Часть 14 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В часовне Университетской больницы мне удалось остаться с ним наедине на несколько минут. Он лежал в гробу. Отец, или кто-то из похоронного агентства, обрядил его в белый пиджак, который он носил в море, будучи стюардом. Мне бы хотелось, чтобы он отправился в последний путь в истрепанной небесно-синей галабее – монах, художник, номад – но пиджак стюарда тоже вполне годился. Дед выглядел моложе. Брови угомонились и улеглись, как сложенные крылья. Он лежал так, как будто просто прилег отдохнуть перед долгим плаванием.
Я смотрела на него внимательно, долго, могла, казалось, разглядеть швы черепа под кожей. Повязка на одном из запястий была почти не видна. Я думала, что разревусь, но не плакала. Я была совершенно спокойна. Мысли казались особенно острыми. Я помнила, что он рассказывал о церемонии «отверзения уст» в Древнем Египте. Захотелось попробовать. Можно ли было провести ее топором: тронуть его губы? Как там назывался инструмент – adze? Тесло?
Я отказывалась поверить в его смерть. Он как-то упоминал жуков, которых надлежит класть на сердце умершему. Где бы раздобыть жука в это время года? Я бы посадила его в каплю красной краски, а потом отпустила бродить по телу дедушки: переливание крови, противошрифтие от действия алой смертельной руны, прямой как стрела; письмо, твердящее «быть», «быть», «быть». Вместо этого я вынула свою шариковую ручку, закатала один рукав пиджака и рубашки и написала на внутренней стороне его предплечья, возле самого локтя: «Не умирай, – написала я. – Не умирай. Не умирай. Не умирай».
Его собственные слова, которые он так часто мычал во сне. Это был спонтанный поступок. Возможно, я пробовала сплутовать. Обмануть смерть. Мне даже показалось, что я заметила подергивание, но это, должно быть, был обман зрения. Хотя не знаю. Может, и нет.
С тех пор я помню эти минуты: это была моя первая попытка пробудить кого-то из мертвых.
Дед сказал мне однажды: человек пишет, потому что смертен. Сейчас, перед мертвым лицом мужчины в белом пиджаке стюарда, это звучало совершенной бессмыслицей. Километры дедовых надписей на камне ничуть не помогали ему в это мгновение. И все мои собственные одинокие и унылые буквы не помогали ни капли.
Можно обрести бессмертие только одним-единственным способом: не умирать вовсе.
Как избежать смерти?
Уход дедушки был весомой причиной, по которой я начала сомневаться. В письме, в знаках, во всем. И как будто этого было недостаточно, меня предала и Элен. Посредством письма.
* * *
Женщина с шальными глазами сидела в больнице, не произнося ни слова. Все понимали, что она, должно быть, пережила потрясение, что-то, для чего не находится слов. Психиатр осторожно попытался ее разговорить. «Вы хотите мне что-нибудь рассказать?» – мягко спрашивал он несколько раз. Она хранила молчание. Он протянул ей лист бумаги и ручку. «Попробуйте записать, так Вам будет проще», – сказал он. Оставшись одна, она достала спрятанный в рукаве скальпель и написала им простейшую из всех букв, I, вдоль каждого запястья.
Ближе к окончанию средней школы я набралась храбрости и пригласила Хенрика на вечеринку в одну из роскошных вилл недалеко от церкви. Напряжение между нами только возросло за последние месяцы, чему немало способствовало катание по Palatino восьмого кегля.
