Часть 18 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Была поздняя ночь, и я стояла в ванной. Я вперила взгляд в зеркало, смотрела, но не видела. В памяти всплыла деталь из квартиры Артура – исполинское зеркало в прихожей. Это, в свою очередь, напомнило мне еще кое о чем. О том, что лежит за всем, даже за письмом. О любви.
В последний год учебы в Академии художеств и еще несколько последующих лет у меня были отношения с одним гуру в области рекламы, Йоном по фамилии Людвиг. Соперники звали его Король-солнце – не только из-за имени, но и потому, что шевелюра, длинные локоны, пара нередко выставляемых напоказ шелковых носков были его характерной чертой. К тому же его монарший характер управления бюро. Злые языки утверждали, что однажды, во время напряженной дискуссии с сотрудниками, он произнес: «Бюро – это я!»[70]
Йон Людвиг был, однако, не из тех самоуверенных лизоблюдов, коих в рекламной сфере великое множество. Особенно среди мужчин. Йон был интеллектуалом, автором текстов и генератором идей. Его уважали. Он принимал участие, бесплатно, во всех «правильных» кампаниях для таких правозащитных и благотворительных организаций, как «Эмнести Интернешнл» и «Армия спасения». К тому же его критические высказывания о своей собственной сфере деятельности регулярно оказывались в центре внимания.
Мне повезло получить работу на лето в его престижном бюро, которое славилось «рекламой, обращенной к сердцам». Наш роман завязался благодаря случайности. Главного художника в бюро звали Йан. Однажды утром я набросала ему записку от руки – она касалась стратегии разработки типографики брошюр, небольшого звена в работе над новым корпоративным стилем банка – и, поскольку он был на семинаре, попросила пробегающего мимо коллегу положить ее на полку для внутренней почты; торопясь, я нацарапала «Йан» на конверте с несвойственной мне небрежностью. В результате коллега прочел «а» как «о». Так Йон и получил записку. Я слышала, что поворот не туда порой круто меняет жизнь человека, но чтобы неразборчивый почерк привел к чему-то столь же отчаянному – никогда. Я всего лишь писала слишком бегло, чтобы четко вывести концевой элемент «а», а мне открылся целый новый мир.
После обеденного перерыва Йон подошел к моему рабочему месту и пригласил меня поужинать вместе. Позднее он рассказывал, что влюбился в мой почерк – он называл его «бирманским». Мне было приятно, я вспомнила бабушку. Он и правда, бывал в Бирме? И правда, бывал. Не знаю, что меня в нем привлекало, но я с первого же мгновения решила: в мужчине, который пишет такие оригинальные рекламные тексты, непременно что-то есть. В мужчине, который находит такие необычные углы зрения. Стоит за кампаниями, которые обсуждают в «Дагсревюен». Во всяком случае, к его аристократическому ореолу или постоянно растущему финансовому благосостоянию моя симпатия точно никакого отношения не имела. Я обратила внимание и на то, что он не ходит в модные местечки, где посетители в то время прикуривали от тысячных купюр и поливали все вокруг шампанским. Йон предпочитал оставаться у себя на вилле из двадцати комнат. Йон Людвиг был женат. И все, кто его знал, прибавляли одно и то же наречие: счастливо. Йон Людвиг был счастливо женат.
Поначалу я была настроена скептически. Держалась сдержанно. Но всего через несколько месяцев он возбужденно ворвался в офис и потянул меня за собой в город и здесь, на Студенческой аллее, в самом центре Осло, в окружении пенящихся фонтанов, объявил о своей любви.
– Я никогда не встречал никого, похожего на тебя, – сказал он.
– С тобой я снова становлюсь радикалом, – сказал он.
– Я развожусь, – сказал он.
Я была потрясена и польщена одновременно. По всем признакам, идеальный брак распадался из-за меня. На глазах у троих детей отец уходил из семьи ради молоденькой сотрудницы. Чтобы я лучше осознала всю серьезность ситуации, важность его «жизненного решения», он к тому же подарил мне кольцо с бриллиантом весом не меньше карата. Деньги и статус значат для меня мало. И тем не менее я чувствовала, что мне воздают почести. Я была, позвольте признаться, немало взволнована.
