Часть 12 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Хотя Хенрик, казалось, был неизменно сконцентрирован на наборе – адресов, для которых требовался меньший кегль, – я заметила, что что-то изменилось. Внезапно это он прижимался ко мне. Он задышал иначе, как будто свинец попал ему в легкие. Пробормотал что-то изменившимся голосом и без предупреждения положил ладонь мне на грудь. В теории я ничего не имела бы против, но теперь все случилось взаправду, да еще и так резко, что я неосознанно отпрянула. Одновременно Хенрик стал более решительным, да, напористым, что привело к тому, что мы, нашим общим весом, повалили наборную кассу – ей было не удержаться на рейке в нижней части реала[45]. По полу в полном беспорядке рассыпались тысячи свинцовых литер – ночной кошмар любого наборщика – но Хенрик их будто не видел, он придавил меня к полу, дышал все тяжелее, уложил на ложе из Palatino в восемь пунктов. Я не боялась, несмотря на возбуждение Хенрика. Мы катались по свинцу на полу, как факиры по доске с гвоздями. Я не чувствовала боли. Металлические буквы казались мягкими.
Наши странные объятия, или борьба, продлились недолго. Хенрик будто пришел в себя. Мы расхохотались и, стараясь скрыть наше общее смущение и одновременно сгладить неловкость из-за угрожающего беспорядка, тотчас с жаром взялись за муторную работу по сбору и сортировке свинца.
Может, это был обман зрения и мне всего-навсего показалось, но, рассматривая свое отражение в зеркале тем вечером, я заметила на теле расплывчатые отметины, походившие на веснушки: очертания «К» на плече и вопросительный знак на грудине. Я задавалась вопросом, а не могло ли это хаотичное нагромождение невидимых знаков быть языком любви. Я чувствовала, что переполнена чем-то, чего не было во мне раньше. Такая она, влюбленность, любовь? Благодаря ей человек становится достойным описания?
* * *
О форели, что обитала в Монтане, разнеслась молва. Говорили, что она крупнее и хитрее любой другой. Люди прозвали ее Сэр Уинстон, и многие съезжались в Монтану только затем, чтобы ее изловить. Никому не везло. Но в один прекрасный день Монтана удостоилась посещения Чарльза Битмана, не менее легендарного, чем сама форель. После двух дней, проведенных на рыбалке, он вернулся обратно в мотель с Сэром Уинстоном в багаже. Люди долго глазели на рыбину, а затем, разумеется, принялись наперебой допытываться у Битмана, на какую мормышку тот удил. Битман не понимал, о чем они. Мормышка? Он достал J из стали, увесистую, начищенную, с дырой для крепления лески. «Само собой, это Berling, антиква J, – сказал он. – Ни одной форели не устоять. А засечки такие, что лучше любых зазубрин. С такого крючка не сорваться никакой рыбе».
Стояла ночь, и я сидела перед компьютером. Экран заполняла «о». Я бог знает в который раз правила кривые. Внезапно в «о» мелькнуло его лицо. Не так уж странно, учитывая, что лицо Артура то и дело всплывало в памяти. И я знала, что английское слово «face» может обозначать как «лицо», так и «гарнитуру».
А было ли у меня в жизни время, которое я проводила иначе? Не вглядываясь в какой-нибудь знак. Не высматривая знаки вокруг?
Мне иногда думается, что то, чем я занималась в сфере рекламы, тоже своего рода визитка. Я создавала продукт, который характеризует клиента, который ему подходит, который заставляет публику запоминать именно то, чего хотел бы клиент. Когда норвежцу требуется новый диван, название моего клиента тут же всплывает в памяти, как мысленная визитная карточка. И все благодаря выбранному мной шрифту.