Пару-тройку раз я бывала у него дома. Мы сидели на диване у него в комнате, слушали пластинки и ощущали в воздухе электричество. Хенрик и сам играл в группе. В углу стоял черный гитарный кофр, изукрашенный нечитаемыми знаками: он уверял меня, что они вдохновлены работами художников граффити, которые расписывают поезда нью-йоркской подземки. Хенрик был страстным поклонником Дэвида Боуи. Я ценила его вкус. Мне до чертиков наскучили мальчики, которые свистели мне вслед и пели Саймона и Гарфанкела, когда я проходила мимо: «Cecilia, you're breaking my heart»[52]. У Хенрика были все пластинки Боуи, и он ставил их снова и снова. Мне тоже начал нравиться этот певец. Казалось, будто он тоже с другой планеты – как мы, если верить теории Элен, – подозрение, которое значительно укрепилось, стоило только изучить обложки его пластинок. И тем не менее: важнее всего были не замысловатые тексты, но музыка, гитарные риффы, атмосфера. Звук из динамиков был коммуникацией сродни сигнальным барабанам: этакое примитивное послание, которое мы ощущали телом. Но зачастую я понимала, что Хенрик пытается сказать мне что-то конкретное. Он мог переставить иглу на определенную дорожку и, пока звучала строчка – скажем, «Oh, my love, Janine, I'm helpless for your smile»[53], – посмотреть на меня так, как будто сам говорил это. В остальном притяжение между нами было бессловесным. Я ощутила его еще за несколько лет до этого, за игрой в прятки в темноте подвала его дома. Я чувствовала его запах и, даже не видя его, знала, где он прячется. Мы были как насекомые, как ночные мотыльки; мы могли передавать любовные сигналы на длинные расстояния при помощи запаха.
Однажды, посреди исполнения моей любимой «Life on Mars?»[54], Хенрик нарушил тишину, объявив: «* * *». Я отпрянула от неожиданности. Меня поразило, что он это сказал. Что отважился. На такие весомые слова. Я подумала, ему бы набрать их в верстатку – прочувствовать всю их свинцовую тяжесть. Глядишь, может, и не решился бы говорить такое?
Я рассмеялась. Я смеялась, потому что не могла воспринимать это всерьез.
Он попытался меня поцеловать.
Подожди, сказала я, не прекращая смеяться, но в то же время меня одолевало смущение. Он громко дышал через нос, обвил меня руками, как в типографии, хотел ко мне прижаться. Я мягко его оттолкнула, повторила, а может, сказала это одними глазами, что ему следует набраться терпения.
Все должно было случиться теперь, на этой вечеринке. Мы оба это знали. Я всегда была стеснительной. Написать слова мне неизменно проще, чем произнести. Самым красивым почерком, на который только была способна, я вывела: «Ты по-прежнему в меня влюблен?» Деликатно передала записку, проскользнув мимо него в дверном проеме. Сразу после этого он нашел меня в одной из комнат, где были танцы.
«Я всегда был в тебя влюблен», значилось в ответной записке, которую он сунул мне в руку. И добавил: «Ты избранная».
От этой фразы меня бросило в жар. И стало страшновато. Это было чересчур. Но его уверенность мне льстила. Убежденность, которая, должно быть, была сродни моей, когда я ощупью шла к нему в темном подвале. Я написала новую записку, отметила, что рука дрожит, писала, что в оговоренное время жду встречи с ним в гостевой комнате. Я знала, она будет пустовать. Я написала, что не хочу включать свет, что буду стоять и ждать его там. Наверное, думала об этом как о новой разновидности пряток. Темнота – хороший союзник такой стеснительной девушки, как я.
Я была на взводе и совершила роковую ошибку. Рассказала Элен, моей кровной сестре, о записках и о плане.
По всей видимости, это произвело на нее впечатление, она обняла меня, как будто была очень за меня рада. Скрестила пальцы на удачу, а затем, босоногая, затерялась среди танцующих. Мне бы следовало истолковать жест иначе: люди нередко скрещивают пальцы, когда врут.
Время приближалось к назначенному, и я проскользнула в комнату для гостей. Спотыкаясь от волнения, я мечтала о том, как он будет искать меня в темноте ощупью, идти на запах, прикасаться кончиками пальцев и в конце концов поцелует.
Сейчас я хотела его целовать, я жаждала этого. Я уже чувствовала его губы на своих, ощущала влажные следы на коже, его пальцы на моей шее. Воздух в коридорах большого дома, по которым я шла, был до того наэлектризован, что казалось, меня ударит током, стоит только схватиться за дверную ручку. Но прежде чем зайти, я увидела Элен, которая выходила из комнаты, и сразу увидела – так, как видят женщины, – что Элен только что целовалась.
Наши глаза встретились. Ее взгляд резанул меня, острый, как лезвие швейцарского перочинного ножа. Новый порез, только на этот раз это уже не палец, а сердце.
