую я прочла благодаря Иоакиму, королю пустословия. Даже не знаю, сколько раз мне уже приходилось это проделывать – в тот день я выбрала отрывок из Гете, – не испытывая удовлетворения, не замечая разницы, но сейчас я обрядила буквы в обновленный шрифт Cecilia, буквы, похожие на прежние, но тем не менее для натренированного глаза отличающиеся от всех известных гарнитур. Я не торопясь прочитала отрывок из «Страданий юного Вертера», выдержку из письма от шестнадцатого июня, о первой встрече Вертера с Лоттой и о том, как она режет каравай хлеба в окружении братьев и сестер. О том, каково вальсировать с ней, скользя, точно по звездному небу. О том, каково целовать ей руку. Что-то, казалось, вибрировало, легко подрагивало за границей шрифта – а может, во мне самой. Одна за другой буквы будто бы оставляли оттиски, стали перстнем-печаткой, прикасающимся ко лбу, к податливому сознанию. Не голос ли я услышала? Его голос? Вставая со стула, я ощутила дрожь во всем теле. Как будто приняла тонизирующее средство – что-то повесомее лапши. Стала живее. Этот шрифт не производил негативного впечатления. Я напала на след. Самое дивное ощущение из всех, что я знаю: ощущение, что взял след. Что идешь по кошачьим лапкам к подносу с булочками. Дедушка был прав. Если и стоит к чему-то стремиться, то к невозможному. И я твердо знала, что в моем случае речь идет о сотой доле миллиметра, о едва заметном глазу изгибе. Я также знаю, когда именно осознала это впервые. Я была частым гостем в маленькой типографии дяди Исаака, помещения, стоявшего чуть ли не стена к стене от Мемфиса, «Элиас Йенсен Монумент». Исаак был дедушкиным братом, но я звала его дядей. Мне нравился такой порядок вещей: один брат занимается камнем, другой бумагой. Тяжелое и легкое. И тем не менее вроде бы и одна область. Один делал визитные карточки, которыми пользовались в жизни, другой – те, что нужны после смерти. Кстати, не совсем верно утверждать, что дядя Исаак работал с чем-то легким, только с бумагой. У него была современная офсетная печатная машина, но он по-прежнему владел довоенной «крылаткой» фирмы «Хайдельберг», печатным станком с так называемым автоматическим крылом – «лучшей машиной в мире», по словам дяди, которая считалась более практичной для небольших тиражей. Черная, необъятная, она напоминала мне маленький комбайн. Для нее гранки набирались вручную; требовался металлический наборный шрифт из свинцового сплава. Не знаю почему, но я чувствовала связь между помятым дядиным «Кадиллаком» и этими свинцовыми литерами. Они были анахронизмами в равной степени. Или и то, и другое говорило о слабости, которую дядя Исаак испытывал к металлу. Для меня-дошкольницы свинцовые буквы обладали невероятным могуществом. Я не знала их названий, но, думаю, подспудно ощущала, что эти фигуры позволят мне вырасти, что они необходимы мне так же, как витаминки «Витаплекс». Каждый раз, наведываясь в типографию, я уговаривала дядю Исаака снять наборные кассы с одной из больших полок в глубине по-спартански обставленной комнаты; мне никогда не надоедало разглядывать и трогать свинец со знаками. Как будто я интуитивно понимала что-то из теории Эйнштейна о преобразовании массы в энергию. В то время, когда я училась читать, дядя Исаак разрешил мне сидеть за столом и копошиться в литерах. Он доставал с полки ящик, где литеры были побольше, и в придачу разложены в алфавитном порядке. – Погляди на это, Сесилиа. Times в 72 пункта. Сможешь составить слова? Я могла проводить за этим занятием часы, пока дядя печатал названия фирм на конвертах или программки ежегодного праздника футбольной команды, соединял буквы в верстатке, составлял слова и предложения, которые мне приходилось читать зеркально. Другим детям мог достаться маленький типографский набор в подарок на Рождество, коробка с буквами из резины, которые нужно вырезать. Мне же повезло куда больше. В моем распоряжении оказалась целая настоящая типография. Я думаю, что испытывала неодолимую страсть к этим свинцовым литерам. Почему? Не знаю, но я сама себя не помнила от счастья всякий раз, когда дядя Исаак давал мне несколько штук, как чаевые за то, что я составила ему компанию. С ними в кармане я внезапно чувствовала себя сильнее. Горделивее. Когда я перебирала металлические буквы, остатки типографской краски или самого свинца, который иногда мог вызвать раздражение кожи, то пальцы своеобразно зудели: чудилось, что я побывала в драке с чем-то тяжелым, значительным. Дома я складывала литеры в банку из-под варенья. Со временем я поняла, что она манит меня даже больше, чем дедова банка с разноцветными карамельками. Я могла долго сидеть и рассматривать свинец за стеклом, знаки, видневшиеся то тут, то там. Цилиндр банки сделался реактором. Я воображала, что если сунуть туда вилку от лампочки, то та вспыхнет. Опасно ли это? Если я просыпалась среди ночи и вглядывалась в темноту, вокруг банки мне мерещилась аура. В детстве