Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 13 из 22 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Затем я вспомнил о брошенной железной дороге на Роули, чья поросшая сорняками гравийная насыпь еще тянулась на северо-запад от крошащейся станции, что стояла на краю речного ущелья. Была лишь вероятность, что горожане не подумают о ней, ведь оттого, что ее захватили колючки, по этой дороге едва было возможно пройти, и это делало ее самым неподходящим из всех путей для бегства. Из окна же гостиницы я отчетливо ее видел и знал, где она пролегает. Большая часть ее прежней длины создавала неуютное чувство, виднеясь с шоссе на Роули и с высоких точек в самом городе, но, скорее всего, к ней можно было прокрасться через подлесок, оставшись незамеченным. Во всяком случае это был мой единственный шанс на освобождение, и мне ничего не оставалось, кроме как его испробовать. Войдя в вестибюль заброшенного убежища, я еще раз, использовав фонарик, сверился с картой мальчишки. Непосредственная трудность состояла в том, как достичь старинной железной дороги; и теперь я пришел к выводу, что безопаснее всего это можно было совершить, двинувшись прямо к Бабсон-стрит, затем на запад к Лафайет-, там обогнуть, но не пересекать распутье, аналогичное тому, что я миновал прежде, а потом последовательно зигзагообразной линией на север и на запад через Лафайет-, Бейтс-, Адамс- и Банк-стрит – последняя проходит вдоль края ущелья – к заброшенной и изветшалой станции, которую я прежде видел из окна. Причина моя направиться к Бабсон-стрит заключалась в том, что я не желал ни заново пересекать то же распутье, ни начинать свой отход на запад вдоль такой широкой поперечной улицы, как Саут-стрит. Вновь двинувшись в путь, я перешел на правую сторону улицы, чтобы обогнуть Бабсон как можно незаметнее. С Федерал-стрит еще доносился шум, и когда я обернулся, то увидел отблеск света рядом со зданием, из которого сбежал. В нетерпении покинуть Вашингтон-стрит я побежал рысью, положившись на удачу, что не попадусь на глаза какому-нибудь наблюдателю. За углом Бабсон-стрит я с тревогой увидел, что в одном из домов все еще жили – на это указывали занавески на окне, однако свет внутри не горел, – и я проследовал мимо без происшествий. На Бабсон-стрит, которая пересекала Федерал-и посему могла явить меня искателям, я, насколько мог, прижимался к неровным покосившимся зданиям, дважды остановившись в дверях, пока шумы за моей спиной кратковременно усиливались. Широкое и запустелое распутье впереди сияло под луной, однако мой маршрут не требовал его пересекать. Во вторую свою остановку я стал вновь улавливать смутные звуки и, выглянув осторожно из укрытия, увидал автобус, который мчался поперек этого распутья, направляясь к Элиот-стрит, которая пересекалась здесь с Бабсон- и Лафайет-стрит. Пока я наблюдал, задыхаясь от рыбного запаха, который внезапно усилился после краткой передышки, мне удалось заметить группу неловких согбенных фигур, которые ковыляли вприпрыжку в том же направлении; я понял, что это, должно быть, те, кто охранял Ипсуичскую дорогу, которая образует собою продолжение Элиот-стрит. Две из фигур, что я успел увидеть, шагали в просторных одеждах, а у одной на голове была остроконечная тиара, белоснежно сверкающая в лунном свете. Походка у последней из фигур была так необычна, что у меня по телу пробежал холодок: существо, показалось мне, чуть ли не скакало, вместо того чтоб идти. Когда последний из группы скрылся из виду, я двинулся дальше, прошмыгнул за угол на Лафайет-стрит и очень спешно пересек Элиот-, опасаясь, что кто-нибудь из отставших от группы еще не плелся вдоль нее. Я в самом деле слышал некое кваканье и постукиванье со стороны Таун-сквер, но все же мой проход оказался беспрепятственен. Величайший мой страх состоял в том, чтобы заново пересечь широкую, залитую лунным светом Саут-стрит – с ее видом на море, – и мне пришлось собрать всю свою решимость, чтоб приступить к этому испытанию. Кто-то вполне мог наблюдать, и отставшие на Элиот-стрит заметили бы меня с любой из двух сторон. В последний момент я решил, что лучше сбавить ход и пересечь улицу в шаркающей манере обычного иннсмутского жителя. Когда вид на воду вновь открылся – на сей раз справа от меня, – я был почти полон решимости вообще туда не смотреть. Однако не смог противиться тяге и посмотрел искоса, продолжая осторожно и подражательно брести навстречу