Позднее все прояснилось. Элен написала новую записку, безупречно подделала мой почерк и подпись и передала ее Хенрику. Новое письмо гласило, что я хочу встретиться с ним на пятнадцать минут раньше оговоренного срока. Тем временем Элен поджидала его в комнате для гостей. К моменту моего появления они прижимались друг к другу в сумраке и целовались уже пятнадцать минут кряду. Впоследствии Хенрик показывал мне записку как извинение. Но я так и не смогла его простить. Я не могла понять, как он мог принять ее за меня. Он так и сказал. Он был уверен в том, что это я. Я изучала его, пристально смотрела ему в глаза. Хотела найти в них признаки обмана. Но он говорил правду. У меня это не укладывалось в голове. Как он мог подумать, что целует меня. «Избранную». Мы с Элен и вправду имели схожее телосложение, и тем не менее… Она заняла мое место, а он не заметил разницы. Я была той, кого можно заменить.
У меня начался своего рода кризис. Как мог мальчик, который так уверенно обращается с литерами, выказывать такую некомпетентность в делах, которые касаются девушек? Хенрик был необычным, мне он нравился именно потому, что у него были редкостные дарования. Он мог на ощупь отличить «к» из кассы с Futura от «к» из кассы с Helvetica. Но те же чувствительные кончики пальцев не сумели отличить изворотливого дьявола от тоскующего ангела. Неужели так будет и в будущем? Неужели мужчины не видят разницы между подлинником и подделкой? Что с ними? Как они могут быть такими – я искала слова – несмышлеными? Неужто у них напрочь отсутствует чутье?
Дома у себя в комнате, после вечеринки, я нашла зажигалку дяди Исаака, чтобы попробовать выбить искры.
Успокоения ради. Не вышло. Кремень стесался. Я решила, что это знак. Я решила, что больше никогда не влюблюсь, что отныне сама способность влюбляться во мне атрофирована.
Позднее я узнала, что тем же вечером у автомобиля дяди Исаака заглох мотор. «Кадиллак» тоже не вытерпел. Все красивые вещи умирают одинаково. А может, любовь просто истрепана и затерта до дыр.
Забавно, но я не сердилась на Элен. Она по сути своей просто продемонстрировала то, что и так постоянно утверждала: мальчикам не хватает как минимум одного измерения. Судя по всему, что я знала, Элен могла носить в себе кровавую жажду мести несколько лет, с тех самых пор, как я пихнула ее во флагшток. На самом деле я давно это подспудно ощущала: на Элен нельзя положиться. К моему облегчению, она переехала в Париж сразу после этого эпизода. Я вновь увидела ее только однажды – в телевизоре – много лет спустя. Это были Олимпийские игры; она бежала марафон за Францию. Я тут же подумала, что она наверняка из тех, кто принимает допинг.
Я направила всю свою агрессию на бедолагу Хенрика. По стечению обстоятельств я одолжила у него пять лучших пластинок Боуи, чтобы переписать их на пленку. Для начала своими фломастерами я покрыла красивые обложки тем же художественным граффити, как на его гитарном кофре. Слова, которые я писала, были не слишком приличными, но зато их было сложно прочесть. Затем я нашла шило и процарапала им еще более грубые ругательства, почти что проклятия, на обеих сторонах пластинок. Я чувствовала, что прокалываю нарыв. Невозможно было разобрать, что там написано – каждая пластинка походила на Фестский диск[55] – но он мог попробовать их поставить, послушать, как они заикаются. Is there life on… Is there life on… Is there life on…[56] И больше ничего.
VIII
Я захворала. Я болела от любви. Но спустя три дня после вечера Гильгамеша я поднялась и села перед монитором. Несмотря на слабость тела, фантазия казалась удивительно острой, и я принялась за работу с решимостью, в которой оптимизма и отчаяния было поровну. Мысль об Эрмине продолжала меня терзать, но это был и хороший стимул. Я целеустремленно работала несколько суток, рисовала некоторые буквы с нуля, с уверенностью ученого, который напал на след будущего открытия.
