Часть 21 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Сыграй мою букву, – просила я, в нетерпении глядя на обнажившиеся фортепианные внутренности.
Хмыкнув, Гундерсен нажимал ноту до[86]. Это было наслаждение для глаз. Звук, буква были не просто клавишей. У меня было ощущение, что я заглядываю внутрь буквы, в глубину ее многострунной механики. Это было все равно что заглянуть в самое себя.
После я так и осталась лежать, уставившись в потолок, на штукатурку, на розетку, белый глаз. От нас слегка пахло специями. А может, аромат исходит от Артура, от его необычной кожи.
– Что случилось? – спросила я. – Ты воспользовался астрой?
Он улыбнулся, провел пальцами по моему лицу. Я помнила схожие ощущения в день, когда лежала в снегу, сбитая автомобилем. Озвучила это.
– Я тогда по-настоящему испугался, – сказал он. – Испугался, что потеряю тебя. Я видел, как тебя подкинуло в воздух, ты была похожа на акробатку. Думаю, я уже тогда сделался одержим. Я был в отчаянии, потому что ты – та история, которую я не могу позволить себе потерять. Я долго искал. Искал и не находил.
И все это – разом. Все, что мне хотелось услышать.
– Я и есть акробатка, – ответила я.
Кем он был? То немногое, что я знала о его прошлом, заставило меня думать, что он что-то скрывает. Рану. Слабость. Именно человеческая слабость может рассказать все. Искалеченные пальцы балерины.
Я его не знала. Разве только в библейском значении слова: человек «познает» того, с кем занимается сексом. Я никогда не верила, что можно по-настоящему узнать другого человека. Например, мои родители – да я понятия не имею, кто они. Я знаю, что была несправедлива, когда толковала их жизнь как круговорот болтовни. Скорее их норма была для меня загадкой. И тем не менее: я хотела узнать его. По крайней мере, чуть лучше.
Каждый раз, когда дед рассказывал о Говарде Картере и гробнице Тутанхамона, я превращалась в слух, как только речь заходила о погребальном покое фараона. Саркофаг с юным правителем не просто стоял внутри четырех изысканных погребальных ковчегов, вделанных один в другой, – бальзамированные останки Тутанхамона также покоились внутри трех саркофагов. Наружный ковчег был сработан из позолоченного кедра и украшен ритуальными изречениями и религиозными символами. Далее следовал ковчег из позолоченного кипариса, затем из дерева с листовым золотом и инкрустацией из стекла, тогда как внутренний ковчег был отлит из чистого золота и украшен фаянсом и полудрагоценными камнями. Я постоянно думала об этой истории, лежа возле обнаженного тела Артура. Он тоже состоял из нескольких слоев. Сначала я встретила его как владельца кафе и пекаря. Затем новый слой, новый ковчег, я встретила его как рассказчика с виолончелью на сцене. Я знала, что за этим есть что-то еще. Только исследовав его кожу, я смогла бы увидеть, какие ценности он прятал под ее поверхностью.
Но глубоко внутри – совсем беззащитное – что же там?
Лишь по прошествии времени после инцидента за завтраком, когда Артур запустил в меня банкой черничного варенья, я смутно вспомнила историю о Мартине Лютере и пятне чернил на стене. Я вдруг осознала: в таком случае я – Дьявол[87].
Должно быть, я задремала. Когда я пришла в сознание, он сидел на стуле возле матраса, в одной рубашке и с виолончелью. Он играл. Я лежала и слушала. За окном показалось солнце. Он сидел в полосе света посреди комнаты и играл. Полнозвучная мелодия будто проникала напрямую в мое тело, не встречая преград.
Я ощутила вибрацию через матрас, едва заметный массаж. Незабываемое зрелище. Он, здесь, на стуле, передо мной. Зажатая ногами виолончель. Расстегнутая белая рубашка, делающая его и обнаженным, и украшенным одновременно. Я узнала музыку. Он исполнял ту же вещь, что и в прошлый раз, – будто сыгранную двенадцатью виолончелями. Теперь он объяснил, что это: прелюдия Пятой сюиты Баха для виолончели соло; размеренное, торжественное начало с форшлагами к основным аккордам перетекает в подвижную фугу. Мне снова вспомнился Гундерсен и его фортепиано, ведь пока Артур играл, меня саму будто настраивали – иначе, чем в прошлый раз. Звуки давали мне новый резонанс, на моих собственных струнах. Я лежала, едва веря в происходящее, и вслушивалась в бездонную музыку, так сосредоточенно, что боялась сглотнуть; меня восхищало, как его смычок будто прял нить из звуков и одновременно ткал из нее невесомые, светлые ткани, которые укладывались друг на друга слой за слоем. Прелюдия. То, что мы осуществили только что, было лишь предисловием.