спасительным теням перед собою. Корабля, что я почти ожидал увидеть, там не оказалось. Но внимание мое прежде всего привлекла небольшая весельная лодка, которая швартовалась у заброшенного причала, груженная неким громоздким предметом, который был накрыт брезентом. Гребцы, хотя смутно различимые издалека, имели особенно отталкивающий вид. В воде еще виднелись несколько пловцов, тогда как на отдаленном черном рифе я уловил слабое, но ровное свечение, не похожее на маячок, что я замечал прежде, и оно имело любопытный цвет, который я никак не мог точно определить. Над наклонными крышами впереди и справа от меня вырисовывалась высокая башенка «Гилман-Хаус», но она была погружена в совершенную темноту. Рыбная вонь, рассеявшись на миг милосердным ветерком, вновь нахлынула со сводящей с ума глубиной. Не успел я до конца пересечь улицу, как услышал бормочущую группу, которая приближалась с севера по Вашингтон-стрит. Когда они достигли широкого распутья, где я впервые с тревогой увидел залитую лунным светом воду, я сумел ясно различить их всего в квартале от себя и пришел в ужас от звериной ненормальности их лиц и псиной, нечеловеческой крадущейся походки. Один мужчина передвигался совершенно по-обезьяньи, касаясь длинными руками земли; другой тем временем – в мантии и тиаре, – казалось, одолевал путь едва ли не скачкообразно. Я рассудил, что эта орава – та же, что я видел во дворе «Гилмана», а значит, именно она шла по моему следу вернее всех. Когда некоторые из фигур повернулись посмотреть в мою сторону, я оцепенел от страха, но сумел все же сохранить свою небрежную шаркающую поступь, что изображал до того. До нынешнего дня я не знаю, заметили они меня или нет. Если же да, то моя уловка, должно быть, их обманула, ибо они прошли через распутье, не меняя направления, квакая и бормоча на своем отвратительном гортанном наречии, которое я не мог определить. Вновь очутившись в тени, я порысил мимо кренящихся дряхлых домов, слепо глядящих в ночи. Перебравшись на западный тротуар, я обогнул ближайший угол и вышел на Бейтс-стрит, где держался зданий по южную сторону. Я миновал два дома, проявлявших признаки обитания, и на втором этаже одного из них горел слабый свет, однако никакие препятствия мне не повстречались. Свернув на Адамс-стрит, я почувствовал себя значительно безопаснее, но пришел в потрясение, когда из темного проема прямо передо мной вышмыгнул, пошатываясь, мужчина. Он был, впрочем, чрезмерно пьян, чтобы представлять угрозу, и я благополучно достиг мрачных развалин складов на Банк-стрит. На этой мертвой улице рядом с ущельем реки ничто не шевелилось, а шум водопада почти заглушал мои шаги. Я рысью побежал к разрушенной станции, и огромные кирпичные складские стены вокруг показались отчего-то более устрашающими, нежели фасады жилых домов. Наконец я узрел старинное здание с аркадами – или то, что от него осталось, – и направился сразу к путям, которые начинались у его дальнего конца. Рельсы заржавели, но остались большей частью целы, а сгнило их менее половины. Идти или бежать по такой поверхности было очень трудно, но я старался изо всех сил и в целом продвигался весьма споро. Некоторое время колея тянулась вдоль края ущелья, но затем я наконец достиг длинного крытого моста, где тот на головокружительной высоте пересекал пропасть. Состоянию этого моста было суждено определить следующий мой шаг. Если он выдерживал человека, я воспользовался бы им; если же нет, подверг бы себя риску вновь побродить улицами и выйти на ближайший невредимый автомобильный мост. Протяженная, амбароподобная махина моста призрачно сияла в лунном свете, и я увидел, что шпалы были вполне надежны, по меньшей мере первые несколько футов. Войдя, я включил фонарь и оказался чуть не сбит с ног облаком летучих мышей, что пролетели мимо меня. Примерно на полпути между шпалами образовался опасный промежуток, отчего я на миг перепугался, что он составит мне помеху, но в итоге я отважился на отчаянный прыжок – к счастью, завершившийся успехом. Выбравшись из зловещего тоннеля, я обрадовался тому, что снова увидел лунный свет. Старая колея пересекала Ривер-стрит на уровне ее высоты, а потом сразу сворачивала в глубинку, куда все меньше достигал отвратительный рыбный запах, стоявший в Иннсмуте. Здесь густая поросль сорняка и колючек мешала моему продвижению и нещадно разрывала мне одежду, но это не умаляло моей радости от того, что она там