Как будто желая укрепить уверенность в своих силах, я снова наведалась в «Пальмиру», хотя дело было еще до полудня и Артур в тот день не выступал. До моего слуха донеслись партия баса, игра щетками на барабане, несколько скупых ударов по клавишам, которые выдавали пианиста-виртуоза. Билл Эванс что-то там. «When I Fall in Love»?[57] Щеки горели после кусачего уличного холода. Эрмине было не видать. Я заказала двойной эспрессо у юноши, стоявшего за прилавком на ее месте. Занятная шапочка у него на голове вызвала в памяти образ Телониуса Монка. Пока он стучал по стальному боку рожка, чтобы вытряхнуть гущу, мы разговорились. Он упомянул, что учится в Национальной академии художеств Осло. Молодой человек знал, кто я, перечислил несколько созданных мной фирменных стилей и торговых марок, в разработке которых я принимала участие, вдобавок процитировал, с мастерством актера, пару запоминающихся слоганов – хотя и понимал, что за эту часть работы отвечали другие сотрудники бюро. Мне это польстило, но я не позволила себе отвлекаться. Даже когда он принялся восторженно сыпать именами вроде Герб Любалин[58], Невилл Броуди[59] и Зузана Личко[60], чтобы узнать мое мнение. Я перевела разговор на Артура, осведомилась, действительно ли он сам выпекает весь этот хлеб – я указала на полки за спиной студента; особенно вкусно выглядел хлеб «Али Баба», посыпанный кунжутом.
– Да, сам печет, – ответил юноша.
– А он сейчас на месте? – поинтересовалась я нейтральным тоном.
– По четвергам у него выходной, – сказал юноша.
Я попросила адрес Артура – и получила его. Квартира находилась неподалеку. В дверях я обернулась:
– Он живет вместе с Эрмине?
Парень озадаченно на меня посмотрел.
– Нет, один.
Я все еще стояла в дверях, набиралась мужества. Студент меня опередил:
– Они не вместе, если вы на это намекаете.
Он потупился и, улыбаясь, принялся вытирать прилавок.
Партия баса, игра щетками, несколько прихотливых ударов по клавишам. Облегчение, ликование, рокировки в сознании.
Сама не знаю, откуда во мне взялась эта дерзость, но я решила навестить Артура. Немедленно. Через сугробы. У меня сосало под ложечкой – голод, который не смог бы утолить ни один хлеб – но я торопливо зашагала по адресу, который мне дали. Зубы стучали. Больше от нервозности, чем от мороза, который все не ослаблял хватку, хоть погода в столице и стала более серой. Снег излучал больше света, чем небо. И становился тем более ослепительным, чем ближе я подходила к искомому дому.
Однажды перед завтраком, когда у меня от голода урчало в животе, он рассказал мне о времени своей учебы в маленькой пекарне к югу от Лондона. Он выпек авторский хлеб к Рождеству, не поскупясь на хорошее масло и яйца. В придачу он добавил специи, мед, сушеные фрукты и орешки; чтобы добиться сложного декоративного узора на поверхности, тесто пришлось разделить на много полос. Но пекарь не впечатлился. «Такой хлеб сделает кто угодно, – фыркнул он. – А ты попробуй испеки самую что ни на есть обыденную, повседневную буханку. Вот где видно настоящего мастера!»
Может, из-за особого света или краткой беседы в кафе я задумалась о временах моей собственной учебы в академии художеств. То, что я начала там учиться, отнюдь не было само собой разумеющимся. Шрифтовой зуд прошел после девятого класса. Причиной могло стать разочарование в Хенрике. Или смерть дедушки. Искра, которую я получила в подарок после удара молнии, погасла. Я прекратила искать. Я потеряла веру в то, что смогу совершить невозможное. Любовная боль из-за Иоакима усугубляла чувство разочарования. Я вычеркнула дурацкие слова из четырех толстых книг. Сама любовь казалась истрепанной и затертой до дыр. Неправдоподобной. И хуже всего: я находилась в состоянии стагнации, я видела себя со стороны, видела себя уже вписанной в распорядок будней, в навевающую сон обыденность, в которой протекала жизнь моих родителей. Меня со всех сторон окружала болтовня. Я угодила в западню из череды повторений и пустословия.
В Вестланне у меня жила тетя со стороны отца. Мы регулярно ее навещали. Во время одного из таких посещений, летом, мои младшие двоюродные братья получили в подарок модель железной дороги и выстроили на полу своей комнаты прихотливую – по их меркам – конструкцию, где электрический поезд ехал по местности с туннелем и всем, чем полагается. Была там только одна ошибка. Поезд шел по одной и той же петле, раз за разом. Это зрелище сводило меня с ума. Когда братья были на прогулке, я перевела стрелки в таком месте, где они бы этого не заметили, перед самым выездом из туннеля. Когда они запустили поезд, ожидая, что, выехав из длинного тоннеля, тот впишется в поворот, состав изящно съехал на пол, не опрокинувшись. Никогда не забуду, как они в изумлении разинули рты – и гордый локомотив, который вырвался из петли и потащил за собой вагоны к открытой двери, в сторону сада.
