Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 22 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Сбоку на груди у Артура было большое, но бледное родимое пятно. При желании в нем можно было разглядеть лицо, профиль. Артур утверждал, что это единственный портрет его отца, какой у него есть. Я продолжала донимать его своими открытиями, спрашивала об отметинах от прививок, о шрамах после операций на колене, где на коже по-прежнему виднелись точки от швов. Россыпь родинок на плече была точь-в-точь пирамиды плато Гиза, включая Пирамиды цариц и Сфинкса. Он носил на теле вырезанные надписи, знаки, говорящие куда больше, чем какая угодно татуировка. На что бы я ни указала, на все у него находилась история, как будто сосок, веснушки, экзема, золото на коренном зубе были оглавлением в толстой автобиографии или увесистом эпосе. Несколько часов напролет я слушала, как его голос, у самого уха, повествует о травмах во время скалолазания и метания ножей или о детских болезнях. Если бы пропустить Артура сквозь все те машины, которые делают снимки человеческих внутренностей, думается мне, на рентгене оказались бы только тексты, целая маленькая библиотека для каждой части тела. Артур состоял не из плоти и крови, но из рассказов. Я легонько дотронулась до его спины. По коже побежали мурашки, бугорки, напоминающие шрифт Брайля. Я все гадала, что же лежит глубже, прячется за всеми теми побасенками, которыми он меня развлекал. В свете ламп его тело казалось прозрачным. Прячущим другие знаки, шрамы, отметины – слой за слоем. Он тихо лежал возле меня. Я посмотрела на морщинки вокруг его глаз. – Все твое тело – история, – сказала я. – Знаю, – был ответ. * * * «Сегодня слово написанное постепенно утрачивает глубину», – без конца повторял литературный критик Андре Пиккар. И чтобы проиллюстрировать свою точку зрения, он раз за разом рассказывал о редкой каменной формации в южной Африке, так называемом «kopje», девяти валунах, балансирующих друг на друге. Нижний валун имел форму лежащего Z. Камни приобретали интенсивный красный оттенок на восходе и на закате, и живущие в округе племена им поклонялись. Местные жители пересказывали истории любви своих предков, опираясь на то, как эти девять камней гармонично балансируют друг на друге. Сразу по окончании Первой мировой войны в Африку прибыли европейские геологи и попытались объяснить это поразительное явление природы. Они исследовали, насколько глубоко камень в форме буквы Ζ залегал в земле. Но тщетно. Казалось, что основание холма было таким же глубоким, как сама земная оболочка. Однако благодаря их изысканиям вскрылось ранее неизвестное месторождение минералов цинка. С тех пор Зета-таун, как сегодня зовется то место, славится обширным и чрезвычайно прибыльным горным делом. Последовало несколько волшебных недель. Несколько раз я становилась свидетельницей редкого природного явления: снегопада в лучах солнца. Я могла шагать по улицам, перед глазами мельтешили кристаллы льда, а сзади за мной плелась тень. Я только изредка занималась шрифтом. Чем сидеть за компьютером, мне больше нравилось лежать голой, прижавшись к нему, и слушать короткие обрывочки его биографии на основании отметин на теле, кусочки, которые я сохранила в памяти и через какое-то время сумела соединить в историю, примерно так же, как в младших классах однажды смогла сложить буквы в письмо, строчка за строчкой. Мама Артура преподавала музыку в небольшом городишке в регионе Сёрланн – что также объясняло характерное Артурово «р». Ребенком он часто усаживался перед проигрывателем вместе с мамой и слушал музыку. Она была неразговорчива, предпочитала ставить ему пластинки. «Музыка – голос Бога на Земле», – говаривала она. Мама регулярно наведывалась в разные европейские столицы, чтобы посетить концерты лучших оркестров и дирижеров. Я не знаю, правильно ли я все поняла, но, судя по