Вскоре я уже проводила в новой квартире Йона Людвига больше времени, чем у себя дома. Вечер за вечером проходили в его поспешно, но прихотливо обставленной гостиной, где мы слушали многочисленные диски с итальянской оперой и где он извлекал белое вино невероятного качества из своего поистине неистощимого хранилища. Часто он подавал мне деликатесы в стиле тапас, этакий дистиллят изысканных обедов: утиная печень и манговый чатни, морские гребешки на гриле и язык трески в зеленом соусе, ломтики груши с прозрачными кусочками пармезана. Что бы я сейчас ни думала о Йоне Людвиге, я никогда не забуду, какие чудеса он выделывал с самым обычным чеддером.
Мне больше всего нравилось беседовать о том, что я изучила в Академии художеств, и я постепенно наловчилась парировать его поразительно несдержанные критические замечания относительно взглядов моих преподавателей. Я могла стерпеть все – но стоило ему начать измываться над Хансом-Георгом Скаем, как я резко протестовала. Скай не мог себя защитить. В остальном я ценила острый язык Йона.
– Знаешь, реклама – коммерческое искусство, в отличие от классического искусства ты зависим от моментального позитивного отклика публики, – мог он, например, постулировать за бокалом шабли.
– Большая удача для нашей отрасли, что теперь человек не гражданин, а потребитель; его свободное время занимает потребление, а благодаря рекламе он узнает, что такое красивая жизнь, – утверждал он однажды, когда мы дегустировали превосходное пате из трюфеля.
– Сегодня на смену психологам пришли пластические хирурги. Для любой жительницы большого города, которая следит за трендами, непререкаем именно их авторитет, – мог он сказать с обезоруживающей улыбкой, ставя какую-нибудь из своих любимых арий.
* * *
Один молодой человек, Франк Кордсен, сменил имя на Франк Фоссе. Никто не понимал, зачем ему это. Примерно тогда же он начал учиться на водопроводчика и через несколько лет стал настоящим мастером. Поскольку его инициалы, FF, без труда можно было изобразить в виде пары трубных ключей, он нашел художника, который разработал для него именно такой логотип, запоминающийся и внушающий доверие одновременно. Впоследствии многие специалисты утверждали, что этот логотип немало поспособствовал успеху Франка Фоссе, ведь со временем он стал самым востребованным водопроводчиком столицы.
Уж не сон ли это? Мы с Хансом-Георгом Скаем сидели в его кабинете в Академии. Было сумрачно, но он не зажигал свет. Вид католической церкви в окне привел меня в торжественное настроение. Комната отличалась от кабинетов других преподавателей, в ней царил беспорядочный порядок, где вещи – старые вывески и плакаты, упаковка и стереотипные матрицы – громоздились прямо друг на друге. Кабинет больше напоминал старую классную комнату. Всю стену занимала школьная доска. Не зеленая, но черная, такая, на которой мягко писать. Над доской висели портреты знаменитых типографов: там были Брюс Роджерс[71], Стэнли Морисон[72], Пауль Реннер[73], Герман Цапф[74]. Как старшие преподаватели. Или идейные вдохновители.
Я толком не знала, зачем я здесь. Он предложил мне одолжить у него книгу, вероятно Яна Чихольда[75] – он часто упоминал Яна Чихольда.
– Смотрите внимательно, – сказал он неожиданно.
Он отломил от мела подходящий кусок и написал на доске свое имя четыре раза. В сумерках я невольно прочитала «Ханс-Георг» как «Св. Георгий».
– Centaur, Times New Roman, Futura, Aldus, – сказал он, по очереди указывая на портреты соответствующих авторов.
Мне пришлось подойти поближе, чтобы в деталях изучить результаты этой бравурной выходки. Образцы шрифта были безупречны, хоть и написаны разом, второпях. Вблизи мел был всего лишь белыми частицами на черной доске, как россыпь звезд в небе. Стоило вновь отойти, и надпись начинала светиться. Я призадумалась. А что, если буквы на самом деле звезды, уплотненные до знаков?
– Прислушайтесь, – сказал Скай и снова написал свое имя, на этот раз восхитительным рукописным шрифтом.
– Vivaldi, – сказал он. – Разработан Фридрихом Петером в 1965 году.
Самое странное, что я и вправду услышала барочную музыку. Низкие ноты. Подумала, что музыка просочилась сквозь окна с концерта в церкви. Выглянула в окно. Свет в церкви не горел.
– Что это? – спросила я.