Сесилиа и смычковый инструмент. Вот и все. Мне бы знать это всегда, с тех самых пор, как фрекен впервые нарисовала иллюстрации к букве «С».
Я покинула его после того, как мы съели ланч, хлеб, который пекся при моем участии. Зашагала по улице, обращая лицо к низкому бледнеющему солнцу, которое явилось на смену метели. Не припомню, чтобы я мерзла. Середина зимы – а мне казалось, я двигаюсь в лучах света, и более яркого, чем весь тот дневной свет, который мне доводилось впитывать. Внутреннее Средиземноморье. Я находилась во Внутреннем Средиземноморье. У меня было чувство – и думаю, что я вполне могу это утверждать, – что я восстала из мертвых. Я была другой. Внезапно ветер донес до меня запах кориандра из тайского ресторанчика у парка. Я видела детали – старую вывеску, фонари на трамвае, ангелов на фасаде здания – мелочи, на которые я никогда не обращала внимания раньше, хотя это были мои улицы, мой район. Последний раз я ощущала себя так, когда очнулась с иероглифом на лбу.
Вечером, в собственной квартире, я осознала, что за этот день успела рассказать ему обо всем. Не думаю, что он о чем-нибудь спрашивал сам, и тем не менее я пересказала ему всю свою жизнь.
А было ли это? Неужто эта счастливица – я? Тот же человек, который сейчас сидит в гостинице в форме буквы «С» у аэропорта и кается? Я окружена посторонними людьми, и я боюсь, что никто мне не поверит. Может, будут даже смеяться. Это другая история. Я пишу вопреки. Как мне тягаться с сытой апатией человечества, с его жаждой развлечений? Я сижу у одного из соборов современной цивилизации, нынешней вершины технологического развития, вооруженная только пригоршней чернил да старой перьевой ручкой. Достаточно ли?
Некогда моя ручка была подарком любви. Поможет ли?
Я снова мерзну. Снаружи холодно, скоро зима. Временами я задаюсь вопросом, а правильно ли я все помню. Но у меня в теле объятия, которые не дают мне сомневаться. Я вступила в схватку с Богом и вышла победительницей. Я была акробаткой. Я не только написала «The Lost Story», я совершила такое, в сравнении с чем три миллиона проданных экземпляров покажутся сущей безделицей. Прежде чем покинуть мою временную обитель, я обязуюсь окончить мое свидетельство. Некто, и он просто обязан существовать, будет открыт тому, что то – что я еще не рассказала, но скоро расскажу – возможно. Я могла бы написать, все дело в любви, но я ни капли не смыслю в любви. Знаю только, что соприкоснулась с силами, о которых никто и представления не имеет.
В те дни, которые последовали за объятиями в квартире Артура, я подошла к переломному моменту в работе над шрифтом Cecilia. Я пережила нечто, сообразное тому, о чем Мастер Николас писал в своем примечательном манускрипте: после эротической встречи я внезапно ощутила дугу, до того надежно скрытую где-то в подсознании, потому что моя ладонь скользила по особенному бедру. Я жизнерадостно переносила это ощущение на дуги отдельно взятых букв, на «D», на «р». Я думала о мечте Мастера Николаса: потерянный алфавит. Нечто утраченное.
Когда я навещала Ханса-Георга Ская в последний раз, в маленьком деревянном доме у реки Акерсэльва, он, окончив пространный монолог и сняв свои четырехугольные очки, подошел к окну и поднял глаза на небо, на осеннюю луну.
«А что, если нынешние буквы – просто осколок чего-то большего? – сказал он, не оборачиваясь. – Как «Кохинур». Некоторые считают, что на самом деле «Кохинур» – только малая часть утерянного алмаза. Не так называемого «Великого могола», но другого, небесно-красивого, ценнейшего драгоценного камня».