Когда я впервые вышла на работу в офис, всем казалось очевидным, что графический дизайн в рекламе – всего лишь косметика; что это что-то поверхностное. Но я быстро приметила, что рекламное объявление, набранное определенной гарнитурой, обеспечивало лучшие продажи, чем оно же, но с другим шрифтом. Мне хватило ума держать это открытие при себе.
Я считала это своим величайшим талантом: ощущение письма. Разумеется, после десяти лет работы в рекламной индустрии я утратила максимализм и сделалась равнодушной, даже циничной, но что-то из давних амбиций и радости просыпалось во мне каждый раз, стоило только начать выбирать гарнитуру среди тысяч возможных. Я могла придать слову «шампанское» такую форму, что оно бы пьянило. Занимаясь рекламной кампанией для туристического бюро, я с неизменным чутьем выбирала те литеры для заголовка, скажем «Приезжайте в Китай», да и все типографическое решение в целом, которые ярче всего вызывали бы в голове у читателя образы Поднебесной. Да так, чтобы перед внутренним взором потенциального клиента раскинулись манящие китайские пейзажи, а во рту появился вкус курицы Кунг Пао. Каждая буква была дверью в Китай. Не было нужды добавлять фото Великой стены или Запретного города; шрифт заключал в себе все. За время моей карьеры мне довелось сверстать несколько полноценных рекламных объявлений – без единой фотографии, – которые люди не задумываясь вырывали из журналов и приклеивали скотчем на стену или на холодильник.
– У тебя дар, – сказал мне старший коллега на очередной церемонии вручения премий.
Я знала. Я всегда думала, что получила своего рода благословение. И только недавно начала задумываться, а не проклятие ли это.
А тем временем я ощущала себя божком, который пишет свой мир ограниченным числом букв и цифр: «Завтра в 12.00 торговый центр «Стуру» заполнят нетерпеливые посетители», – гласил текст объявления, который я однажды набрала невиданной в Норвегии гарнитурой. И на следующий день ровно в 12.00 перед дверью моего заказчика выстроилась длинная очередь.
– Ты волшебница, – говорили мне другие.
– Ты мастер. Начни собственное дело. Разбогатеешь. Они были правы, я была мастером. Но этого мне уже было недостаточно. Я хотела быть творцом. Я хотела создать нечто новое. Но все откладывала начало работы, гнала эту мысль прочь.
До встречи с Артуром я растрачивала силы, стараясь не замечать, что попусту разбрасываюсь своим даром. Что занимаюсь тем же, чем мы занимались с Элен и с развалюхой-Ундервудом: дурю людям головы с помощью письма.
Когда я наконец-то, уволившись, смогла снова сконцентрироваться на собственной работе, мне вспомнилось событие в юности, которое во многом предопределило выбор профессии. В старшей школе я наугад стащила книгу с полки в школьной библиотеке. В то время чтение не особенно меня занимало, но, к своему удивлению, я обнаружила, что видела ту же книгу у себя дома. Она была на английском, моем втором родном языке. Забавы ради я открыла ее, посмотрела на титульную страницу, и она меня тотчас захватила. Я просидела весь день, взяла книгу домой, читала в трамвае, продолжила вечером и не остановилась, пока не прочла все до последней строчки.
Я не могла понять. Я уже читала эту книгу, из чувства долга, и она не произвела на меня ни малейшего впечатления. Это была «Alice's Adventures in Wonderland». Несколькими годами ранее я получила ее по почте от тети, маминой сестры, которая работала в крупном британском издательстве. Она думала, что книга придется мне по вкусу, но я отложила ее, даже не притронувшись.
Так почему же я теперь жадно вчитывалась в эту историю, затаив дыхание? Это не имело никакого отношения к взрослению – к тому же повествование было рассчитано на детей. Я просто открыла книгу, и внезапно взгляд заскользил по строчкам, а я ощутила значение каждого слова и каждого предложения, вжилась в каждую сценку. От книги, из самой глубины текста, исходило ни на что не похожее, манящее излучение.