присутствовала и укрывала на случай угрозы. Ведь я знал, что существенная часть моего маршрута была видна с дороги на Роули. Очень скоро начались болота, где вдоль невысокой травянистой насыпи, меж поредевшими зарослями, тянулась всего одна колея. Затем показалось что-то вроде возвышенного островка, который колея прорезала неглубокой выемкой, задушенной кустами терновника. Я оказался очень рад этому временному укрытию, поскольку, судя по тому, что я ранее видел из окна, здесь в неуютной близости пролегала дорога на Роули. В конце выемки она пересекала колею и удалялась на безопасное расстояние, но до тех пор мне следовало соблюдать чрезвычайную осторожность. К этому времени я, на счастье, обрел уверенность в том, что саму железную дорогу никто не патрулировал. Точно перед тем, как войти в выемку, я обернулся, но не обнаружил преследования. Старинные шпили и крыши разлагающегося Иннсмута миловидно блестели под магическим желтым светом луны, и мне подумалось о том, как они, должно быть, выглядели в старину, прежде чем на них спустилась тень. Затем, когда мой взор устремился в глубь города, мое внимание привлекло что-то более подвижное, на секунду заставившее меня застыть на месте. Я увидел – или мне так показалось – тревожный намек на волнообразное движение вдалеке к югу; и намек этот заставил меня сделать вывод о том, что огромная орда, судя по всему, хлынула из города по ровной Ипсуичской дороге. Расстояние было велико, и я не мог разглядеть никаких деталей, однако вид этой движущейся колонны мне отнюдь не понравился. Она слишком колыхалась, слишком ярко сверкала в лучах заходящей теперь луны. Присутствовал также намек на звуки, пусть ветер и дул в другую сторону, и намек этот предполагал звериное шарканье и рев, еще худшее, нежели бормотание толпы, что я слышал до этого. Мой разум заполонили всевозможные неприятные домыслы. Я думал о тех самых иннсмутских типах, что пребывали в крайнем состоянии и, по слухам, скрывались в крошащихся столетних лачугах вдоль берега. Как думал и о тех безымянных пловцах, которых видел в воде. Считая все группы, что я замечал до сей поры, вдобавок к тем, которые, предположительно, перекрывали остальные выходы, число моих преследователей, похоже, странным образом превышало население столь обезлюдевшего городка, коим был Иннсмут. Откуда было взяться такой плотной колонне, какую я теперь наблюдал? Неужели те древние, неизведанные лачуги кишели извращенной, неучтенной и нежданной жизнью? Или же какой-нибудь незамеченный корабль в самом деле высадил легион неведомых чужаков на том адском рифе? Кто они такие? Зачем находились здесь? И если подобная колонна прочесывала дорогу на Ипсуич, то, быть может, усиленные патрули расставлены и на остальных выездах? Я вошел в заросшую кустами выемку и продвигался по ней вперед очень медленно, когда проклятая рыбная вонь начала снова преобладать надо всем прочим. Ветер ли вдруг сменился на восточный, подув с моря на город? Я заключил, что так, по-видимому, было, потому что теперь стал улавливать с той доселе безмолвной стороны безобразный гортанный говор. Также слышался еще один звук – что-то вроде мощного, повального то ли хлюпанья, то ли топота, вызывавшего в уме образы самого мерзостного толка. Это безо всякой логики заставило меня вспомнить о колышущейся колонне на отдаленной Ипсуичской дороге. Тогда вонь и звуки усилились до того, что я остановился с дрожью и чувством благодарности за то, что находился под защитой выемки. Это здесь, вспомнил я, дорога на Роули и пролегала в такой близости от старой железной колеи, прежде чем отклониться на запад и затем разделиться. По этой дороге что-то приближалось, и мне следовало затаиться, пока оно не пройдет и не исчезнет вдали. Слава небесам, эти существа не выслеживали с помощью собак, хотя это, верно, было невозможно при таком вездесущем запахе. Съежившись в кустах посреди песчаной расщелины, я ощутил себя в относительной безопасности, пусть даже и знал, что искатели должны были перейти пути в чуть более чем сотне ярдов от меня. Я бы их разглядел, а они меня нет, если только не по роковой случайности. Вдруг мне стало страшно взглянуть на них, проходящих мимо. Я видел тесное, залитое лунным светом пространство, где им полагалось пройти, и меня посещали любопытные мысли о том, как непоправимо они запятнают это место. Должно быть, они – наихудшие изо всех иннсмутских типов, из тех, кого никому не