Вечером, спустя неделю после того, как мы стали парой, мы лежали на матрасе в спальне Артура. Оба были без одежды. Он любил меня с такой же изобретательностью и непредсказуемостью, с какой играл на виолончели; рассказывая – играя на струнах за подставкой или ударяя по подгрифнику, мягко постукивая смычком по обечайке или издавая едва слышные флажолеты. Раньше я никогда не переживала ничего подобного. Он осторожно тянул меня за волосы, целуя в области диафрагмы; прикладывался ртом к мышце на внутренней стороне бедра, водя пальцем по соску. Я тихо лежала и наслаждалась тем, как эти для меня новые ласки отзываются в теле. В камине, который господствовал на одной из стен, потрескивал огонь. Противоположная стена была пустой, не считая маленького четырехугольника, иконы. Она тоже горела. Артур уснул. Я лежала на локте и наблюдала за ним. В последующие недели это сделается моим главным занятием. Я изучала его тело глазами, отпуская пальцы гулять по его мягким, еще слегка влажным волоскам на животе, проходиться по полосе от пупка и вниз. Артур отличался от моих прежних возлюбленных. Он не стонал, но тихо напевал себе под нос, как некоторые музыканты во время игры. Как Гундерсен во время настройки пианино. Случайность, встреча с Артуром, оживила весь прежний опыт. Я увидела, как характерно для них было повторение, одни и те же движения. И в сексуальном плане я была заперта в слишком маленьком пространстве. И тем не менее: эротика была лишь частью чего-то большего, более важного. Артуру стоило только потрогать мою мочку уха, чтобы заставить мой мозг засветиться.
Я слегка озябла и придвинулась к нему, так нежно, что он проснулся. Лежала, прижавшись ртом к его шее, хотела выразить то, что я к нему испытываю, но поняла, что никогда не сумею подобрать слов, что это будет похоже на глоссолалию[88]. Он перевернулся на другой бок и улыбнулся, не открывая глаз. Я дважды глубоко вдохнула, собралась с духом и произнесла: «Расскажи мне об астрах».
И он рассказал о других астрах. Об Арджуне, который выпустил из лука загадочную астру, которая усыпила врагов, затем он раздел их и оставил лежать в чем мать родила. Я улыбалась в шею Артура, а он продолжал рассказывать о решающем мгновении смертельной битвы из «Махабхараты», когда страшная астра из золота уже летела в героев, и только совет Кришны уберег их от гибели; бросив оружие, они очистили разум от злобы; пламя прошло по ним, не причинив им вреда. Я хихикала от этих хитроумных историй, но сама идея мне импонировала, я крепко усвоила, что мантра, слово или слог, может породить могучее пламя.
Можно ли посылать некоторые знаки, как астры? Пока он рассказывал в окружении охряных стен, я все прикасалась к нему, тщательно изучала его изгибы, мышцы, суставы; пыталась запомнить их пальцами. В какой-то момент я обнаружила, что уже не глажу его, но пишу что-то по его позвоночнику, как обычно писала по мне мама. И вывожу буквы моим самым красивым почерком.
Я никогда не забуду те месяцы в младшей школе, когда фрекен учила нас складывать отдельные буквы вместе, не только в слова, но и в предложения – строчка за строчкой. Поскольку фрекен была художницей и учителем, отличным от других, она настаивала на том, чтобы все дети попробовали писать пером и чернилами. Я и сейчас могу отчетливо ощутить то благоговение, которое испытала, когда впервые вставила хвостовик пера в корпус. Старшие школьники рассказали нам, каким острым пером пользуется медсестра, когда проводит пробу Пирке[89]. Письмо явно было как-то связано со здоровьем, с благосостоянием.
То, что владеть искусством письма выгодно, я к тому времени уже знала. Однажды осенью, откуда ни возьмись, приехал грузовик из мебельного магазина и встал перед одним из соседских домов. Мужчины вытащили громадный письменный стол, полный маленьких ящиков. Лак приветливо блестел. Мужчины занесли его в дом к герру Людвигсену, учителю на пенсии, который был не прочь приложиться к бутылке. Я слышала, как разговаривали соседи. Денег у Людвигсена не водилось, так что никто не понимал, как он смог позволить себе такой расчудесный стол, «Роллс-Ройс» среди письменных столов. Отец, который тоже беседовал с Людвигсеном, рассказал мне на следующий день, что предмет мебели был английский, баснословно дорогой, и что грузчики оставили адресованное Людвигсену письмо – написанное от руки. Письмо было от очень известного писателя, книги которого именно этой осенью прекрасно продавались: «Спасибо Вам за то, что научили меня писать», – и на этом все.
