Часть 23 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Это была история о Шахерезаде из «Тысячи и одной ночи», – сказал Артур. – Она спасла жизнь и себе, и бессчетному количеству других людей, потому что знала много историй.
– Я как-то раз видела в пекарне хлеб, названный в честь Шахерезады.
– Мой лучший рецепт, – отозвался он.
Последняя протяжная мелодия сякухати стихла, и одновременно у меня самой как будто закончился воздух. Я уже много часов кряду ничего не ела, даже лапшу. Случалось, я истолковывала свой интерес к знакам как печальную одержимость, может быть даже как манию, граничащую с безумием. Но благодаря мысли об Артуре, которая все чаще посещала меня во время работы, я ясно увидела связь между письмом и любовью. И я вспомнила, как все начиналось, как я впервые обнаружила эту связь – письмо как любовь.
Выбор академии художеств, как я уже упоминала, не был чем-то само собой разумеющимся. Школьные лекции Чернослива о Платоне многое объясняют, но отнюдь не все. По окончании школы я по-прежнему сомневалась, что делать, и я решила – не читая Марко Поло – повидать мир, объездить как можно больше новых мест за год. Я стремилась прочь из круга. Хотела сделать то, чего никогда не делала моя мама. Хотела перейти от слов к делу. Я действительно воспользовалась несколькими рейсами из тех, которые она объявляла по громкой связи. Но чем дольше я путешествовала, тем больше и это казалось мне пустотой, болтовней. Я не вырвалась из петли, я только расширила радиус. По возвращении я ощущала себя ничуть не менее смущенной, бессильной и растерянной.
Я слышала, как люди утверждают, что у них в жизни, мол, есть миссия. Неужели можно так думать? Взять на себя смелость? Я искренне желала получить знак. Вернувшись домой из поездки, я часто навещала усадьбу дедушки, где теперь проживала семья с маленькими детьми. Они разрешали мне бродить вокруг сколько вздумается. Возможно, это место, со всеми его воспоминаниями, могло выпустить на свободу лучшее, что во мне было, дать мне ответ.
Однажды я взобралась на утес, который скрывал и все еще скрывает «M/S Bayard V», груженный прахом дедушки и бабушки, – утес, который дед нарек Дейр-эль-Бахри в честь величественных заупокойных храмов фараона Менхутепа и царицы Хатшепсут близ Фив. Поначалу я сидела, облокотившись спиной о гранит, и внимала голосу, который порой слышала в детстве, как будто надеялась, что сейчас он укажет мне дорогу. Однажды это место было моей архимедовой точкой опоры. Охватывая взглядом свое детское королевство с высоты птичьего полета, я ощущала себя повелителем мира. Отсюда, думала я тогда, отсюда я смогу перевернуть Землю.
Но сейчас – ничего не произошло. Я поднялась, уставилась на «С», которую дедушка выбил в граните, – она была такой же изящной и почти не стертой временем, только теперь полной воды – и змеилась к поверхности утеса, где он округлялся и нависал над Долиной Царей. Я нашла пенек прямо у поляны ландышей; я слушала пение птиц, которые теперь остались без скворечников-кораблей, и журчание ручейка у подножия утеса. Приятно пахло. Хвойная смола. Вереск. Мох. Я была пустынником, который удалился от мира, чтобы получить послание свыше. Я ждала. Огляделась, тщательно вглядываясь во все стороны света. Но и теперь ничего не произошло.
Я поплелась обратно, наклонилась и сорвала пару ягод черники, но они были гадкими на вкус, и я их выплюнула.
Он был разным – на вкус и на запах. Мука и тесто на запястьях, пот в подмышечных впадинах, когда он возвращался домой из пекарни рано поутру и укладывался рядом со мной на матрасе. Его губы, покрытые моими поцелуями, когда он ел хлеб с абрикосовым вареньем. Но я не помню ничего лучше, чем соленый вкус слез, которые катились у него по щекам в тот день. Я бы отдала что угодно, чтобы никогда этого не испытать.
Возможно, это не более чем стечение обстоятельств, возможно – мое страстное желание найти хоть что-то.