захочется помнить. Вонь стояла несносная, а шумы выросли в звериный гомон, который состоял из кваканья, лая, тявканья и не содержал ни малейшего подобия людской речи. Неужто в самом деле таковы были голоса моих преследователей? Или у них все ж были собаки? Ведь до сих пор я не встретил в Иннсмуте ни одного низшего животного. Хлюпанье и топот были чудовищны – я не мог и заставить себя взглянуть на выродившихся существ, что их производили. Я не хотел разжимать веки, пока звуки не стихнут на западе. Орда теперь была совсем близко – воздух полнился их хриплым рычанием, а земля чуть не сотрясалась от неземных ритмов их шагов. Я же, почти перестав дышать, вкладывал каждую частичку своей силы воли в то, чтобы не открывать глаз. Я не в силах даже сказать, было ли то, что последовало далее, ужасающей действительностью или просто кошмарной галлюцинацией. Дальнейшие меры правительства, принятые после моих отчаянных призывов, указывали на чудовищную истинность этого, однако разве не могла галлюцинация повториться под квазигипнотическим воздействием древнего, проклятого, окутанного тенями города? Подобные места обладают причудливыми свойствами, и наследие бредовой легенды всецело могло подействовать не на одно людское воображение среди этих мертвых зловонных улиц да скоплений гниющих крыш и рассыпающихся шпилей. Неужто невозможно, что в глуби этой тени над Иннсмутом таится зародыш некоего подлинно заразного безумия? Кто не усомнится в действительности, услыхав что-либо, подобное россказням старого Зейдока Аллена? Правительственные чиновники так и не нашли бедолагу Зейдока и не имеют никаких догадок о том, что с ним сталось. Где оканчивается безумие и начинается явь? Есть ли шанс, что даже последний мой страх – лишь совершенное заблуждение? Но я должен попытаться изложить то, что, как мне показалось, я видел в ту ночь под светом насмешливой желтой луны, то, что устремлялось, что скакало по дороге на Роули прямо у меня на глазах, пока я ютился среди дикого терновника в той заброшенной железнодорожной выемке. Конечно, мое намерение не открывать глаза провалилось. Оно было обречено на неудачу, ибо кто сумел бы жаться к земле вслепую, пока мимо лишь в сотне с небольшим ярдов с шумом проносится легион квакающих и тявкающих сущностей неведомого происхождения? Я думал, что готов к худшему, и вправду мне следовало бы быть готовым, если учесть все виденное ранее. Другие мои преследователи были проклятуще ненормальны – так отчего мне было не оказаться готовым встретить усиление этого ненормального элемента, взглянуть на фигуры, в которых не было ни единой примеси нормального? Я не открывал глаз, пока хриплые крики не стали отчетливо доноситься точно спереди меня. Тогда я понял, что великая их часть должна быть у меня на виду, в месте, где склоны выемки выравнивались и дорога пересекала колею, и я уже не сдержался от того, чтобы взять на пробу ужас, который являла мне ухмыляющаяся желтая луна. Это был конец всему, что осталось для меня от жизни на этой земле, конец последним крупицам душевного покоя и уверенности в целостности Природы и людского разума. Я ничего подобного не мог бы вообразить – даже поверь я в безумный рассказ старого Зейдока самым буквальным образом, – ничто не могло сравниться с демонической, кощунственной действительностью, что я увидел или что мне показалась. Я ранее пытался намекнуть о том, что это было, полагая отсрочить ужас от прямого описания сего. Возможно ли, что эта планета в самом деле породила подобных созданий, что людские глаза поистине видели во плоти то, о чем доселе зналось в лихорадочных фантазиях и смутных легендах? И все ж я видел их безграничный нечеловеческий поток – хлюпающий, скачущий, квакающий, блеющий, – что устремлялся в призрачном свете луны гротескной, зловещей сарабандой фантастического кошмара. И некоторые из них были в высоких тиарах из того безымянного беловато-золотого металла, некоторые в странных мантиях, а один, что шел впереди, отвратительно горбатый, был облачен в черный пиджак и полосатые брюки, и еще человеческую фетровую шляпу, нахлобученную на бесформенный вырост, что выдавался у него вместо головы. Цвет в них преобладал, полагаю, серовато-зеленый, только животы были белыми. Тела казались лоснящимися и скользкими, а гребни на спинах покрывала чешуя. Фигуры их смутно напоминали антропоидные, однако головы их были рыбьи, с огромными выпученными глазами, которые никогда