Часть 17 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Не знаю, Сесилиа, но сдается мне, что наша главная цель – огранить букву наподобие драгоценного камня: он будет улавливать свет, но только чтобы отразить его еще ярче.
– Речь не о свете, – ответила я. – Речь о понимании, верно?
Он не ответил, но посмотрел на меня с выражением, которое я истолковала как смесь жадности и любопытства, а затем отвернул лицо и умолк. Молчал он долго, будто и вовсе позабыл о моем присутствии. Я смирно сидела и гадала, куда нас заведут эти куртуазные игры. Внезапно он отвел взгляд от теней, где металлические предметы горели отблесками дальних маяков, и заглянул мне глубоко в глаза. Последний стакан явно был уже лишним, но вместо того, чтобы сделать мне непристойное предложение, которого я в глубине души опасалась, он произнес:
– Я не предполагал, что раскрою кому-то свой секрет, но вижу, что у вас редкостная тяга к письму и есть дар – на свой лад оценивать высоту букв и форму засечек.
Я поняла, что, должно быть, выдержала экзамен и сейчас, в качестве награды, услышу историю о Мастере Николасе.
В молодости Ханс-Георг Скай несколько раз посещал Венецию и Флоренцию, поскольку интересовался ранними итальянскими печатными шрифтами. Во время одной из таких поездок ему в руки попал старинный манускрипт – он не хотел рассказывать мне, каким образом, сказал только, что мне лучше не знать. Я пришла к выводу, что ради этого документа ему пришлось пройти через утомительные и опасные испытания.
– Я знаю, что люди зовут меня Святым Георгием, – сказал он полушепотом, и кубики льда звякнули в стакане. – Но никто не знает, что я и вправду убил дракона, чем и заслужил это прозвище.
Рукопись принадлежала перу Мастера Николаса, в настоящее время забытого пуансониста первой половины шестнадцатого века.
– Хотите верьте, хотите нет, – сказал мой учитель, серьезно глядя на меня, – но существует книжный шрифт, который лучше любого из нынешних. И у меня есть доказательство.
Он указал на небольшой сундук, который находился в глубине комнаты, в полумраке.
– Мое утверждение к тому же не лишено логики. Если поразмыслить, как письмо, алфавиты развились из иероглифов и клинописи, то стоило бы понять, что через тысячу лет письмо будет выглядеть иначе, чем в наши дни. И здесь, в этой рукописи, которая случайно попала мне в руки, заложен ключ к великим возможностям.
Одетый во все белое и старомодно галантный, Ханс-Георг Скай внезапно напомнил мне дедушкиного рыцаря – Баярда – которого прославили военные подвиги именно в Италии. Глаза моего собеседника полыхнули еще ярче. И я впервые увидела в них намек на страх. Он нервно перебирал лежащие на столе между нами свинцовые литеры и рассказал, что после последнего посещения Венеции неоднократно чувствовал за собой слежку. К моему удивлению, он начал беспокойно оглядываться и коситься на окно, будто поделившись лишь малой толикой всей истории, уже подверг нас опасности. Он наклонился ко мне и понизил голос.
– Мало того, – сказал он, – могу поклясться, что кто-то пытался толкнуть меня под поезд в метро.
Решительно отпив из стакана и как будто посоветовавшись с луной, он заявил, что однажды в него стреляли; проходя через парк Вигеланна как-то вечером, он слышал, как просвистела пуля – оружие, видимо, было с глушителем.
– Но кто? – спросила я.
Он вскинул ладони вверх. Мол, меньше знаю, крепче сплю.
Я только улыбнулась. Подумала, да он параноик. Так вот почему он всегда говорит шепотом. Кстати, в первом семестре в академии он дал нам престранное задание. Он раздал присутствующим «письма от террористов», где все буквы были вырезаны из журналов и газет, и попросил нас идентифицировать шрифты.