Получить ответ. Не знаю. Говард Картер искал пять лет, прежде чем обнаружил гробницу Тутанхамона. По пути назад я хотела срезать путь, пройдя по склону на обратной стороне пирамидального утеса. Там была молодая густая поросль, и сама горка плотно заросла мхом. Пока я карабкалась наверх, я поскользнулась и сорвала кусок мха. Под ним я разглядела контур. Я было подумала, что это естественные трещины в камне, потом – что я, должно быть, обнаружила ископаемые окаменелости. Но быстро поняла, что это иероглиф. Не трилобит, но скарабей. «Быть». Я осторожно сняла кусок мха побольше и открыла еще несколько иероглифов. Я сделала еще несколько выборочных проб в других местах, сняла ветки в плотном кустарнике и как будто смотрела сквозь вереск, мох и землю. Вся оборотная сторона утеса была испещрена иероглифами, высеченными в камне. Сидящие мужчины, быки, деревья, руки, посохи, ибисы, чаши, сердца, свитки папируса, замки, корабли – да-да, корабли – пчелы, звезды и многое другое. Здесь, неподалеку от дома, находилось заросшее маленькое святилище. Домовой храм. Я чувствовала себя в родстве с теми, кто плутал по джунглям в дальних странах и кто неожиданно натыкался на древние заросшие строения, как Боробудур на острове Ява или Та Прум в Анкоре. Мне ничего не оставалось, как рассмеяться от изумления. Вот почему я так часто видела, как дед спускается с утеса, закинув за плечи небольшой рюкзак. Еще и поэтому гранит разговаривал со мной, когда я была маленькая, – не только из-за бабушки на корабле, но и потому что весь утес был исписан. Он был здесь, на обратной стороне, с киянкой и целым набором зубил и выбивал иероглифы, создавал мозаику, которая превосходила даже дневники бабушки. Он занимался этим не менее двадцати лет. И он должен был делать это участок за участком прежде, чем уложить землю, мох и вереск обратно на место. Я понятия не имела, что там написано. И не хотела выяснять. Я знала самое существенное: там что-то о любви. Он сделал это ради бабушки.
Когда все уже сказано, остается только письмо и любовь.
Я заметила, что внутри меня что-то шевельнулось. Пульс жизни. «Быть». С того самого удара молнии много лет назад я искала – искала, сама не знаю что. А оно оказалось здесь – прямо передо мной, в центре моего детства.
Это послание, хотя я его не понимала, проникло в меня и изменило меня больше, чем год путешествий по ряду экзотических стран. Оно выходило за пределы любых разговоров и размыкало замкнутые круги. Было на грани невозможного.
Мне было двадцать лет, и после посещения утеса я пребывала в состоянии некоей экстатической интуиции – я уже знала, что буду делать в будущем. Я подала документы в Национальную академию художеств. Я хотела работать в сфере графического дизайна, и прежде всего со шрифтами. Я никогда не забывала вид горящей «С», но, наверное, только сейчас поняла, что именно дедушка пытался сказать – о письме как о животворящем пламени в человеке. Я внезапно обрела уверенность: я найду другую письменность. Не иероглифы, но совершенно новый алфавит. Неистрепанные знаки. Пылающие.
XI
Я была с Артуром, и весна пролетела стремительно. Весна за окном не шла ни в какое сравнение с весной внутри меня. За пару месяцев головокружительное, заикающееся состояние, которое я звала влюбленностью, переросло во что-то, для чего у меня не находилось слов. Я несколько раз пыталась подобрать слова, но что-то подступало к горлу, и мне хотелось разрыдаться. Все слова вылетали разом, слишком быстрые, слишком резкие. Я хранила молчание. Лучше уж так, чем череда нечленораздельных звуков. Я вспомнила запруды, которые мы по весне строили в детстве, лихие песочные дамбы поперек улицы, которые внезапно сметало, а затем вода устремлялась во всех направлениях.
Вместо этого мы лежали и болтали о другом. О важных мелочах. О том, что «Ронсон Премьер» – зажигалка на все времена, о том, как Билл Эванс исполняет «My Foolish Heart»[94], о том, какое средиземноморское мезе вкуснее – из виноградных листьев или фасоли с кунжутом. По утрам откуда-то издали доносился звук колоколов, как будто каждый день был праздником.
Мне разрешили заглянуть в черный блокнот. Почерк легко читался – еще бы, ведь он писал капителью. Страницы содержали короткие обрывки историй, которые нередко вызывали у меня смех. Как-то раз я прочитала пару из них вслух и спросила, где он раздобыл такие хорошие рассказы.
– Это не истории, а рецепты хлеба, – сказал он.