обрывочным рассказам Артура, она нередко встречалась с мужчинами во время этих поездок – каждый раз с новыми – на концертах или при схожих обстоятельствах. При всем при этом мать Артура была женщиной свободных взглядов, и в согласии с этим она превратила свою жизнь в уникальный проект. Мать Артура хотела повысить уровень терпимости в мире. «Единственное, что спасет нас как вид, – это способность мириться с различиями», – повторяла она Артуру. Она полагала, что музыка может в этом помочь, но ей хотелось способствовать конкретными действиями более биологического толка. Поэтому она озаботилась тем, чтобы зачать по ребенку от трех разных мужчин, у которых вдобавок было разное этническое происхождение. Иными словами, у троих сыновей были отцы из трех разных культур. И никто из отцов, пробывших с матерью Артура сутки, от силы двое, не ведал, что в Норвегии у него родился ребенок. Артур был младшим. Когда он был еще совсем мал, двое его старших братьев с благословения матери переехали в метрополии за границей, и он едва их знал. На вопросы любопытного Артура мать отвечала только, что его отец со Среднего Востока, из Сирии. Она повстречала его в Лондоне на концерте, где исполняли Шопена и солировал Артур Рубинштейн. Это все, что она рассказала. Сколько бы Артур ни допытывался и ни спрашивал. Но он решил: я родом не из Норвегии, а из Сирии. – Люди много сплетничали? – Да, болтали. Но я никогда от этого не страдал. А уж это кое-что да говорит о моей маме. Старшие братья не заинтересовались музыкой, и мать предложила Артуру начать учиться игре на виолончели, и тот согласился. У мамы была подруга-виолончелистка, которая преподавала. Артуру всегда нравились и она, и звук ее инструмента. Он посещал ее несколько лет. Со временем он научился пропевать ноты прежде, чем приступить к игре; он работал над техникой левой руки, техникой владения смычком, разбирал этюд за этюдом. Но он полюбил виолончель. Уже в подростковом возрасте он исполнял сложные произведения вместе с матерью. Они дебютировали на публике с Сонатой для виолончели и фортепиано № 1 ми минор Брамса. «У тебя такая же горячая кровь, как и у твоего отца», – сказала она после. Теперь Артур играл в губернском оркестре, начал брать уроки в Осло, прошел в финал Конкурса юных исполнителей классической музыки Норвегии. По окончании школы он оказался в числе немногих, кто прошел прослушивание в Королевскую академию музыки и переехал в Лондон. Он открыл в виолончели новое звучание. В академии преподавали одни из самых талантливых педагогов мира, к тому же он мог черпать вдохновение на частых мастер-классах. Какое-то время он брал домашние уроки у легендарного Уильяма Плита, который во времена свой юности в Лейпциге был учеником еще более легендарного Юлиуса Кленгеля, автора «Гимна для двенадцати виолончелей». В Лондоне Артур прижился, в частности потому, что там он чувствовал себя ближе к своему неизвестному отцу. Он всегда думал, что стоит снова поговорить о нем с матерью, но все откладывал и откладывал. Ему стал понятен граничащий с презрением скепсис матери к словам. В Лондоне он, однако, тосковал и часто ловил себя на том, что ноги несут его в арабский квартал неподалеку от академии, к Эджвер-роуд, где он садился в кафе или ресторанчике и ел киббех или фалафель, или другие блюда Среднего Востока, или просто выпивал стакан лимонаду, или покупал сладкий пирог с орехами и медом, разглядывая курящих кальяны мужчин. В первые недели наших отношений я до того скучала по Артуру, что еженощно видела его во сне. Однажды мне приснилось, что я, полуживая от жажды, бреду по большаку в сторону Дамаска – где я никогда не бывала – и что он вдруг проезжает мимо, останавливается и протягивает мне флягу с водой. В машине играет Билл Эванс «Lucky to be me»[90]. Меня разбудил телефонный звонок. Это был Артур, он говорил, что ему необходимо услышать мой голос. На