Когда я собиралась уходить, мне показалось, что он вот-вот меня обнимет и нам обоим сделается неловко; но стоило мне представить, как он сейчас раскинет руки и обовьет меня, он вытянул ладонь вперед для вежливого прощания. Прощания ли? Мне больше показалось, что он меня благословил; заверил в том, что вопреки всем сомнениям моя чрезмерная восприимчивость к письму – не болезнь. Не проклятие. Впрочем, не знаю. Я отнюдь не уверена.
* * *
Во Франции в пятидесятые годы в окрестностях Венсенского леса орудовал насильник, и полиции не удавалось его поймать. Этот преступник, Пьер Папин, был сотрудником зоопарка. Однажды ночью, когда он напал на девушку и заткнул ей рот кляпом, ему захотелось, чтобы за его злодеянием кто-нибудь наблюдал. Потащив девушку за собой в зоосад и заведя ее в вольер к обезьянам, он надругался над несчастной, а затем заколол ее перед клеткой шимпанзе. На следующий же день его арестовали сотрудники полиции, которые нашли орудие убийства у него в подполе. Оказалось, хоть Пьер Папин и отказывался в это верить, что одна из шимпанзе написала кровью девушки РР на полу вольера.
Я должна была навестить Ханса-Георга Ская в третий раз, зимой, но так и не успела этого сделать. Уже издали я увидела, что его дом охвачен огнем. Я и раньше об этом думала – особенно когда он поджигал свои сигариллы золотой зажигалкой: крошечная искра, и пафф! – вся эта развалюшка вспыхнет как спичка. Как сейчас. Подлинная иллюминация. Поскальзываясь, я ринулась к полыхающему дому у реки и добралась туда за несколько минут до приезда пожарных. Ханс-Георг Скай лежал на спине в снегу. Он стонал от боли, но я увидела, что он машет рукой, подзывая меня. Он сильно обгорел, до неузнаваемости. От белого костюма остались черные ошметки ткани. Огонь отражался в четырехугольных стеклах очков, которые все еще сидели на носу. Я сняла перчатки и дотронулась пальцами до его лица. Я не знала, что мне делать с человеком с такими ожогами, но первая помощь его и не интересовала; он что-то шептал, еще тише обычного; он приказал мне бежать внутрь и уберечь сундук.
Я поняла, что это важно. В прихожей пожара не было. Я аккуратно ступила туда и огляделась. Меня обдало жаром из гостиной. Яркий свет слепил глаза. Вся та часть комнаты, которая выходила к реке, полыхала. Я обнаружила сундук – размером с небольшой чемодан – неподалеку. Должно быть, Ханс-Георг Скай сумел выволочь его прежде, чем жар или ожоги вынудили его сдаться. Секунды отделяли ларь от того, чтобы его поглотил океан огня. Жар был сильнее, чем от громадных, будто из Преисподней, костров в ночь Солнцестояния, к которым я в детстве все норовила подойти поближе. Я прыгнула, почти вслепую, и схватила находку. Отпустила так же быстро и взвыла. Ларец был металлическим, ручки тоже. В голове пронеслась мысль обернуть его чем-нибудь, но дом мог обрушиться в любую минуту. Я собралась с духом, подняла ларь и выкатилась из дома, швырнув его перед собой, крича от боли. Ощущение было такое, будто я искупала ладони в крутом кипятке. Я сунула их в снег, дожидалась, пока услышу тот же шипящий звук, какой издавал металлический ларь поодаль.
– Возьмите его, – прошептал обожженный силуэт Ханса-Георга Ская.
Он даже смог положить руку мне на плечо.
– Заберите и никому не показывайте, Сесилиа. Он ваш.
Я знаю, это может прозвучать надуманно, но у меня было ощущение, что меня посвятили в рыцари.
Я пробыла там до тех пор, пока его не увезла скорая. Прощаясь, он прошептал, что я должна тщательно оберегать ларь:
– Его содержимое дороже бриллиантов.
Карабкаясь в горку, я сумела донести сундук до дороги, где поймала такси. Дома я со всем тщанием обработала раны. Но сундука не открыла.