Порой влюбленные уверяют, что хорошо знают друг друга – настолько, что один может угадать мысли другого. Для меня все было иначе. Я никогда не знала, о чем думает Артур, и это мне нравилось в нем больше всего. В шикарной квартире Йона Людвига я ощущала себя запертой в тесном чулане. Скромная спальня Артура ширилась постоянно. Я еще никогда не бывала в комнате больше. И в то же время было что-то в этом внезапном широком обзоре, что пугало, создавало подозрение, что наша любовь чересчур идеальна.
Однажды я показала ему лист бумаги с последней версией шрифта Cecilia, только алфавит, заглавные и прописные буквы, в обычном и курсивном начертаниях. Я была горда. Я думала, он должен увидеть, какой революционной мощью наполнены буквы, хотя они точь-в-точь похожи на другие наиболее широко используемые в наше время гарнитуры.
Восторга не последовало. Он изучил распечатку, и снова – я вспомнила его визит ко мне домой, когда он просматривал распечатки тестовых страниц «Страданий юного Вертера» – с таким выражением лица, как будто не совсем понимает мое ликование, энергическую серьезность, пафос, которые я выказываю. Или хуже: критически настроен по отношению к письму в целом.
– Разве буква не всегда убивает? – спросил он.
Фраза прозвучала как цитата[95].
– Разве мысль не стиснута буквами, как решеткой?
– Ничего подобного! – огрызнулась я.
Меня это ранило. Я хотела сказать, что буквы способны разорвать петли привычного мышления, что совершенное письмо животворяще, но не смогла сформулировать. Да и примеров у меня не было.
Он не стал развивать эту мысль, но все же спросил:
– А что ты, собственно, ищешь?
Прямой вопрос застал меня врасплох. Что я ищу? Золотые буквы? Священный Грааль? Волшебные свойства письма? Может, я ошибаюсь. К чему вообще эти поиски? Неужели роли королевы норвежской рекламы мне недостаточно? Откуда во мне это метафизическое, неопределимое стремление туда, куда, по моему мнению, буквы могут открыть двери? Я смирно лежала на матрасе и смотрела на икону, висящую на стене.
Невольно думала о другом. Или, может, мне только казалось, что это другое. Я думала о моих прежних возлюбленных. И об Артуре. О том, как у нас с ним все иначе. Такой контраст наводил на мысли о том, не находится ли любовь – то, что мы называли любовью, – в зачаточной стадии. А что, если она вмещает иные возможности, которые только и ждут нас?
Должно быть, я надолго задумалась.
Он повторил вопрос:
– Что ты ищешь?
– Знаки любви, – сказала я.
– Ты имеешь в виду символы?
– Знаки. Знаки, которые создают любовь.
Казалось, он вздохнул с облегчением.
– Пожалуйста, – сказал он и наклонился ко мне, – вот тебе один.
Он поцеловал меня.
– Вот тебе еще.
Он поцеловал меня снова.
Холодным утром в начале апреля, когда долговязые сосульки свисают с козырьков крыши, мы валялись в постели уже несколько часов, слушая музыку или болтая о шмелях, пряничных домиках, визитных карточках и об австралийской скале Улуру – мы оба там бывали. Я снова попыталась сказать то, что хотела сказать больше всего, о нем, о нас. Но слова снова застряли в горле или в сознании, и, как и многие до меня, я была вынуждена капитулировать, почти с раздражением, и прибегнуть к самому короткому и самому избитому из всех заявлений. Я сказала:
– Я люблю тебя.
Я лежала возле него на матрасе и произносила это вполголоса, «Я люблю тебя», и как только я это сказала, то до меня дошло, что это впервые. Я никогда не произносила эту фразу как свою собственную. Только сейчас, на тридцать шестом году моей жизни, в ее зените, эти слова, которые раньше были «* * *», стали возможны. Выговорив эту фразу с определенной интонацией и вибрацией голоса, которая при любых обстоятельствах заставила бы Артура понять, что именно я имею в виду, я захотела попробовать его записать. И у меня получилось. Я писала его снова и снова. Я писала его на разноцветных клейких листочках, «Я люблю тебя», и я носилась по квартире Артура, расклеивая их повсюду, на зеркало, в холодильник, под крышку унитаза, ему в ботинки.
Он улыбался, но смотрел на меня удрученно, как будто все эти записки только умножали его скепсис.
Я не уверена, но, возможно, мысль, отблеск чего-то параллельного сразили меня где-то в самой глубине подсознания: если, произнеся фразу, которую долго считала истрепанной и затертой до дыр, я все равно ощутила такое ликующее удовлетворение – не означает ли это, что в своей погоне за новыми буквами я нахожусь на ложном пути?