не закрывались. По бокам шей трепетали жабры, а на длинных лапах имелись перепонки. Они беспорядочно скакали, порой – на двух ногах, порой – на четырех. Я отчего-то лишь обрадовался, что более четырех конечностей у них не бывало. Их квакающие, тявкающие голоса, явно используемые для членораздельной речи, выражали все оттенки чувств, недоступных их застывшим лицам. Но при всей своей чудовищности они не казались мне незнакомыми. Я слишком хорошо знал, что они должны собой представлять, ведь разве не было еще свежо воспоминание о зловещей тиаре, что видел я в Ньюберипорте? Это были богомерзкие рыболягухи с безымянного узора – живые и наводящие ужас, – и, увидев их, я понял и о чем мне с такой грозностью напомнил тот сгорбленный жрец в тиаре, промелькнувший в черном церковном подвале. Их число было никак не угадать. Мне чудилось, будто их стая тянется без конца, и мой мимолетный взгляд определенно мог явить лишь крошечную их часть. В следующий миг мое сознание потухло от милосердного обморока – первого в моей жизни. V Легкий дневной дождь вывел меня из оцепенения в заросшей кустарником железнодорожной выемке, а когда я, пошатываясь, вышел на шоссе, то не увидел в свежей грязи никаких следов. Рыбный запах тоже пропал. На юго-востоке неясно вырисовывались разрушенные иннсмутские крыши и покосившиеся шпили, но нигде в пустынных солончаках вокруг я не видел ни единого живого создания. Часы мои еще шли и показывали, что уже был час дня.
Действительность, что я пережил, представлялась в моем сознании крайне неопределенной, однако я чувствовал, что в глубине ее скрывается нечто совершенно отвратительное. Мне требовалось убраться из Иннсмута с его злобной тенью, посему я попробовал оценить, есть ли во мне, стесненном и утомленном, еще силы к передвижению. При всей слабости, голоде, ужасе и замешательству я обнаружил, что способен идти после столь долгой передышки, и медленно двинулся по грязной дороге на Роули. Еще до наступления вечера я был в деревне, где смог перекусить и одеться в более приличное. Затем сел в ночной поезд до Аркхема, и на следующий день долго и обстоятельно беседовал там с чиновниками; это же позднее повторил и в Бостоне. Главный итог сих бесед теперь известен общественности, и хотелось бы мне, нормальности ради, чтобы рассказать больше было нечего. Возможно, это мною овладевает безумие, и все-таки куда больший ужас – или большее чудо – еще тянется ко мне. Как нетрудно представить, я отказался от большинства спланированных мест остальной части своего тура – от видовых, архитектурных и антикварных удовольствий, на кои я так рассчитывал. Как не посмел я и взглянуть на то причудливое украшение, которое, как говорили, хранилось в музее Мискатоникского университета. Тем не менее свое пребывание в Аркхеме я скрасил собранием некоторых генеалогических сведений, которые давно тщился раздобыть, поистине грубые и обрывочные данные, однако они могли здорово пригодиться позднее, когда у меня найдется время их сопоставить и систематизировать. Куратор исторического общества, мистер Э. Лапем Пибоди, оказался весьма любезен и помог мне, выразив необычайный интерес, когда я сообщил ему, что я внук Элизы Орн из Аркхема, которая родилась в 1867 году и в возрасте семнадцати лет вышла замуж за Джеймса Уильямсона из Огайо. Судя по всему, мой дядя по материнской линии побывал там за много лет до меня, ведя поиски, весьма подобные моим, а семья моей бабушки слыла чем-то вроде местной диковинки. Брак ее отца, Бенджамина Орна, как сообщил мистер Пибоди, широко обсуждался сразу после Гражданской войны по причине особенно загадочного происхождения невесты. Считалось, что она осиротелая Марш из Нью-Хэмпшира – родственница Маршей из округа Эссекс, – но обучалась во Франции и почти не знала своей семьи. Опекун хранил средства в Бостонском банке, чтобы содержать ее и ее гувернантку-француженку, однако имени этого опекуна в Аркхеме не знали, и со временем он выпал из поля зрения, после чего его роль по назначению суда приняла гувернантка. Француженка эта, ныне давно покойная, была весьма немногословна, и некоторые полагали, что она знала побольше, чем рассказывала. Но сильнее всего озадачивало то, что никто не мог выявить места записанных родителей молодой женщины – Еноха и Лидию (Месерве) Маршей – среди известных семей Нью-Хэмпшира. Возможно, полагали многие, она была родной дочерью какого-нибудь видного Марша – глаза у