Часть 7 из 22 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Неподвижное тело ровно сидело за столом у окна, а когда вошедшие увидели остекленевшие вытаращенные глаза и следы острого судорожного страха на искаженных чертах лица, они отвернулись в болезненном смятении. Вскоре после этого судебный медик провел осмотр и, несмотря на уцелевшее окно, пришел к выводу, что причиной смерти послужило поражение электрическим током либо нервное напряжение, вызванное электрическим разрядом. На страшное выражение лица он при этом не обратил внимания, сочтя его маловероятным результатом глубокого потрясения, испытанного человеком с таким чрезмерным воображением и неудержимыми чувствами. О последних качествах он заключил по книгам, картинам и рукописям, найденным в квартире, а также нацарапанным вслепую заметкам в дневнике, что лежал на столе. Блейк продолжал свои безумные записи до последнего, и в его судорожно сжатой правой руке нашли карандаш со сломанным кончиком.
Записи после отключения света были весьма разрознены и доступны для понимания лишь отчасти. Некоторые следователи сделали по ним выводы, значительно отличающиеся от официального материалистического заключения, однако подобные догадки имели мало шансов найти поддержку среди заскорузлых умов. Делу сих пылких теоретиков не сумел помочь и поступок суеверного доктора Декстера, который выбросил загадочный ларец с угловатым камнем – который, безусловно, светился сам по себе в глухом черном шпиле, где его нашли, – в самый глубокий канал залива Наррагансетт. Чрезмерное воображение и невротическая несдержанность Блейка, усугубленные знанием о злостном былом культе, чьи поразительные следы обнаружил, сформировали устойчивую интерпретацию, которая и привела к тем последним лихорадочным записям. Вот они все – по крайней мере, те из них, что можно разобрать:
Света так и нет – должно быть, уже пять минут. От света зависит все. Даст Яддит, его включат!.. Сквозь него проходит, кажется, некое воздействие… Дождь, гром и ветер такие, что ничего не услышать… Существо завладевает моим разумом…
Затруднения с памятью. Я вижу то, чего никогда не знал прежде. Другие планеты, другие галактики… Темнота… Свет молний кажется тьмой, а тьма кажется светом…
То, что я вижу в кромешной тьме, не может быть настоящим холмом и церковью. Наверняка это изображение на сетчатке, оставшееся после вспышек молний. Да пусть небеса выведут итальянцев со свечами, если молнии перестанут сверкать!
Чего я боюсь? Не воплощение ли это Ньярлатхотепа, кто в древнем помраченном Кхеме принял людскую форму? Я помню Юггот, и более далекий Шаггаи, и абсолютную пустоту черных планет…
Долгий, стремительный полет сквозь пустоту… нельзя пересечь вселенную света… воссозданный по мыслям, заточенным в Сияющем Трапецоэдре… послать его сквозь ужасные бездны свечения…
Меня зовут Блейк – Роберт Харрисон Блейк, 620 Ист-Кнапп-стрит, Милуоки, Висконсин… Я нахожусь на этой планете…
Азатот смилуйся! – молнии больше не сверкают – ужасно – я вижу все не зрением, а чудовищным чувством – свет есть тьма а тьма есть свет… те люди на холме… гвардия… свечи и заклинания… священники…
Ощущение расстояния исчезло – далекое близко а близкое далеко. Нет света – нет стекла – вижу тот шпиль – башню – окно – слышу – Родерик Ашер – я безумен или схожу с ума – существо ворочается и копошится в башне – я это оно а оно это я – я хочу выбраться… должен выбраться и объединить силы… оно знает где я…
Я Роберт Блейк, но я вижу башню во тьме. В ней чудовищный запах… чувства преображены… ставень в окне башни трещит и подается… Иа… нгаи… йгг…
Я вижу – оно идет сюда – ветер ада – титаническое пятно – черные крылья – Йог-Сотот спаси меня – тройственный палящий глаз…
Праздник
Efficiunt Daemones, ut quae non sunt, sic tamen quasi sint, conspicienda hominibus exhibeant.
Lactantius[33]
Я находился далеко от дома; восточное море очаровало меня. В сумерках я слышал, как оно бьется о скалы, и знал, что увижу его прямо за холмом, на котором искривленные ивы дрожали на фоне чистого неба и первых вечерних звезд. Предки призвали меня в старое поселение, лежавшее за этой рощей, и я шагал по дороге, припорошенной мелким, свежим снегом, поднимавшейся к мерцавшему между деревьев Альдебарану и к древнему городу, который я часто видел во сне и ни разу – наяву.
Близился Юлтайд – праздник, который люди теперь зовут Рождеством, хотя в глубине души знают, что он старше Вифлеема и Вавилона, Мемфиса и самого человечества. Близился Юлтайд, и я наконец пришел в древний приморский город, где мои родичи жили и справляли его в стародавние времена, когда он был запрещен, – в город, где они велели своим сыновьям проводить торжество раз в столетие, дабы изначальные тайны не канули во мрак времен. Мой народ был древним – даже три века назад, когда этот край еще заселялся, и странным. Смуглые, скрытные люди явились из опиумных южных садов, где росли орхидеи. Прежде чем овладеть речью голубоглазых рыбаков, они говорили на другом языке, а ныне рассеялись по стране, связанные лишь таинствами, которые не мог постичь ни один из живущих. Я оказался единственным, кто вернулся в старый рыбацкий городок, следуя за легендой, ибо только бедные и одинокие ее помнят.