фоне я уловила джаз: Билл Эванс и «Lucky to be me». Вот какой была наша любовь. Окончив учебу в Лондоне, Артур участвовал в различных больших и малых ансамблях. – Меня все устраивало, – сказал он. – Я был так занят, что у меня не было времени думать о чем-то еще. Но спустя несколько лет произошло событие, которое перевернуло все вверх дном. Артур гастролировал по Европе с пианистом. Сонаты для виолончели Бетховена в их исполнении неизменно приводили публику в восторг. К тому времени Артур уже давно ощущал беспокойство. Он ходил взад-вперед по пустым номерам гостиниц, как один из тех бедных зверей, которых он иногда видел в плохо ухоженных зоосадах, и не понимал, откуда было взяться чувству, что он в ловушке. Затем пришла слабость, и он поник. Как будто не хватало витаминов. Ему хотелось только спать. После последнего концерта – пианист уже отправился домой – Артур получил сообщение из посольства. Ему велели позвонить в Норвегию кому-нибудь из родственников. Он набрал номер, и упомянутый родственник в осторожных выражениях сообщил, что мать Артура погибла в автомобильной аварии. – У меня как вилку из розетки выдернули, – рассказывал Артур. – Я так и замер. Упал, и пока падал, все разлеталось на мелкие куски. Позже он, не разбирая дороги, спустился в гостиничный холл, чтобы пойти подышать свежим воздухом, но зазевался и прошел прямиком через стеклянную дверь. Он серьезно повредил тыльную сторону ладони, но ему было все равно. Он долго бесцельно мотался по выложенной брусчаткой площади, пока чудом не нашел дорогу обратно. В номере он долго сидел, буравя глазами виолончель, как будто не мог осознать, что этот инструмент вообще здесь делает. До него медленно доходили последствия телефонного разговора. Он не только лишился матери, но и утратил возможность узнать что-то об отце. На помощь братьев рассчитывать не приходилось, они знали так же мало, как и он. Он словно разом лишился своих корней; Артур ощущал себя пустым, бессодержательным, сидел мокрый от слез и только бесцельно смотрел на невероятно уродливые и безутешные обои. За скорбью пришло новое давящее состояние. Отчаяние. Он не знал, кто он такой. Артур накинул пиджак, закинул кофр на спину и вышел бродить. Гастроли продолжались так долго, что он едва знал, где он. Все города, все места, казались одинаковыми. Был поздний вечер, улицы обезлюдели. Плутая, он наконец нашел мост. – Я знаю, что хотел покончить с собой, – сказал он.
Перед мостом он наткнулся на попрошайку. Артур во всяком случае подумал, что она была нищенкой. Сидела на истрепанном раскладном стуле с консервной банкой перед собой. Он кинул в банку пару монет, подумал, ведь нужно же сделать что-то хорошее напоследок. И вдруг женщина заговорила: оказалась вовсе не попрошайкой, а рассказчицей, каких и по сей день можно встретить в некоторых областях Европы. Она, должно быть, поняла, что Артур иностранец, потому что заговорила на ломаном, но вполне сносном английском. – Эта история спасла мне жизнь, – сказал он. – Она была не так уж хорошо рассказана, но достаточно хорошо, чтобы заставить меня усомниться в моем решении. В ответ Артур открыл кофр и достал виолончель. Он одолжил истрепанный складной стул, уселся и начал играть для нее. Правая рука все еще кровоточила после столкновения со стеклянной дверью, но и пальцы, и сама рука функционировали как надо. – Я сыграл из Сонаты для виолончели соло, opus 8 Золтана Кодая, – сказал он. – Поскольку был в Восточной Европе. Мой последний концерт. И тем не менее: раз уж я выбрал среднюю часть, то я, должно быть, думал, что надежда еще есть. Что последует продолжение. Когда мы лежали, прижавшись друг к другу, я часто прижимала ухо к его груди, чтобы послушать, как бьется сердце. Ритмический стук этой пустотелой машины был для меня мистерией, загадочной и прекрасной камерной музыкой. – Что заставляет сердце биться? – спросила