Ничего удивительного в том, что я была переполнена предвкушением, когда сидела и всматривалась в глубину чернильницы – уже одно слово меня завораживало – как будто оно скрывало черноту, темные силы духа, как из арабской сказки.
Как я уже говорила, нам повезло с учителем. Фрекен никогда не изводила нас словами «красиво» и «некрасиво». Для начала она обучила нас отдельным буквам и связному письму – печатными буквами, – и пока мы, высунув языки, со всем тщанием выводили буквы, она тихо прохаживалась между партами и помогала держать ручку под правильным углом или подправляла разницу в высоте букв и соотношение между ними и в то же время следила, чтобы мы сидели ровно и поймали правильный ритм движения руки.
«Писать – почти то же самое, что танцевать», – говорила она.
Мне не нравились прописи. Мне не терпелось развить свой собственный почерк, беглую скоропись. Хотя это было и непросто. Поначалу буквы топорщились или сталкивались друг с другом вместо того, чтобы ловко друг за дружку цепляться. Фрекен была терпимой. И вдохновляла.
«Когда мы пишем, – говорила она, – мы задействуем все: руку, мозг и – здесь следовала театральная пауза – сердце».
И когда я лежала и выводила слова у Артура на спине, я осознала, насколько она была права.
Я перешла на другой почерк быстрее одноклассников. Фрекен, пожалуй, думала, что он выглядит немного радикально, и дала мне несколько дружеских корректирующих советов. Потом сдалась. Сказала, что я пишу замечательно, что почерк красивый и легко читается. Еще ребенком я нашла баланс между двумя крайностями в истории искусства: пуританским, минималистическим и броским, избыточным. Мой почерк был простым и орнаментальным одновременно. И когда я писала, когда мне это удавалось, я всем телом ощущала силы, как будто плыву на корабле или как будто меня подхватило теплой волной и несет вперед с удвоенной силой. Став взрослой, я снова столкнулась с этим чувством. В любви. Когда было хорошо.
Я ощутила себя самостоятельным индивидом. Личностью. В то время мы впервые собирались за границу. Отец говорил, что мне нужно получить паспорт. Почему нельзя просто взять листочки с образцами моего почерка, спрашивала его я. Они ведь скажут обо мне все.
Я много писала. С восторгом ощущала, что письмо несет меня вперед. Ряды взаимосвязанных букв сплетались в кокон, создавали условия для метаморфозы. Скоро мне предстояли первые соприкосновения с телом мальчика. Мальчик, который мне нравился, написал свое имя, медленно, как можно красивее, у меня на ладони. Щекочущее наслаждение. С того момента я уже не могла решить, чего мне хочется больше: выводить буквы самой или дать другим писать обо мне, на мне.
Это случилось тем же вечером, через неделю после начала наших с Артуром отношений. Возможно, мне вот-вот предстояло впервые стать собой. Два переживания сразу: быть любимой мужчиной, на котором мне можно писать. Не знаю. Я лежала на матрасе в комнате цвета охры, которая постепенно темнела, пока я рисовала буквы по спине Артура, аккуратно выводя их кончиком ногтя. Таким был истинный шрифт. Тактильным. По теплой коже. Вплотную к истории, которой еще не знаешь. Нынешние узоры, которые оставлял мой ноготь, были способны проложить путь. Мне вспомнилось ощущение бессилия, когда я писала по дедушкиной старой, мертвой коже, под локтем. Какой контраст. На этот раз знаки на теплом теле Артура были письмом, которое твердило: «Жизнь. Жизнь. Жизнь».
– Что ты пишешь? – спросил он.
Я подумала: «Люблю тебя, сокровище мое». Мамины слова. Я не сказала этого вслух. Ответом на вопрос стал мой поцелуй.
По полу были рассыпаны ноты. В затухающем зимнем свете из окна я различила имена – Сен-Санс, Прокофьев, Бриттен. Я лежала так близко к невысокой книжной полке, высотой с прикроватный столик, что могла разглядеть кое-какие заголовки: сборники сказок со всего света, но с ними и другую литературу, книги, которые у меня не ассоциировались с историями, Маркс, Дарвин, Фрейд. И без перехода, пара романов, о которых я много знала, «Анна Каренина», «Грозовой перевал».