– Вивальди. Концерт для виолончели ля минор, – ответил Скай.
Йону Людвигу принадлежало зеркало возрастом в несколько сотен лет. Насколько я поняла, это было ценное наследство родом из Италии. Оно висело в коридоре, через который мы постоянно ходили в другие комнаты. Ему нравилось останавливать меня у этой поверхности в позолоченной тяжелой раме. Он обвивал меня руками, стоя сзади, рассматривая нас в местами потемневшем стекле, которое отражало лица слегка неестественно – может, слегка приукрашенно – из-за изгибов поверхности. На заднем плане почти неизменно звучала итальянская опера. Он неоднократно повторял одну и ту же фразу: «Мозг – зеркало, в котором отражается мир, и здесь ты видишь то, что заполняет мой». Он имел обыкновение мягко класть голову мне на плечо, чтобы подчеркнуть свои слова. Иногда он просто говорил: «* * *». Снова и снова: «* * *». Или заявлял, что ни меня, ни зеркало не заменить. Я думаю, что помутневшая амальгама была для него алтарем. Он что-то говорил о синтоистских монахах[76] – о том, как они молятся перед зеркалом, потому что оно воплощает божественное солнце.
– Для меня, – добавлял он, и на его лице не было ни тени иронии, – зеркало есть любовь.
Зеркало занимало центральное место в жизни Йона. Он использовал зеркальные отражения во многих своих рекламных проектах, в анонсах, которые уже давным-давно вошли в учебники. В этом не было бы ничего предосудительного, если бы он так не любил отражать себя самого. Йон был социально ангажированным, любил общество, где становился еще большим нарциссом. Ему никогда не надоедало показывать мне свои наброски, задумки, из которых родились обсуждаемые и пятнадцать лет спустя рекламные кампании. Я обратила внимание, что он любит размышлять вслух и работать над проектами, пока я сижу на стуле с чашкой чая в руке или бокалом белого.
Теперь я жила у Йона. Но мы прекратили обсуждать вещи, которые я изучала в Академии, и он больше никогда не спрашивал, как мне нравится работа или коллеги в его бюро. Во мне росло подозрение: Йона меньше заботило, создаю ли я что-нибудь сама, чем то, создаю ли я пространство для него, пространство, где можно разглагольствовать или находить идеи для своих победоносных проектов. По своей сути, я была для него не более чем зеркалом.
Не только это заставляло меня насторожиться. Меня начала обескураживать его мания заниматься любовью в темноте или, во всяком случае, при приглушенном свете, как будто свет его отвлекал. Или мешал ему фантазировать. У него также была характерная, эгоцентрическая манера заниматься любовью: почти как квакер, не издавая ни звука, углубившись в себя, с неизменно закрытыми глазами. Как будто меня нет вовсе. Я часто изучала его во время оргазма. В этот момент он всегда расплывался в улыбке, в благоговейной гримасе глубочайшего удовлетворения.
Однажды мы занимались этим в гостиной, на свету, и он сорвал с меня трусики. Я в пылу обхватила его голову руками и направила – впервые – к своей промежности; он долго медлил, парализованный, обомлев. Как бы маловероятно это ни прозвучало, я поняла, что он видит ее впервые, мясистый женский сумбур. Что никогда не видел жизнь такой, какая она есть, во всей сложности ее форм. Может, почти все было для него упрощением? Не слишком ли долго он жил в мире, где все можно отретушировать?
Когда мы учились в средней школе, Элен рассказала кое-что занятное, пока катила два шарика, каждый своей дорогой по игре-лабиринту. Она, по всей видимости, знала что-то о том, как женские половые органы порой пугают мальчишек до полусмерти. Элен придумала, что девочки, чтобы упростить переход от мечты к действительности, могут оставлять крошечную записку между половых губ, как китайское печенье с предсказанием. На листочке, который смущенным юношам предлагалось вытянуть и прочесть, может, к примеру, значиться: «Держи язык за зубами весь нынешний год, и тебя ждет большой успех в любви». Элен считала, что это их подбодрит.