Я разыскала мой собственный экземпляр «Алисы» с тетушкиным приветствием на титульном листе. Новое издание было набрано другой гарнитурой. Вот где, должно быть, таится различие. Абрис литер библиотечной книги жужжал мотором «Кадиллака» дяди Исаака, в нем была тяжесть. Он засасывал меня, превращал содержание в нечто волшебное, и вот я уже летела в ту же кроличью нору, что и девочка в книжке.
Только во время учебы в Национальной академии художеств я смогла связать этот опыт с учением, которое мне привили уже наши отношения с дедовым Египтом: я заново обнаружила, что буквы также были и изображениями, символами, а не только звуками. Я осознала, что в буквах осталось что-то от иероглифов, тень религии. Мы позабыли о магических возможностях письма. В старшей школе я действительно поверила, что можно совершить нечто, граничащее с чудом, просто изменив наизауряднейшую вещь на всем свете: буквы.
Когда я всерьез взялась за свои эксперименты, мне показалось естественным взять отрывок из столь ненавидимых мной книжек Иоакима, историй – как мне виделось благодаря пережитому болезненному опыту, – состоявших всего-навсего из письменных знаков, не более. Когда я читала их с черным фломастером наготове, по страницам будто разбегался кракелюр[46]. Буквы осыпались. Я пребывала в убеждении, что мои подозрения верны: стоит найти лучшую гарнитуру, и я, а со мной и все читатели поймем содержание по-новому, намного глубже.
* * *
В межвоенный период жил в городе Шанхае мастер татуировки по имени Мистер Хонг. Однажды к нему заявился норвежский матрос, который хотел в совершенстве освоить искусство любви. Мистер Хонг знал, что к чему. Он вытатуировал на пенисе моряка букву Н. «С этим знаком ты сумеешь построить лестницу», – сказал Мистер Хонг. Причалив к берегам Норвегии, матрос без промедления отправился с женой в постель. И она не узнала мужа. Она не просто слышала его возбуждающее ритмичное дыхание, Н-Н-Н-Н, которое зарождалось будто из низа живота; она ощутила, как он с каждым движением поднимал ее все выше и выше, пока не донес до самых небес. «Что случилось?» – спросила она потом, счастливая, но потрясенная, ведь муж никогда не был искусным любовником. «Ты будто нес меня вверх по ступенькам, до самого неба».
Мне довелось повстречаться с Алисой. Только звали ее не Алиса. Ее звали Элен, и она была такая же высокая и худая, как я. Я быстро разглядела, каковы ее отличительные черты: импульсивные поступки и исключительное упорство. Она хотела стать бегуном на длинные дистанции, она хотела лететь босиком, как Абебе Бикила, марафонец-герой, о котором она так много слышала, живя в Эфиопии. Элен была мне нужна. Мне нужен был кто-то, кто принуждает себя ходить босиком все лето, даже когда мы собрались на реку и шли несколько километров по гравийке. Сама я была «девицей немногословной», как выразилась в беседе с моими словоохотливыми родителями наша классная руководительница. Речь давалась мне нелегко. Когда учитель задавал мне вопрос, я не могла на него ответить, даже если знала урок.
Особой усидчивостью я тоже не отличалась. Я могла без устали заниматься только одним делом: выводить буквы. Я могла писать часами. На пергаменте для выпечки, на картонных коробках, на билетиках, на стенах, в тех немногих книгах, которые читала, на полях и между строчек. Я обмакивала перо в яичный белок, невидимое письмо, которое проявлялось, только если подержать его над горячей конфоркой. Слова мало меня занимали. Неважно, что писать, лишь бы писать. Мне казалось, я становлюсь собой, когда пишу, что если не писать, то я никогда не вырасту. Письмо было гимнастикой, я чувствовала, что с каждой строчкой во мне прибывает силы.