нее были подлинно Маршевы. Наиболее всего гадали после ее ранней смерти, случившейся при рождении моей бабушки – ее единственного ребенка. Имея неприятные впечатления, связанные с фамилией Маршей, я не обрадовался известию о ее принадлежности к моему родовому древу, равно как и замечанию мистера Пибоди о том, что у меня самого глаза были подлинно Маршевы. Тем не менее я был благодарен за сведения, которые, я знал, еще принесут свою пользу, и сделал обширные выписки и составил перечни ссылок, относящихся к прекрасно задокументированному семейству Орнов. Из Бостона я направился сразу домой, в Толедо, после чего провел месяц в Моми, где восстанавливался от пережитого. В сентябре я начал свой последний год в Оберлине и с тех пор до июня следующего года был занят обучением и другими благоразумными делами; о былом ужасе мне напоминали лишь редкие официальные визиты чиновников, связанные с кампанией, которую побудили мои обращения и свидетельства. Приблизительно в середине июля – всего спустя год после иннсмутского опыта – я неделю гостил у семьи моей покойной матери в Кливленде, сверяя некоторые из новых генеалогических сведений с различными заметками, преданиями и кое-какими материалами о фамильных ценностях, что там имелись, и выясняя, какую схему сумею из этого построить. Данная работа не доставляла мне особенного удовольствия, поскольку атмосфера дома Уильямсонов всегда представлялась мне гнетущей. В нем ощущался некий болезненный след, а моя мать никогда не поощряла моих визитов к ее родителям, когда я был мал, хотя и всегда была рада своему отцу, когда тот приезжал в Толедо. Моя бабушка, уроженка Аркхема, казалась странной и почти пугала меня, отчего я, верно, не горевал, когда она исчезла. Мне тогда было восемь лет, и мне сказали, что она ушла от скорби после самоубийства дяди Дугласа, ее старшего сына. Он застрелился после поездки в Новую Англию – несомненно, той самой, по которой его помнили в Историческом обществе Аркхема. Этот дядя был похож на нее, поэтому мне он так же не нравился. Что-то в их пристальных, немигающих взглядах будило во мне смутное, безотчетное беспокойство. Моя мать и дядя Уолтер выглядели не так. Они походили на своего отца, а вот несчастный мой младший двоюродный брат Лоуренс, сын Уолтера, был почти точной копией своей бабушки, прежде чем его состояние привело его к постоянному заточению в лечебнице в Кантоне. Я не видел кузена четыре года, но мой дядя как-то намекнул, что его состояние, умственное и физическое, было весьма плохо. Тревога за него, вероятно, и послужила основной причиной смерти его матери двумя годами ранее. Теперь кливлендскую семью составляли мой дед и его овдовевший сын Уолтер, но память о былых временах густо нависала над нею. Мне по-прежнему у них не нравилось, и я старался завершить свои исследования насколько возможно скорее. Дед в обилии снабдил меня записями и преданиями Уильямсонов, хотя в отношении материала об Орнах мне пришлось положиться на дядю Уолтера, который предоставил мне в распоряжение содержимое всех своих папок, включая заметки, письма, вырезки, реликвии, фотографии и миниатюры. Именно просматривая письма и карточки со стороны Орнов, я стал испытывать своего рода страх перед собственной родословной. Как я указал, моя бабушка и дядя Дуглас всегда меня тревожили. Теперь, спустя годы после того, как их не стало, я смотрел на их лица на карточках с существенно возросшим отвращением и расстройством. Поначалу я не мог понять перемены, но постепенно моему подсознанию стало навязываться ужасное сравнение, пусть даже сам разум уверенно отказывался признавать хотя бы малейшее подозрение на него. Было очевидно, что обычное их выражение лиц наводило на такие мысли, какие не приходили прежде и какие вгоняли в полнейшую панику, если слишком о них задуматься. Но наихудшее потрясение последовало, когда мой дядя показал мне украшения Орнов в банковском хранилище в центре города. Некоторые были изящны и довольно внушительны, но в одной из шкатулок оказались причудливые старинные предметы, оставленные моей загадочной прабабкой, и их мой дядя извлек с видимой неохотой. Они, сказал он, крайне гротескного и почти отталкивающего вида, и, насколько ему было известно, моя бабушка никогда не выходила в них в свет, хотя и любила разглядывать. Их овеивали смутные легенды о дурных приметах, и француженка, служившая гувернанткой у моей прабабушки, говорила, что их не