я как-то вечером. – Метроном на Сириусе, – ответил он таким тоном, будто это общеизвестный факт. Артур убрал инструмент в кофр. Что теперь? Он взвалил кофр на спину, вышел на мост и вскарабкался на перила. Он еще не решился. Вспомнил про Шумана, который, после того как окончил свой проникновенный виолончельный концерт, попытался покончить с собой, сбросившись с моста. Артур хотел взобраться еще выше, но ударился головой о стальную балку. Сильно. Так сильно, что пошла кровь. Он остановился и крепко задумался. Кровь сочилась из раны. Внезапно он вспомнил деталь истории, которую рассказала женщина. Затем он сбросил виолончель вниз, в воду, вместо себя. – Это была дорогая виолончель, – сказал он. – «Хилл», английская. Он стоял и, прижав носовой платок к ране на голове, смотрел, как кофр уплывает прочь – черный корабль, взявший курс на потусторонний мир. – Я вернулся обратно в гостиницу как с поля битвы, – сказал он, – с разодранной рукой и залитым кровью черепом. Но все этим не кончилось: дома в Лондоне, после похорон матери, он заболел. Он корчился в постели от ужасных болей в животе. Только когда он понял, что сейчас умрет, то позвонил в скорую. В больнице его спешно прооперировали, едва успев предотвратить разрыв воспаленного аппендикса. В период выздоровления он решил перестать играть. Музыка не могла дать ему то, о чем он тосковал, – во всяком случае, не сразу. Теперь он по-настоящему понял, или думал, что понял, что такое чувство опустошенности. Потеряв мать, а вместе с ней, следовательно, и отца, он остался без истории. Артура влекло прочь, он хотел искать, искать рассказы, которые смогут объяснить ему, кто он. Особенно его занимала мысль об отце. Эта история, которую ему так и не удалось повстречать. Он сделался одержим идеей «потерянной истории». Он был убежден, что она где-то есть, что лежит и только и ждет его. – Я был пустым сосудом, – сказал он. – Мне нужна была история, чтобы ожить. – Ты прямо как пробудившаяся к жизни мумия, – улыбнулась я. – Мумии приходится искать свои внутренние органы. Они хранятся в специальных сосудах, канопах, которые стоят где-то поблизости. Он кивнул, подивившись такому сравнению, и спросил, уж не у своего ли чудаковатого дедушки я его позаимствовала. Артур начал собирать истории. Тогда он не думал становиться рассказчиком. Он начал охоту совсем близко, в Британском музее, где наткнулся на глиняные таблички, повествующие о герое Гильгамеше. Братья унаследовали крупную сумму от мамы, и свою долю Артур потратил на путешествие по миру. Он находил истории в самых неожиданных местах. В Хельсинки, в музее, он увидел полотно Аксели Галлен-Каллелы[91], изображающее мать Лемминкяйнена, и напал на след рассказов из «Калевали», а в Камбодже, во время своей последней поездки, нашел изображение смерти Камы в виде каменного рельефа отдаленного храма. Я поинтересовалась, не думал ли он продолжать играть, пока искал свои рассказы. – Да, но не в тот период, – ответил он. Именно тогда музыка была невозможным для меня языком. В ней слишком много чувств. – Нужно было обойтись без инструмента несколько лет, – сказал он. – Но, как видишь, я завел себе новую виолончель. Бывают в жизни времена, когда неверно хвататься и за одно, и за другое. В то же время ему пришлось искать, на что жить. Он начал печь. Это, разумеется, кое-какое отношение имело к отцу, который, по словам мамы, – редкая оговорка после лишнего бокала портвейна – был пекарем. Артур не знал, правда ли это, но ему нравилось печь. К тому же эти занятия легко удалось объединить. Печешь и рассказываешь. Я положила голову ему на грудь, пока он говорил. Как на деку виолончели. Голос звучал как будто больше из его тела, чем изо рта. Слушая его, я думала: это – то, что он мне сейчас рассказал, – и есть его внутренний сундук, ковчег из чеканного золота. Откуда мне было знать, что и в нем что-то хранилось: маска, лицо. Бесценная. И непредсказуемо хрупкая. Ночь. Я у экрана компьютера. Ко мне вернулось желание продолжить работу над шрифтом. Про себя я прозвала мою новую движущую силу «энергией Q». «Q» – моя любимая буква; знак, который символизирует все редкое, и я знала термин «энергия Q»[92]: количество энергии, высвободившееся в результате ядерной реакции. Можно ли расширить буквы, зарядить их более высоким напряжением? Несколько недель я экспериментировала, включая крошечные, едва различимые глазом, фрагменты из нелатинских знаков в мой алфавит. Слова дальновидной мамы Артура засели у меня в памяти: единственное, что спасет нас как вид, – это способность мириться с различиями. Я стремилась нарисовать «а», в которой читатель подсознательно видел бы отблеск арабского знака, тень малазийского, след китайского. Когда я распечатала первый тестовый лист с обновленным шрифтом – я снова выбрала один из своих постоянных пробных текстов, пару сцен из «Ромео и Джульетты», – то увидела, что алфавит сделался ориентальнее. Письмо выглядело красивее, и когда ты его читал, слова, предложения, казались чужеземными и вдохновляющими. Я была чрезвычайно довольна. И все же одна мысль меня тревожила. Возможно, благодаря богатству хрупкой мелодии японской бамбуковой флейты, которая доносилась из колонок у меня за спиной, как-то вечером у меня зародилась новая идея, сродни предыдущей: я начала переносить элементы одних букв в другие. Я взяла крошечный фрагмент из «r» и добавила его в «h». Поймала себя на том, что думаю о каждом знаке как о чем-то органическом и о том, что занимаюсь формой генной инженерии, нахожусь в лаборатории молекулярной биологии. Дома у Элен я уже убедилась, что эфиопское письмо похоже на хромосомы. Может, поэтому я и назвала шрифт Cecilia? Потому что знала – в конечном счете я исследую себя саму? В сущности, меня никогда и не покидало ощущение, что я работаю с кодовой системой, которая связана с самой жизнью. Я поменяла местами вертикальные штрихи в «М». Мелочь? Мне кое-что вспомнилось – что гены во многих хромосомах у шимпанзе и человека совпадают, но следуют в разном порядке. Раз так, то как насчет алфавита? Может, и в нем даже мельчайшее изменение приведет к непредсказуемым последствиям? Установив последнюю модификацию шрифта, я распечатала новую тестовую страницу. Я выбрала те же сцены из «Ромео и Джульетты». И когда я прочла об их первой встрече – реплика Ромео: «Она затмила факелов лучи![93]», – то ощутила потрескивание в голове. Реплика Джульетты «Одна лишь в сердце ненависть была – /И жизнь любви единственной дала» отозвалась во мне разрядом. Мой взгляд не просто скользил по словам, не встречая сопротивления, но смысл слов проникал в меня. Синапсы искрили, мысли в голове ветвились – они множились даже быстрее, чем когда я сидела в стволе дуба у дедушки. После, совершенно измотанная, я гадала, что же произошло. Могла ли новая гарнитура оказаться такой же действенной, как генетическая модификация? Мог ли текст, набранный новыми буквами, заставить человека испытывать другие чувства, вести себя иначе, чем обычно? Занималась ли я чем-то предосудительным? А что, если мое предприятие действительно увенчается успехом – что, если такой шрифт попадет в дурные руки? Я разом поняла, почему Ханс-Георг Скай так волновался, так боялся. Почему он думал, что за ним следят, не хотят позволить достичь своей цели. – Что за историю тебе рассказала женщина на мосту? – спросила я как-то вечером. К тому времени он сидел и занимался уже долго, проигрывал один и тот же пассаж снова и снова и по-прежнему оставался недоволен. В конце концов он с силой ударил конским волосом смычка по обечайке, как будто нерадивому инструменту нужно было преподать строгий урок. Лицо исказила гримаса. Я задала вопрос, чтобы направить его мысли в другое русло.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!