IX
Я стояла перед его дверью. Латунный звонок в форме полусферы, с кнопкой посередине, походил на буддийскую ступу. Дверь подъезда оказалась открытой. Дверная табличка гласила «Артур Лауритцен». Как это так, сириец и вдруг Лауритцен? Не помню, задалась ли я этим вопросом. Я долго стояла не двигаясь. Успокаивалась. Сердце стучало. Лицо как будто опухло. Как долго я вглядывалась в его имя? Посмотрела на наручные часы, но и сейчас стрелки и цифры от меня ускользали. Часть меня неслась вниз по лестнице, часть звонила в дверь. Должно быть, последняя победила. Он открыл дверь тотчас, как будто стоял под дверью, тихо как мышь. Стоило ему на меня посмотреть, как кипучее тепло собралось в одной точке, где-то в районе живота. Я заранее заготовила вводную фразу, пару подходящих предложений, но все их позабыла. Он молча пригласил меня войти. По его лицу невозможно было прочесть, удивлен ли он. Да я и не успела об этом подумать. Ноги сами несли меня через порог, действовали без моей указки.
Он повесил мою куртку и шарф на вешалку возле своего толстого пальто. Коридор пустовал, было там разве что массивное антикварное зеркало в позолоченной раме. Квартира пахла как он. Почудилось, что я во Внутреннем Средиземноморье. У истока. У колыбели цивилизации.
Несмотря на уличную серость, мерцающий свет просачивался в белую, почти голую гостиную. Диван, на двоих. Старый круглый стол с миской фисташек и вазой тюльпанов. Цветы еще не открылись, стояли, как закрытые лица. Я хотела что-то сказать, но ни одно слово не слетало с губ. Ища помощи, я посмотрела на стул посреди комнаты. Рядом лежала виолончель, волшебное судно – модель корабля, выполненная еще более мастерски, чем дедушкин «M/S Baalbek».
Дверь в другую комнату, размером с гостиную, также стояла открытой, там тоже было пусто. Охряные стены. Я приметила матрас на полу. Рядом – черную записную книжку. На этом – все. Я поискала глазами что-нибудь, что смогло бы указать на присутствие Эрмине, но тщетно.
Он тоже не произносил ни слова. Просто стоял в окружении света. Ощущение было такое, будто свет исходил от него. Вблизи меня снова заворожили его глаза. Радужки-калейдоскопы. Полные крошечных фигур. Радуга из осколков. Я опустила взгляд.
Сердце не просто колотилось, оно билось рывками. Я попыталась замедлить дыхание. А он взял и уселся на стул, зажал виолончель ногами и начал играть. Без нот. Акустика в комнате была превосходная. Я не знаю, что именно он исполнял, но было похоже на музыку Гундерсена. Чистую. Глубокую. Едва ли я смогу описать эти минуты. Звуки виолончели доходили до меня не через уши, но через ступни. Весь деревянный пол вибрировал. Вся я вибрировала. Я увидела, как в струящемся из окна луче света парят пылинки. Мне вспомнилось детство, когда я стояла в золотой пыли в дедовой мастерской. В Мемфисе. Мне еще не доводилось слышать такой музыки. Я воображала себе идеально ограненный бриллиант, который медленно поворачивают против источника света. Хотя это был всего один инструмент, я слышала, чувствовала всем телом, много инструментов; и, хотя это был простой звуковой ряд, я слышала гармонии. В подсознании все звучало чрезмерно, всеобъемлюще.
Я стояла навытяжку и слушала, вглядывалась в особый угол, образуемый предплечьем и кистью, мягкое запястье, которое гипнотически двигалось туда-сюда, длинные пальцы, бегающие по грифу. И в то же время ощутила притяжение к человеку на стуле. Такое мощное, что мне пришлось выставить ногу вперед, чтобы не упасть в его сторону. Никому не ведомы те силы, что притягивают друг к другу людей. Но сомневаться в них не приходится: это необоримые силы.