Мерзкого мальчишку звали Йорген. Он был самая настоящая «Белобака» и мучил нас ежедневно. Тянул за ранцы, дергал за волосы, ставил подножки. Я попробовала осадить его словесно, раз уж мы не могли одолеть его физически.
– Козёл, – прокричала я однажды после школы, когда он принялся плеваться в первоклашку, чем довел ее до слез. – Йорген, ты козёл.
Он только посмотрел на меня пустым взглядом и осклабился. Все как об стенку горох.
– Давай напишем записку с пожеланием сломать ногу и приклеим ее на забор у кладбища, – предложила Элен.
Я отказалась. Знала, что так и случится. Не настолько я зла и коварна.
Дома я взяла свой самый толстый черный фломастер и написала жирными буквами на белом листе: «ЙОРГЕН, ТЫ КОЗЁЛ!» Сложив его пополам, я отправилась к дому Йоргена и кинула листок в почтовый ящик.
Следующим утром я уж и позабыла о записке, но на первой же переменке Йорген двинулся на меня, как подстреленный носорог. Он почти что боднул меня, повалил на землю и набросился; в уголках губ пенилась слюна, в глазах блестели слезы. Он ругался и шипел, размахивая кулаками, как будто просто впечатать меня в асфальт было бы недостаточно. Он не сдавался, пока ошарашенный учитель не оттащил его прочь. Солнечное сплетение ныло, и позже я поняла, что случилось. Мои крики не возымели действия на Йоргена. Но листочек, крупные черные буквы, напротив, разозлили его до чертиков. Как будто сами буквы съездили ему по морде.
– Можешь и мне сделать визитную карточку? – спросила я однажды Хенрика.
– Какую профессию изволите? – откликнулся он.
– Шрифтовая акробатка.
Но несмотря на всю мою любовь к письму, я оставалась «немногословной девицей». Я была изгоем. Мне нужна была такая, как Элен. Тоже изгой, но фантазерка, которая, если потребуется, может босиком пробежать многие мили, ни чуточки не устав. К тому же мне нужен был кто-то, кого так же, как и меня, интересовали бы мальчики. После удара молнии мои взгляды на противоположный пол изменились. Раньше я мальчишек не замечала. Теперь они были повсюду. Особенно Хенрик. Мы частенько сидели в комнате у Элен и болтали о мальчиках. Именно Элен поведала мне, что мальчики суть скучнейшие существа, слишком мало стимулирующие мозг. Ее тирады внушили мне идеал другого типа мужчин. Идеал, от которого я так и не смогла избавиться и из-за которого так сложно было кого-то найти.
Элен презирала феноменальный примитивизм мальчиков, их безнадежную предсказуемость.
– Весь род мужской, – говорила Элен, – напоминает мне Homo neanderthalensis.
– Что это?
– Тупиковая ветвь в развитии человечества. Они вымерли.
Однажды Элен рассказала, как встречалась с двумя мальчиками одновременно. Ей хотелось чего-нибудь особенного. Она понадеялась, что так они скомпенсируют и дополнят друг друга. Но ее ждало не меньшее разочарование. Как будто желая проиллюстрировать свой вывод, она достала популярную в то время игру: деревянный ящик, который следовало поворачивать под разными углами, чтобы заставить шарик прокатиться по лабиринту, не попав в многочисленные лунки по дороге. Элен положила один шарик у старта, один – у финиша и мастерски направила их каждый своей дорогой, координировала движения, пока оба шарика не прокатились по всей игровой поверхности.
– Слишком легко, – сказала она. – Прямо как с мальчиками.
Я рассказала о Хенрике. О том, что он не такой. Повторила, что он «Соалала». Описала его руки. Она заинтересованно слушала. Слишком заинтересованно. Слушала, демонстрируя силу воли марафонца. Кто меня за язык-то тянул? Сама не поняла, зачем я это рассказала.