у меня был большой, искусно сделанный кукольный дом. Но ни на одно мгновение мне не казалось, что этот домик, со всеми своими прелестными комнатками и крошечной мебелью, сможет сравниться с наборными кассами или полной литер банкой, с весом тяжелой буквы в руке. Однажды в полдень мой возлюбленный вернулся домой в величайшем воодушевлении и улегся рядом со мной. Я обратила внимание на его ладонь, которая была испещрена надписями. В этом было что-то из фильмов Питера Гринуэя. – Новый рецепт хлеба? – спросила я. – Нет, удивительная история, подслушал в трамвае, – откликнулся он. Едва ли я могу это объяснить, ту мою тягу к типографии дяди Исаака, где помятый «Кадиллак» громоздился во дворе космическим кораблем, совершившим аварийную посадку. Я была не такой, как другие. Тем более после удара молнии. Знаки, которые дед рисовал у меня на лбу, изменили меня еще сильней. Не снаружи, но изнутри. Я носила отметину. Я видела, как моя буква пылает во тьме. Я была другой. Элен нас так и звала. Марсианки. Я хотела выделяться, и я понимала, как мало для этого нужно. Требовалась только воля. Я, может, и была молчаливой, но воли мне было не занимать. Вероятно, во мне никогда не было самоуверенности больше, чем в то время. Утром первого дня в седьмом классе я нанесла на лоб золотую отметину; по дороге в школу я видела краем глаза, какие на меня бросают взгляды. Во лбу горело. Меня преобразили. Я ощущала, как моя ценность безмерно возрастает. Как мое лицо сияет подобно маске Тутанхамона. На школьном дворе все перешептывались. В кои-то веки я стала красоткой. Всего лишь золотая отметина – и все преобразилось. Раньше я была неприметной. Теперь – стала самой видимой из всех. Годы шли, и у меня появилась еще одна причина заглядывать в типографию: Хенрик, мой троюродный брат. Он помогал дяде Исааку пару вечеров в неделю и по субботам, когда работы было особенно невпроворот. Хенрик был двумя годами старше меня и моей первой любовью, мальчиком, на которого я украдкой поглядывала в младших классах, а потом и того пуще в средней школе. Хенрик определенно был «Соалала», выражаясь нашим с Элен мадагаскарским тайным языком. Почему? Откуда мне знать? Что благозвучнее – двенадцать виолончелей или одна виолончель и соловей? В моих грезах он был неразрывно связан со звуком печатных станков и крепким запахом, висевшим в комнате, толуол и уайт-спирит смешивались со сладковатым ароматом типографской краски. Хенрик знал о печати практически все и к тому же ловко управлялся с устройствами для скрепления бумаг, перфорации и фальцовки. Его держали за эксперта по части благодарственных открыток и прежде всего визиток. Даже если дядя Исаак был на месте, когда в контору заходил посетитель, единовластную ответственность за визитки, всегда набиравшиеся свинцовыми литерами, все равно нес Хенрик. Мне было невдомек, в чем суть этих небольших кусочков бумаги, которые люди преподносят друг другу, но Хенрик объяснил мне слегка свысока, что существуют профессии, где такие карточки важны, потому что дают некий статус и содержат всю необходимую информацию для поддержания контактов в дальнейшем. Мне предстояло в полной мере испытать это в рекламной сфере, где люди болезненно стремятся обладать самой красивой карточкой, да-да, там визитка многое значит.
В те времена визитные карточки были, конечно, куда проще – сделаны из бумаги и почти всегда белого цвета или его оттенков. Варьировалось качество бумаги и гарнитура, не более. Особенно последняя вызывала мое любопытство. Повзрослев, я поняла, что литеры в наборных кассах были не так уж похожи, как я думала. Я могла вытащить «В» из ящика с надписью Garamond, «В» того же размера из ящиков с пометками Baskerville и Century Schoolbook, и когда я изучала их до мельчайших деталей под лупой – изгибы, черточки и крошечные выступы, – то видела, что они все же не слишком похожи. Люди доверяли Хенрику, пусть он и был всего лишь девятиклассником. Они советовались с ним, листая папку с образцами визиток. Приходскому священнику он предлагал карточку, набранную классической антиквой Bodoni. А бумага? Глянцевая или матовая? Глянцевая? Что скажете насчет плотности 250 грамм, мелованный картон? Священник охотно кивает. Когда результат увидел свет, я обнаружила, что стройные вертикальные буквы были под стать священнику, его немного скованной манере держаться, его внешнему виду и даже – яркий контраст жирных и тонких линий – витиеватому стилю его проповедей. Что я знаю о любви? Да ничего я не знаю. Я знаю о любви так же мало, как о республике Чад. А ведь Чад – большая страна, в три раза больше моей собственной. Очень часто я стояла возле Хенрика, пока он набирал текст визитных карточек. Когда хватало духу, я склонялась к нему, но так, чтобы он не счел меня слишком навязчивой. Помещение было наполнено статическим электричеством. Я вынимала литеры из касс и выкладывала перед Хенриком. Наши пальцы ненароком