Медитативный сфинксообразный любовный акт Йона подавлял мое собственное наслаждение, и я не нашла ничего лучше, чем симулировать оргазм. Осмелюсь сказать, что я в этом поднаторела. Когда я делала вид, что мне тоже хорошо, его удовлетворение становилось, если это вообще возможно, еще глубже. Я выдавала дичайшие буквенные комбинации, хрмфффффф или ойаойазззз-т-т-т, и кусала себя за губу, чтобы не рассмеяться. Однажды я даже простонала название столицы Буркина-Фасо: «Уагадугу!», просто чтобы проверить, насколько далеко смогу зайти. Ума не приложу, и как он меня не разоблачил.
Отношения достигли критической фазы, когда он начал повторяться. Мне приходилось дегустировать те же деликатесы, как будто он позабыл, чем уже меня потчевал; он настаивал на том, чтобы я слушала арию, которую слышала уже раз пять, так, как будто он ставит ее мне впервые. Постепенно он начал выдавать давно знакомые сентенции и удивляться, что меня не очаровывает их свежесть и оригинальность. Наоборот: теперь я видела, что они, как и большинство его кампаний, жили не дольше, чем мыльные пузыри, которые я выдувала через пустые катушки с нитками дома у дедушки. Я снова стала свидетелем стагнации. Я почувствовала себя запертой в огромном бриллианте – впрочем, может, всему виной чары старинного зеркала в коридоре. Невидимые стены смыкались вокруг.
Однажды мы проводили канун Нового года на вечеринке на вилле в Западном Осло, в окружении филиппинских домработниц и людей с этикой, сообразной курсу валют. Я долго сидела в одной из гостиных, принимая участие в скучном разговоре, и Йон, вероятно, решил, что я буду сидеть и скучать так же и впредь, потому что когда я направилась в уборную, то увидела в проеме двери в коридор, как он стоит и флиртует с пышногрудой незнакомой девицей. Или не флиртует – пожирает глазами. Тело женщины заставило меня вспомнить его фразу о пластических хирургах. Я уже было собиралась продолжить движение, хотя и слегка расстроенная, как стала свидетельницей следующей сцены – он внезапно разворачивает ее, и вот они оба уже стоят и смотрятся в висящее там большое прекрасное зеркало. Он стоял за ее спиной, интимно близко, и обнимал ее так же, как обнимал меня. Его голова покоилась у нее на плече, и мне было видно, как шевелятся его губы и как она улыбается.
От этого зрелища мне стало ужасно больно. Может, потому что я не была подготовлена. Все равно что плыть, считая, что ты в безопасности, и вдруг почувствовать, как щупальца медузы обжигают тебе диафрагму. Пусть наши отношения и вступили в более прохладную фазу, я верила его словам, верила, что «незаменима». Боль перешла в ярость. Я осознала, что и моя собственная жизнь протекала по кругу. Узоры повторялись. Сцена слишком ярко напоминала прошлый мучительный эпизод, когда мальчик перепутал меня, заменил на другую.
За то короткое время, когда я наблюдала их перед зеркалом, я увидела и кое-что еще. Он не столько желал ее, сколько восхищался собой, своим собственным лицом, своим ртом, произносившим неслышные мне слова. Я подумала обо всех тех разах, когда он заверял меня в своей любви, но теперь-то я знала, что говорил он кое-что другое – он говорил: «Я люблю себя». Особенно ярко всплыла в памяти фраза, которую он произносил перед старинным зеркалом в коридоре, уложив голову мне на плечо: «Мозг – зеркало, в котором отражается мир, и здесь ты видишь то, что заполняет мой». Я думала, это обо мне. Но это, разумеется, было о нем самом. Я была не более чем подушкой, на которую он укладывал свой драгоценный мозг.
Йон развернулся. Пойман с поличным. Наши глаза встретились. Он не отпустил женщину. В его взгляде я прочитала бесстыдство. И непонимание.
Я вернулась в гостиную к скучному разговору, твердо зная, что пора выбираться из круга Йона Людвига. Что не так с мужчинами, которых я выбираю? Из-за чего умные и чувствительные мужчины так себя ведут? Непонимание? Именно. Непонимание. Меня вдруг пронзила догадка: предположим, эти жалкие мужчины все равно были лучшими. Невзирая на отвратительное поведение, они все равно представляли высший эшелон рода мужского. Сидя на диване и слушая унылый разговор, тысячи слов без сути, я увидела это ясно: они просто-напросто в состоянии застоя. Но тогда есть надежда. Если только найти что-то, что сможет вывести их из этого состояния. Но что? Вот уж точно не разговоры.