следует носить в Новой Англии, хотя в Европе это вполне безопасно. Принявшись медленно, вымученно развертывать эти предметы, дядя призывал меня не дивиться необычности и непременной безобразности их узоров. Художники и археологи, видевшие их, указывали на превосходную работу мастеров и экзотическую изысканность, однако никому, похоже, не удавалось точно определить, из какого они изготовлены материала и к какой относятся художественной традиции. Было там два браслета, тиара и нечто вроде пекторали[44]; на горельефе последней изображались определенные фигуры почти невыносимой вычурности. Во время этого описания я старался не давать воли чувствам, но мое лицо, должно быть, выдало нарастающий во мне страх. Дядя словно обеспокоился и, перестав развертывать украшения, присмотрелся ко мне. Я дал ему знак продолжать, чем он и занялся с возобновившимся желанием. Должно быть, он ожидал некоего видимого отклика, когда извлек первый предмет – тиару, – однако сомневаюсь, что он мог предвидеть то, что случилось в действительности. Я также не мог, поскольку считал, что был предостережен относительно того, чем должно оказаться данное украшение. Случилось то, что я беззвучно упал в обморок, в точности как в той заросшей железнодорожной выемке годом прежде. С того дня моя жизнь превратилась в кошмар раздумий и опасений, и я не знаю, сколько в нем страшной правды, а сколько безумства. Моя прабабка была из Маршей и происходила неведомо откуда, а ее муж жил в Аркхеме – и не говорил ли старый Зейдок, что дочь Обеда Марша от чудовищной матери хитростью выдали за мужчину из Аркхема? Что там бормотал старый пьяница о том, как мои глаза схожи с глазами капитана Обеда? И в Аркхеме куратор мне сказал, что у меня подлинно Маршевы глаза. Был ли Обед Марш моим прапрадедом? Кем – или чем! – в таком случае была моя прапрабабка? Но это все, верно, безумство. Такие беловато-золотые драгоценности отец моей прабабки, кем бы он ни был, легко мог купить у какого-нибудь иннсмутского моряка. А выпученные глаза моей бабушки и дяди-самоубийцы могли оказаться исключительно моей выдумкой, подкрепленной только иннсмутской тенью, что так омрачила мое воображение. Но зачем мой дядя наложил на себя руки после того, как пытался найти своих предков в Новой Англии? Более двух лет я с переменным успехом противился этим измышлениям. Отец устроил меня на место в страховой конторе, и я, насколько мог, глубоко погрузился в обыденность. Но зимой 1930/31 года начались сны. Поначалу они были очень редки и коварны, но в следующие недели участились и прибавили в яркости. Предо мною раскрывались великие водные пространства, и я словно блуждал титаническими затонувшими портиками и лабиринтами циклопических стен, оплетенных водорослями, и гротескные рыбы служили моими спутниками. Затем стали возникать иные формы, что наполняли меня безымянным ужасом в мгновение, когда я просыпался. Но пока же я спал, они отнюдь меня не страшили – я был един с ними, я носил их нечеловеческие наряды, следовал их подводными путями и безобразно молился в их злостных храмах, что усеивали морское дно. Очень многого я не мог припомнить, но даже того, что я вспоминал каждое утро, было вдоволь, чтоб прослыть безумцем либо гением, посмей я когда-либо это записать. Некое пугающее влияние, чувствовал я, постепенно стремилось извлечь меня из нормального мира и полноценной жизни в черные и чуждые неименуемые бездны. Воздействие этого сильно на мне сказывалось. Мое здоровье и внешний вид неуклонно ухудшались, пока мне наконец не пришлось отказаться от своей должности и вести малоподвижную, уединенную жизнь инвалида. Какое-то странное нервное расстройство охватило меня, и я порой замечал, что почти не способен закрыть глаза. Тогда-то я начал всматриваться в зеркало с нарастающей тревогой. Наблюдать за медленным воздействием болезни было неприятно, но в моем случае за ним стояло нечто более тонкое и загадочное. Мой отец тоже, казалось, это замечал, ибо он стал смотреть на меня с любопытством и едва ли не испугом. Что это во мне происходило? Могло ли быть, что я становился похож на свою бабушку и дядю Дугласа? Одной ночью мне явился пугающий сон, в котором я под водой встретил бабушку. Она жила в фосфоресцирующем дворце со множественными террасами, садами дивных пористых кораллов и гротескных ветвящихся цветков и приветствовала меня с такой теплотой, в какой словно скрывалась насмешка. Она изменилась, – как