соприкасались. Он говорил, что ему сподручнее самому. Но не просил меня уйти. Дома, тоскуя по нему, я выключала свет и выбивала искры зажигалкой дяди Исаака. Сидела, как маленький бог, и метала маленькие молнии. Я не могла досыта насмотреться на Хенрика, на то, как он ловко и проворно переносит литеры с верстатки на пластину, которую зовет «уголок», как быстро поправляет пробельный материал, как обвязывает гранку шнурком прежде, чем поместить ее на спускальную доску в металлическую раму вместе с железными и свинцовыми шпациями и марзанами. Он выравнивал гранку и привычным движением вставлял раму в станок, наносил типографскую краску на верхний прокатный вал и запускал станок, не забывая поглядывать, внимательно ли я за ним слежу, будто все это было флирта ради. Затем начиналась сама печать. Черное крыло «Хайдельберга» было настоящим чудом. Мне никогда не надоедало смотреть на то, как похожие на робота руки поднимают листы внутрь и наружу, внутрь и наружу. Хенрик останавливал машину после нескольких оттисков и проверял, как идут дела. Иногда он оставался недоволен. – Тьфу, ты ж погляди, – говорил он иной раз, тыча пальцем в карточку. – Мертвечина! А затем, немного увеличив давление пресса: – А вот теперь задышали буквы, а вот теперь-то ясно, что у нашей карточки владелец живой. Он был прав; мне хотелось потрогать оттиски: точно шрифт Брайля, пальцы так и тянутся к его туманным узорам, как будто просто посмотреть глазами недостаточно. Я всегда стояла вплотную к Хенрику, легко прижавшись грудью к его спине. Когда я читала пробные отпечатки, творилось настоящее чудо, в голове переливались радуги, стоило только посмотреть на оттиски, которые серые свинцовые буквы оставляли на бумаге. А может, все дело было в нем, в контакте с его телом. Учительнице, которая поначалу влюбилась в Bembo, «ведь он такой деликатный», Хенрик предложил изящный английский рукописный шрифт. Показал ей уникальную бумагу бергенской фабрики Алвёен. Кремовую с неровными краями. – Потрогайте, – сказал он. – Потрогайте. И учительница потрогала, отпустила пальцы бродить по бумаге, как по человеческой коже. На ее щеках выступил румянец, и она согласилась. – Пятьдесят штук? – спросила она. – Пусть будет сто, – сказал Хенрик. – Разлетятся как горячие пирожки. Учительница снова зарделась. Иногда Хенрик показывал мне тот или иной шрифт, не называя профессии владельца карточки. Я отлично научилась угадывать. – Каким шрифтом набрано? – спрашивала я. – Futura, – отвечал Хенрик. – Архитектор? – откликалась я. – Верно, – в его голосе звучало уважение. Иногда бывало, я засиживалась в типографии, слушая монологи дяди Исаака о гарнитурах. «Людям не стоило бы пренебрегать баскервилем. У него буквы так и пропускают свет, – приговаривал он. – Высший класс. Течет, как реченька. Того и гляди унесет». Дядя Исаак говорил о литерах так, как знатоки говорят о вине – так, будто восхищается его вкусом, полуприкрыв глаза. Именно здесь, в его крошечной типографии, я прошла мою первую школу графического дизайна. Эта учеба, пожалуй, была незатейливой – так сказать, одними заглавными буквами – не чета будущим штудиям, но это была основа основ, образование, которое пригождается мне по сей день. Мы лежали голышом, прижимаясь друг к дружке, и я спросила возлюбленного, какой шрифт ему нравится больше всего. Он вопросительно посмотрел на меня. – Bembo? Bodoni? Baskerville? – принялась я перебирать, чтобы направить его на верный путь. – Да, и впрямь начинается на «Б», – сказал он и поднялся. Подойдя к проигрывателю, он поставил отрывок из «Искусства фуги» Баха. – Вот это, – сказал он, – и есть мой любимый шрифт. Он показал мне ноты. – Точки и тире – Богова морзянка. Свидетельствует, что у человечества есть надежда. Я была поглощена, без памяти влюблена в Хенрика. Может, поэтому я и ассоциирую любовь со знаками. Или так часто связываю знаки с чем-то телесным. Особенно крепко в памяти засел один эпизод. Мы остались одни в типографии. Я стояла рядом с Хенриком, так плотно, насколько возможно, и помогала ему набирать одну из самых сложных карточек, где присутствовали и рабочий адрес, и домашний, и должность и все набрано капителью. Хенрик уговорил дядю Исаака приобрести новую гарнитуру – Palatino – потому что считал, что в типографии слишком мало хороших антикв. Она сразу же снискала популярность; несколько постоянных клиентов заглянули за новыми карточками. Хенрик был убежден, что неплохо было бы отправить благодарственное письмо Герману Цапфу, человеку, который разработал этот шрифт через несколько лет после окончания войны. Пока мы набирали текст в верстатку, он без устали повторял, до чего литеры изящные и сбалансированные, – а уж про расчудесный курсив и говорить нечего. Я вообразила, что он говорил обо мне, почти не слушала, жадно наблюдала за его руками, была поглощена мимолетными соприкосновениями наших тел.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!