– Моя мама, – пробормотал Артур точно извиняющимся тоном, перехватив мой взгляд.
Он улегся на спину и указал на стену, где икона вбирала в себя все, что оставалось от света в комнате.
– Я купил ее в городе, где чуть не сиганул с моста, – сказал он.
– Того самого, с которым ты сражался?
Он улыбнулся, подтверждая мою догадку. Я думала, он шутит.
– Кто ты? – с жаром спросила я и от этого вздрогнула.
Я неосознанно рассказала ему все о себе. Но почти ничего не знала о нем.
– Рассказчик, – отозвался Артур и начал абсурдное повествование, в основу которого лег восточно-европейский рецепт хлеба, который он звал «хлебом Йозефа К.» Но вдруг осекся.
– У меня сейчас нет на него сил, – сказал он. – Это черный хлеб и мрачная история.
Он притянул меня к себе. Я вдохнула его аромат, Внутреннее Средиземноморье, запахи, которые я помнила еще с наполненной снедью дедовой кухни, а затем привозила из собственных поездок, по рыбацким городкам на Крите, из кедрового леса в Ливане, из ресторанов Александрии. Его рука скользила по моей спине, по бедрам, по рукам. Я давно думала, что следовало бы спросить его об Эрмине, но так и не смогла себя заставить. Он продолжал ласкать меня, легко, неторопливо, только кончики пальцев по коротким, наэлектризованным волоскам на теле. Больше ничего не помню. Я провалилась в сон, уткнув лицо в ямку у него на шее. Во сне я снова была на дедовом утесе, в центре мира моего детства. И хотя я спала, я знала, что здесь, в его руках, я нашла новый «пуп земли», что, приблизившись вплотную к нему, я нахожусь в самом центре мира.
Меня разбудила музыка, звуки виолончели в сопровождении большого симфонического оркестра. Концерт доносился из колонок в ногах кровати.
– Дворжак, – пробормотал Артур в ответ на мой вопрос. На его полке с дисками, между записями Каллас и Ростроповича, я обнаружила несколько альбомов Дэвида Боуи. Вечер еще не закончился. Включив несколько ламп и подкинув поленьев в огонь, Артур снова нырнул ко мне под одеяло. Когда я впервые увидела его в «Пальмире», то подумала о лице мужчины на знаменитой иллюстрации человеческих пропорций Леонардо. Даже его тело напоминало мне тот силуэт. Не столько из-за физиогномики. Или темного пламени волос ниже пупка. Но из-за того, что у Артура тоже было два тела в одном: одно тело в круге, одно – в квадрате, в нем скрывались двое. Как минимум двое. В пекарне я видела проблеск чего-то, толком не понимая, чего именно. Артур собирался формовать хлеб, но обнаружил, что позабыл добавить в тесто дрожжи. Порцию пришлось отправить обратно в тестомес. Что-то промелькнуло в его лице. Ярость, или скорбь, никоим образом не соответствовала той незначительной промашке. Судя по языку его тела, можно было заключить, что настал конец света.
Я перекатилась по матрасу поближе и обвила его руками. Ему нравилось. Ему, по всей видимости, это нравилось больше всего. Ресницы снова опустились, уголки губ растянулись в улыбке. Меня все еще разбирало любопытство, мои ладони детектором блуждали по его телу: в поиске скрытых подсказок.
На одной ноге мои пальцы нашли продолговатый ожог. Поверхность была шишковатой и отличалась от остальной кожи цветом, почти как кусок карты. Опередив мой вопрос, он выключил музыку и рассказал предысторию. Он ночевал в лесу и проснулся оттого, что его спальный мешок горит.
– Никогда не ложись слишком близко к костру, – сказал он.
Мои пальцы бродили по нему – и достигли ожога, словно жаждали его исцелить. Его зрачки отражали свет лампы. Радужки больше не казались разбитой льдиной. Мне почудилось, что похожие на стекло кусочки сплавляются воедино и складываются в новый узор, и в то же время в них появляется больше цветов, больше света. Я показала ему ладони, мои собственные ожоги.
– Я нашла сундук с золотом, – сказала я.