бывает с теми, кто уходит жить в воде, – и сказала мне, что вовсе не умирала. Вместо чего она отправилась в это место, о котором прознал ее умерший сын, и перенеслась в это царство, чьи чудеса, которые предназначались также и ему, он отверг дымящимся дулом револьвера. Это царство назначалось и мне – я не мог его избежать. Мне было суждено не умереть, а жить с теми, кто жил еще прежде, чем на землю ступил человек. Я встретился и с той, кто приходилась бабкой ей самой. Восемьдесят тысяч лет Пт’тья-л’йи жила в Й’ха-нтлеи, и туда она возвратилась после того, как скончался Обед Марш. Й’ха-нтлеи не был уничтожен, когда люди верхней земли сбросили в море погибель. Он пострадал, но не был уничтожен. Глубоководных нельзя было истребить, пусть палеогейская магия позабытых Древних порой и могла их обуздать. Пока же им предстояло затихнуть, но однажды они, как вспомнят, поднимутся вновь, чтобы воздать подношения, которых желал Великий Ктулху. В следующий раз это будет город покрупнее Иннсмута. Они собирались распространиться и уже подняли то, что должно было им помочь, но теперь были вынуждены снова застыть в ожидании. Мне же предстояло понести наказание за то, что навлек погибель от людей верхней земли, однако оно не будет суровым. В этом сне я впервые увидел шоггота, и зрелище это заставило меня проснуться в неистовом крике. Зеркало тем утром внятно сказало мне, что я обрел тот самый иннсмутский облик. Пока что я не застрелился, как мой дядя Дуглас. Я купил самозарядный пистолет и почти предпринял сей шаг, но некоторые сны меня сдерживали. Напряжение крайнего ужаса ослабляется, и я ощущаю странное влечение к неведомым морским глубинам, вместо того чтоб страшиться их. Я слышу и делаю во сне странные вещи, а потом просыпаюсь в некотором восторге вместо ужаса. Я не верю, что мне следует ждать полной перемены, как это делали многие. Если я останусь, отец, наверное, упечет меня в лечебницу, как моего несчастного двоюродного брата. Внизу меня ждут изумительные, неслыханные прелести, и вскоре я отправлюсь на их поиск. Ийя-Р’льех! Ктулху фхтагн! Ийя! Ийя! Нет, я не застрелюсь – ничто меня не заставит! Я составлю своему брату план бегства из дома безумных в Кантоне, и вместе мы отправимся в овеянный дивными тенями Иннсмут. Мы поплывем к тому смурому рифу и нырнем в черные бездны циклопического многоколонного Й’ха-нтлеи и в сей обители Глубоководных станем вечно пребывать среди чудес и великолепия. Статьи и эссе Метрическая строгость[45] Deteriores omnes sumus licentia. Публий Теренций Афр[46] Из всевозможных форм упадка, обнаруживающихся в поэтическом искусстве нынешнего века, ни один так не поражает наше чувственное восприятие, как опасное вырождение гармоничной строгости метра, украшавшей поэзию наших ближайших предков. Сам по себе этот метр образует неотъемлемую часть любой подлинной поэзии и выступает в роли принципа, отменить который не могут даже суждения очередного Аристотеля или заявления такого же очередного Платона. Как старые критики, такие как Дионисий Галикарнасский, так и современные философы, такие как Гегель, утверждали, что просодия в поэзии является не только необходимым атрибутом, но и самой основой; в действительности Гегель, в качестве фундамента любого поэтического творения, ставил метр даже выше метафорического воображения. Сходным образом проследить метрический инстинкт может и наука, причем до самой зари человечества, а может, и до еще более ранних доисторических времен, когда обезьяна еще не до конца превратилась в человека. Природа как таковая представляет собой непрерывную череду размеренных импульсов. Постоянное повторение времен года и появление лунного света, наступление и окончание дня, морские приливы и отливы, биение наших сердец и пульс, ступающие одна за другой ноги во время ходьбы и бесчисленное количество других примеров, для которых характерно подобное постоянство, – все эти явления, взятые вместе, способствовали развитию в мозгу человека чувства размера, проявляющегося у народов как совсем диких, так и в высшей степени образованных. Следовательно, стихотворный размер представляет собой не искусственную уловку, как нам в большинстве случаев представляют сторонники радикализма, а самое естественное и неизбежное украшение поэзии, которое с течением веков не рушится или приходит в упадок, а лишь оттачивается и развивается.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!