В какой-то момент виолончель стала прозрачной; сделалась кораблем из стекла. Судном таким ясным, таким прекрасным, что, без сомнения, доставит меня именно туда, куда я пожелаю. Сердце стучало в такт музыке. Не припомню, чтобы мне случалось быть такой… не подберу слово. Это было больше, чем влюбленность. На секунду или две он прикрыл глаза, приподняв соболиную бровь, и одного только этого движения брови хватило, чтобы по мне пробежал разряд. Я была буквой «С», которая стояла перед ним и полыхала пламенем.
Сколько прошло времени? Пять минут? Пятьдесят? Когда он остановился, опустил смычок, мне пришлось удерживать себя от того, чтобы не опуститься перед ним на колени – не для того, чтобы меня любили, но чтобы на мне играли, чтобы это запястье надо мной танцевало.
Он по-прежнему хранил молчание. И я тоже не могла вымолвить ни слова. Но я заметила, впервые, что он отвечает мне взглядом на взгляд. Осколки в радужках заискрились по-новому.
Я медленно пошла назад, в коридор. Поднявшись, он последовал за мной. Прямо перед тем, как я открыла входную дверь, он протянул руку и обхватил мое запястье, будто не хотел, чтобы я ушла. Но тотчас отпустил. Запястье горело.
Я – сама не знаю как – спустилась по лестнице. Пришлось опираться на стены подъезда. Я была в тумане, тронута чем-то, чему не знала названия, силой, с которой мне ранее сталкиваться не доводилось. Слово «магнетизм» бессмысленно. Я обследовала запястье, как будто хотела удостовериться, нет ли там ожога, или хотя бы не осталось ли еще на коже его отпечатков пальцев, как на стекле в детективах.
Когда я уже проходила мимо домофона, раздался его голос:
– Сможете заглянуть в пекарню завтра утром?
И опять я не знаю, сколько я так простояла. Я смогла собраться с мыслями не раньше, чем услышала «эй!», и ответила, что подумаю.
На улице мне ничего не оставалось, как покоситься на плечо, чтобы проверить, нет ли на ткани куртки золотой пыли. Солнца не было. И, тем не менее, я стояла там, ослепленная.
* * *
Когда Григорий, аббат из монастыря Кальвино, утром посетил скрипторий, чтобы осмотреть иллюминированную рукопись, над которой брат Франциск трудился весь предыдущий день, случилось нечто необъяснимое. Брат Франциск выполнил инициал G в форме лабиринта и заполнил его крошечными фигурами, птицами и ангелами. Аббат Григорий сидел и неотрывно смотрел на пергамент не один час. Настал вечер, а он по-прежнему был недвижим, и остальные монахи забеспокоились. Они силой стянули его со стула.
Аббат казался пристыженным, но быстро оправился и поблагодарил братьев за их поступок. Григорий признался, что заплутал в красочных миниатюрах и на мгновение испугался, что никогда не сможет отыскать путь обратно.
Придя домой, я сползла на диван, чтобы дать музыке и дальше петь в моем теле, пусть отзвучит. Одна виолончель. Двенадцать виолончелей. Я лежала так, пока тишина вновь не стала главенствующим звуком. К тому времени прошло уже много часов.
Насколько много, насколько подробно человек в состоянии помнить? Не знаю. Иногда мне хочется помнить поменьше. Я сижу в маленькой комнате, удалившись от мира по собственной воле, и пишу моей ручкой «Омас Парагон» – черными чернилами, – а самолеты за окном приземляются один за другим. Может, стоило бы писать красным? Красные чернила обуздали бы воспоминания. Собрали бы все в одну четкую, красную нить. «Хочу наружу. Хочу наружу. Хочу наружу».