Когда я лежала на матрасе, прижавшись к моему возлюбленному, он нередко говорил вещи, которые я не понимала, но все же размышляла о них впоследствии. Однажды я нашла две монетки в десять крон около лампы и в шутку запустила их прокатиться с шеи и вниз по его позвоночнику. В ответ он рассказал историю из тех времен, когда учился в Лондоне. Он играл на виолончели в подземке, чтобы насладиться превосходной акустикой и чтобы подзаработать. Он уже несколько дней сидел в своем любимом месте, в одном из подземных переходов у станции Оксфорд-сёркус и исполнял сольные партии из «Вариаций на тему рококо» Чайковского. Однажды в полдень перед ним остановилась элегантно одетая юркая женщина лет тридцати. Она уселась на сумку, сняла туфли и надела пуанты. Затем задвигалась под музыку, пока люди шли мимо и швыряли деньги ему в кофр. Он отнюдь не был чужд балету, и тем не менее ему никогда еще не доводилось видеть, чтобы кто-то танцевал так красиво. Затем она снова присела, и только когда она расшнуровала свою золотистую обувь, он увидел, до чего у нее увечные ноги. Ступни опухли. На них были наросты. Корявые пальцы, испещренные мелкими шрамами, как после операции, казались переломанными. Ногти деформировались и потеряли цвет. Он так и не смог забыть этот контраст между, прямо скажем, уродливыми ногами и тем дивным, исполненным грации танцем.
– Что ты хочешь этим сказать? – спросила я после короткой паузы. – За высокое искусство приходится платить? Под красотой скрываются раны?
– Нет, – ответил он.
– Но что? К чему этот рассказ?
Он признался, что не знает. Действительно не знает. Разве человек обязан понимать все на свете?
У Элен был швейцарский армейский нож, один из тех тяжелых красных карманных ножей, в которые было вложено множество инструментов; компактный арсенал самых удивительных вещей. Лезвием этого ножа мы вырезали наши отметки на будке автобусной остановки, на фонарных столбах, на оборотной стороне школьных парт.
Одним весенним днем в лесу я корпела над стволом рябины, пытаясь вырезать на нем мои буквы. Мне нравилось смотреть, как под корой открывается белое, влажное, как светятся мои инициалы, «С», а под ней «J», и дуга «С» пересекает основной штрих буквы «J» посредине; все вместе – с иголочки новый знак, который, пожалуй, состоит в родстве со скрипичным ключом. Элен терпеливо стояла рядом, ждала своей очереди. Она вечно говорила, что, мол, очень уж я осторожная и трачу на все слишком много времени.
– Тебе бы побольше безуминки, – часто говорила она. – У тебя кое-где не хватает шила. А еще темперамента и страсти.
Я собиралась было подправить одну из букв, когда лезвие соскочило и резануло указательный палец другой руки. Показалась кровь. Меня так заворожила темная алая жидкость, стекающая капля за каплей, что я почти не заметила, как Элен забрала у меня нож и не моргнув – с проворностью самурая – полоснула себя по тому же пальцу до крови. Не спрашивая, она прижала кончик своего пальца к моему. Я поняла, что мы провели ритуал, и отныне мы «кровные сестры».
– Теперь будешь побезрассудней, – сказала Элен, улыбаясь до ушей. – У тебя поменяются кроносомы!
Я не поняла, кто такие кроносомы.
Элен объяснила, что это такие штуковины, которые определяют человеческую личность.
Придя домой к Элен, мы залезли в энциклопедию.
– Так, это называется «хромосомы», – сказала Элен. Я изучила иллюстрацию. Похоже на эфиопское письмо. На алфавит, где переборщили с иксами.
Я помнила иероглиф, который дед нанес мне на лоб. Может, он был сродни хромосомам. Может, чужеродный знак просочился ко мне в поры и разгуливал по всему телу, множась в сознании и во всех жизненно важных органах. Может, вот почему я вдруг стала мыслить иначе, ощущая иное давление.