Я покинула общество до наступления полночи. Йон ничего не заметил. А следовало бы, ведь у меня был ключ от его квартиры. Упаковав свои немногочисленные пожитки в сумку, я сняла бриллиантовое кольцо, его подарок, и принялась чертить по столетнему, «незаменимому» зеркалу в коридоре. Я снова была заперта в слишком маленьком пространстве и должна была выписать себя из. Я писала самыми красивыми буквами, на какие была способна, канчелляреской[77], по всей ценнейшей поверхности. На этот раз ни одной «а» не спутаться с «о». Никогда не писала на доске краше. Всем бы хоть раз в жизни поработать с такой доской, мелом во столько карат. Я не писала ничего дурного; я писала предостережение. Отступив на шаг, я оглядела результат: изящное послание белыми буквами. И пока я стояла так и вглядывалась в помутневшую амальгаму, вмиг ставшую темной и глубокой, как омут, я нашла ответ на свой вопрос: письмо. Письмо способно вытащить человека из ила, вывести из оцепенения.
Я стояла в собственной ванной, крепко задумавшись над этим воспоминанием, которое вызвало зеркало в квартире Артура. Отражение отражения. А что с ним, с Артуром? Это тоже такая любовь? А Эрмине – что думает она? Мне ничего не известно о ее планах. Может, я вот-вот снова повторю старую историю, пройду по тому же кругу? Может, в стагнации замерли не столько люди, сколько сама любовь?
Четыре самых важных романа в моей жизни были до того похожи, что брала оторопь. Временами накатывало ощущение, что Хенрик и Иоаким, Йон и Софус – словно один и тот же человек. Но это, встреча с Артуром, должно было стать чем-то совсем другим. У меня в животе несся вихрь, теплый поток. В Бирме я однажды наткнулась на Будду, в пупке которого пылал инкрустированный рубин. Казалось, теперь и я обладаю схожим сокровищем: драгоценной силой внутри меня.
Это, Артур, – любовь, которая облагородит меня, а не обесценит.
Это, Артур, – история, которую мне еще не рассказывали.
Еще в самом начале отношений, лежа с ним рядом, я поняла, что вся его жизнь отпечаталась у него на теле. Я могла поднять средний палец его левой руки в воздух и разглядывать белую, светлую линию около ногтя.
– Сам себя порезал, – смутившись, отзывался он. – Мне было десять, и я не хотел заниматься.
На свет появлялись и другие виолончельные воспоминания. Он разрешил мне потрогать загрубевшую кожу на самых кончиках пальцев и своеобразный бугорок на большом пальце левой руки – он появляется из-за того, что виолончелисту часто приходится играть в позиции ставки[78], узнала я.
Он высунул язык, в серединке была зарубка.
– Прикусил, когда летел с велосипеда. Еще не наловчился балансировать с виолончельным кофром на багажнике.
– А что случилось с инструментом?
Он посмотрел на меня с оскорбленным видом:
– С виолончелью-то? Она была дешевая, детская.
Я водила пальцем по треугольному шраму на тыльной стороне ладони, пока он рассказывал, как в восточноевропейском городе, после концерта, он так одурел, что прошел через стеклянную дверь. Он усмехнулся, но, судя по шраму, в тот момент ему было не до смеха.
– Этот хуже, – пылко отозвался он и, взяв меня за руку, провел моей ладонью по густым черным волосам до невидимой ямки, углубления в темени.
– Мост, – сказал он. – Наглый мостище украл у меня виолончель, и я попытался дать ему сдачи. Кончилось дело тем, что я сам получил по макушке.
Настала моя очередь усмехаться. Я подумала, он шутит, но он лежал с серьезным видом и показал мне полосу внизу живота справа. Прямо после схватки с мостом ему стало плохо. Он потерял сознание от боли. Оказалось, аппендицит.
– После операции я решил завязать с виолончелью, – сказал он. – Этот путь явно вел в никуда.
Дедушка рассказывал мне, что мертвые в Древнем Египте носили маски, которые часто изготавливались из склеенных папирусов, писем, которыми больше не пользовались. Сейчас ученые нашли способ отделять, один за другим, эти папирусные листы друг от друга, чтобы прочесть содержимое. Я чувствовала, что, лежа рядом с Артуром и водя пальцем по его шрамам, я занимаюсь примерно тем же.
Как я могла оказаться такой невеждой? Такой неподготовленной?