Может, я просто до смешного наивна? Найдется ли хоть один человек, хоть один читатель, кто заметит, что буквы в этих жалких заметках сами по себе могут раскрыть то, что я выразить не в силах? И, тем не менее, я отчаянно стремлюсь ухватить с собой побольше, пусть и из сферы поверхностного. Мне не терпится взмыть в небо, прочь отсюда, но я замечаю, что писала бы страницу за страницей, одну за другой, об одном только его запястье, о пальцах, держащих смычок, о звуках виолончели, обнимавших меня мягкими руками. Я могла бы отложить свой отъезд на неделю лишь ради того, чтобы исписать сотню страниц о его взгляде, парящих осколках в радужках, невесомых в отсутствие гравитации. У меня хорошая память. Но когда я все это вспоминаю, дело не в исключительной памяти, причиной впечатление, уникальная мощь переживания и – боюсь – его необратимое своеобразие. И если я не пишу сто страниц о его глазах, то лишь потому, что мне дорого время. И потому, что я жажду увидеть его глаза снова.
Я наконец оторвалась от дивана и вошла в рабочий кабинет – я чувствовала себя странно. Все вокруг было странным. Даже узор половиц вихрился иначе, чем за день до того. По дороге домой из квартиры Артура я надолго задержалась, завязывая шнурок, размышляя о том, не восходит ли каждая буква алфавита к особому узлу. Тут же я едва избежала нового столкновения с автомобилем, потому что застыла посреди улицы, как зачарованная, и изучала точку, где сходились трамвайные рельсы. Уж не была ли я на грани умопомешательства?
Я включила компьютер, не осознавая, что делаю; будто тело, независимо от мозга, понимало, что сейчас у меня наконец-то появился блестящий шанс сделать значительный шаг вперед. Пока машины гудели, шуршали и перешептывались, мои мысли все еще витали в его квартире, в комнате, где он играл на виолончели. Повинуясь автопилоту, я открыла окно выбора шрифтов и нажала на «т», так что мне стал виден абрис буквы, контрольные точки и кривые Безье. Похоже на чертеж здания или моста. Я долго сидела, уставившись на эту «т», пока в конце концов не перестала понимать, что это. Непостижимый знак. Что-то из далеких галактик.
На смену отуплению медленно пришло отрезвляющее желание работать. Решимость и задор. Смогу ли я перебирать буквы, как струны, использовать тело читателя как резонаторный ящик? Я привнесла несколько ключевых изменений в пару знаков, с которыми долго не могла продвинуться вперед. Ясно увидела, что и несколько межбуквенных интервалов требуют изменений, в частности между «т» и «1», «ν» и «1». Я собиралась не просто создать знаки, но испробовать, как они смотрятся вместе с другими, в словах, в предложениях. Буквы должны работать массой, не поодиночке. На один только поиск идеального расстояния между одной буквой и всеми остальными могли уйти месяцы, годы, жизни – и нужно доверять себе, учитывать эффекты обмана зрения, знать, что ограничения человеческого глаза и мозга определяют, какой шрифт хорош, а какой плох. Однако я возблагодарила разработчиков программного обеспечения, той программы, которой я пользовалась, сказочного, прогрессивного инструмента, который делал рисование шрифта куда проще, чем в академии художеств, – не в последнюю очередь потому, что оперировал таблицей кернинговых[69] пар. Инструмент доставлял мне такое же телесное наслаждение, как швейцарский нож Элен, когда я обнаружила, что в нем запрятано все, от пилы и до консервного ножа, ножниц, зубочистки, да и лупы и ручки в придачу.
Игра Артура на виолончели, с одной стороны, простая, но с другой – бесконечно сложная, вдохновила меня. Вот бы сотворить алфавит, нарисовать «с», «g», «d», «а», которые в большей степени, нежели прежде, создавали бы слова в родстве с музыкой. Воздействовали бы на чувства больше, чем на разум, были бы взмахами, волнами так же, как частицами типографской краски. Я помнила эфы на деке его виолончели. Смогу ли я заставить мою «f» запеть так же, смогу ли я создать букву, которая вместе с горсткой других зазвучит в сознании читателя так же богато?