Старшая школа была как один длинный зевок. И чтобы пробудиться от спячки, я по-прежнему делала макияж «по-египетски», все более и более нарочито, особенно ярко подводя глаза. Чем чаще я заглядывала в учебники, тем яснее я видела, что слова пролетают мимо сознания. Объяснения казались неубедительными. В тот период закрались подозрения: возможно, неглупые и вполне интересные мнения не производили на меня впечатления, потому что сам алфавит никуда не годился. Потому что сам инструментарий был с браком. Все существенное знание оставалось сокрытым. Письменные знаки не врезались в действительность, как топор деда врезался в кору дерева, когда он – только щепки летели – вырубал «Е», и буква светилась. Подозрения подтвердились, когда я сличила два издания «Алисы в Стране Чудес».
В старшей школе у меня был только один хороший преподаватель – ворчливый мужчина в летах, смуглое лицо которого изрезали глубокие морщины. За это мы, школьники, прозвали его Черносливом. На первом занятии он начертил мелком на доске размашистый вопросительный знак. До этого мне никогда и в голову не приходило, до чего мистически – по-религиозному – выглядит знак вопроса.
«Вот единственное, чему я собираюсь вас учить, – сказал он. – Ставьте вопросительный знак везде. В тот день, когда вы об этом позабудете и прекратите спрашивать, можете считать, что вы мертвы как люди».
Именно Чернослив рассказал нам о греческом философе Платоне и, в до некоторой степени упрощенной форме, о его так называемом мифе о пещере: все явления в мире можно сравнить с тенями, которые узники видят на стене пещеры. Мы не видим истинную природу вещей. Идея Платона пришлась мне по душе. Я еще не встретила Мужчину, и вся та любовь, которую я уже пережила к тому времени, была, пожалуй, просто бледной мелькающей тенью Любви. Платон также подсказал мне возможное объяснение, почему я ощущала себя настолько оторванной от действительности, скользя взглядом по книжным строчкам. Мне нравился Платон. Он подтверждал то, что я долго чувствовала подспудно: мы заперты в слишком маленьких пространствах. Платон стал частью всех тех приятных вещей, которые заключало в себе Внутреннее Средиземноморье. Я думаю, это немало способствовало тому, что я подала документы в Академию художеств. Обозлившись на свои прежние разочарования, я решила искать знаки за пределами «алфавита теней», которым мы пользовались в школе. В случае успеха я открыла бы сокровенную глубину в буквах, потенциал, который не удалось обнаружить никому до меня.
Насколько большое значение может иметь одна буква? Однажды мы с Элен сидели каждая со своим бутербродом в руке и выводили на них свои имена икрой из тюбика, и вдруг она призналась, что католичка. Она рассказала о своем детстве во Франции и о молодом, одетом во все черное, симпатичном священнике в церкви, куда они ходили на службу. Однажды Элен изловчилась и подложила печенье в форме буквы «Н» ему в еду. Тем самым превратив его в пантеру.
«Вставь «н» в слово «патер»[61] – и получишь пантеру, – сказала она, вперив в меня взгляд своих кошачьих глаз. – Чистая правда».
Не стану уделять слишком много места рассказам о моих учебных годах. Ведь что бы я ни делала – карандашные наброски, верстку, логотипы – все это составляло лишь необходимый фон для того, что со временем сделалось моим главным жизненным устремлением: попытки создать новый алфавит. Не новые отдельные знаки, но целостный алфавит, где бы «а» была новой, «b» была новой, «с» была новой. Алфавит, где буквы впивались бы в означаемое, как мощные, острые когти орла врезаются в тело жертвы, как бы быстро она ни бежала. Для меня было важно найти такую форму, которую центр воображения человека лучше бы усваивал, которая делала бы слова до того ясными, что сразу было бы понятно, что на самом деле означает, к примеру, «я влюблен». Если юноша писал девушке, что он «влюблен» в нее, ему бы уже не удалось взять и просто перепутать ее, свою «возлюбленную», с другой.