В одно из этих весенних утр я проснулась от стука по клавиатуре в моей собственной квартире; я могла поклясться, что кто-то проворно, с уверенностью профессионала работает за компьютером в моем кабинете. Я набросила халат, но, добравшись до комнаты, никого там не обнаружила. Приснилось? Несколькими часами позже я включила компьютер и, открыв последнюю версию Cecilia, обнаружила, что некоторые внесенные неделю назад изменения отсутствуют. Я еще не успела создать резервную копию. Либо я случайно удалила файл, когда наводила порядок в версиях шрифта днем ранее, хотя это на меня не похоже, либо кто-то, как бы маловероятно это ни звучало, залез ко мне в компьютер и сделал это. Отчего-то я сразу заподозрила мужчину в безупречном черном костюме, который позвонил мне в дверь прошлым вечером, относительно молодой мужчина, который хотел мне что-то предложить. Насколько я знаю, это могло быть кабельное телевидение или сигнализация. Но я тут же пробурчала «не интересует» и закрыла дверь, поскольку недолго думая зачислила незнакомца в категорию «церковники».
Я решила, что, должно быть, сама виновата в потере.
Воскресным утром в конце апреля мы как обычно лежали у него в спальне. Мой взгляд задержался на темной двери в стене с иконой. Она всегда была заперта. Я не спрашивала, решив, что она ведет на черную лестницу. Лежать голой, прижавшись к Артуру, приводило меня в состояние ферматы[96]; каждая секунда казалась длиннее. По утрам по-прежнему было зябко, и мы топили камин. Пальцы Артура бродили по моим ребрам, как будто он играл на них или искал секретное отверстие. Он только что окончил небольшую историю. Ведь все по-прежнему было так – я могла подивиться чему-нибудь, его щетине, линиям на ладони, и он отвечал историей. Ничто не нравилось мне больше, чем его короткие повести у самого моего уха.
– Почему ты в меня влюбился? – спросила я.
Сначала он не ответил, как будто я слишком резко сменила тему.
– Увидел, как ты слушаешь, – сказал он, помедлив. – Ты меня вдохновила. Я никогда не рассказывал так хорошо, как в те вечера, когда ты сидела в кафе и слушала.
Именно так он и сказал. Но я не знаю, почему он в меня влюбился. Возможно, всему виной мой кульбит, воздушное путешествие, когда меня сбила машина. Не знаю. Не знаю также, почему я влюбилась в него. Кольцо? Пальцы? Мурлыкание под нос? Хотелось бы мне это знать, но я не знаю. Ничего не знаю. Знаю только, что я одна и что сижу в аэропорту, как будто вне времени и пространства. Вчера вечером я надела верхнюю одежду и вышла. На расстоянии, в ночи, гостиница в форме полумесяца похожа на космическую станцию или на маленькую планету, светящуюся «С». Я думала о дедушке. Я думала обо всем, что потеряно. Гостиница парила передо мной в воздухе. И сейчас, за письменным столом, я чувствую себя парящей и я не знаю, поднимусь я или упаду, выживу или сгину.
Однако мне нельзя сдаваться на этом этапе. Я должна свидетельствовать до конца. Но нередко, когда я опускаю взгляд на бумагу, на влажное перо чернильной ручки, на буквы, к примеру, «в» и «л» и «ю» и «б» и «л» и «е» и «н» и «а», то не понимаю того, что написано. Я потеряла мои буквы. Я потеряла все. Две мандалы. Я мерзну. За окном снова валит снег. Как будто я просто прошла по кругу большого диаметра.
В то апрельское утро я лежала, прижавшись к его животу, чтобы соприкасаться как можно с большей поверхностью кожи. Больше всего мне бы хотелось вплестись в него. Мысли обращались к другим мужчинам, к Йону Людвигу, который часто стоял вплотную ко мне и разглагольствовал о том, как хорошо мы друг другу подходим, «как две ложечки». Он забыл, что две ложки легко распадаются. Однажды я сидела и наблюдала, как дед мастерит ящик. До этого мы говорили о бабушке. Проработав долгое время в тишине, он сказал, как будто в продолжение беседы, что ящики похожи на любовь – детали не склеены, а соединены в «ласточкин хвост».
«Влюбленность – это клей, – добавил он и подмигнул мне, так что бровь-крыло совершила взмах в воздухе. – А вот любовь – она как надежное столярное соединение».