С вершины холма я увидел Кингспорт, сверкающий инеем и простертый в сумерках. Заснеженный Кингспорт, со старыми флюгерами и шпилями, коньками и дымниками на трубах, пристанями и мостиками, ивами и кладбищами, – бесконечный лабиринт узких, кривых улочек вокруг устремленного в небо, увенчанного церковью и не тронутого временем утеса. Колониальные дома кренились во все стороны на разной высоте, словно разбросанные ребенком кубики, седая древность парила, раскинув крыла над побелевшими от мороза фронтонами и двускатными крышами. Оконца над дверьми, похожие на раскрытые веера, и другие, с разделенными рамой стеклышками, поочередно загорались в холодных сумерках, дабы присоединиться к Ориону и допотопным звездам, глядевшим на ветхие причалы, о сваи которых билось темное, первобытное море, чьи волны в незапамятные времена принесли сюда моих предков.
На холме у дороги возвышался еще один утес, суровый и выветренный. Присмотревшись, я понял, что это кладбище – черные надгробия вздымались из-под снега зловеще, как ногти гигантского трупа. Дорога, на которой замело все следы, выглядела заброшенной. Изредка мне казалось, что я слышу в ветре жуткий скрип виселицы. Четырех моих родичей вздернули за колдовство в 1692-м, вот только я не знал, где именно.
Дорога свернула к морю, и я навострил уши, пытаясь расслышать шум вечернего веселья в городке, но вокруг было тихо. Подумав о времени года, я решил, что обычаи старых пуритан могут меня удивить. Возможно, они молились молча – в сердцах своих. Я не слышал рождественских песен, не видел гуляк – просто шел мимо слабо освещенных фермерских домиков, вдоль темных каменных стен. На соленом ветру скрипели вывески старых лавок и приморских таверн, под сенью колонн поблескивали дверные молотки – в свете, сочившемся из маленьких занавешенных окон, едва удавалось различить улицы.
Я видел карты города и знал, где поселились мои родственники. Мне говорили, что меня узнают и примут, ибо легенда живет долго. Я поспешил по Бэк-стрит на Серкл-корт и, скрипя свежим снегом на единственной мостовой в городе, к Грин-лейн, уводившей от крытого рынка. Старые карты не лгали и не доставили мне неприятностей, хотя жители Аркхема, вероятно, ошиблись, сказав, что здесь ходят трамваи, ведь провода не попались мне на глаза. Впрочем, снег в любом случае укрыл бы пути.
Я был рад, что решил прогуляться – с холма белый город смотрелся просто чудесно, и мне захотелось как можно скорее постучать в дверь своих родственников, живших на Грин-лейн – в седьмом доме слева. Его древняя остроконечная крыша царапала небо, а второй этаж выдавался вперед – так строили до 1650 года.
Когда я подошел к дому, внутри горел свет. Увидев ромбовидные окна, я понял, что это жилище почти не изменилось с давних времен. Верхняя его часть, нависшая над узкой, заросшей травой улицей, почти касалась второго этажа дома напротив, образуя подобие туннеля, и низкое каменное крыльцо не занесло снегом. Тротуара я не заметил, но у многих домов были высокие двери, к которым вели два пролета ступеней с железными перилами. Это казалось странным – я только приехал в Новую Англию и никогда не видел ничего подобного. Кингспорт понравился бы мне больше, если бы на снегу виднелись следы, на улицах – люди, а шторы хотя бы на нескольких окнах были открыты.
Стукнув в дверь старым железным молоточком, я отчего-то испугался. Тревога сжала мне сердце – возможно, причинами тому были фантастичность моей миссии, хмурый вечер и неестественная тишина древнего города со странными обычаями. Когда на мой стук ответили, я понял, что действительно боюсь, ведь прежде, чем дверь, скрипя, отворилась, не слышал за ней шагов. Впрочем, страх быстро исчез. На пороге стоял старик в халате и тапочках, и мягкие черты его лица меня успокоили. Жестами он объяснил, что нем, и вывел изысканное старомодное приветствие палочкой для письма на восковой табличке, которую держал в руке.
Старик поманил меня в озаренную свечами комнату с низким потолком, открытыми стропилами и темной, тяжелой, немногочисленной мебелью семнадцатого века. Все здесь дышало прошлым – каждая вещь говорила о былых днях. Я увидел зев камина и прялку, за которой, спиной ко мне, склонилась старуха в слишком свободном платье и широкополом капоре. Несмотря на праздничный вечер, она тихо вращала колесо. В воздухе повисла странная сырость, и я удивился, что никто не разжег огня.
Слева скамья-ларец с высокой спинкой смотрела на закрытые шторами окна. Я решил, что на ней кто-то сидит, хотя и не был в этом уверен. Мне совсем не нравились мое окружение и обстановка, и прежняя тревога вернулась. Она лишь росла оттого, что прежде ее успокаивало, ведь, чем больше я смотрел на ласковое лицо старика, тем сильнее пугали меня его мягкие черты. Глаза не двигались, кожа походила на воск. Наконец, я решил, что передо мной не лицо, а дьявольски искусная маска. Меж тем пухлые руки, затянутые в перчатки, вывели на табличке, что мне нужно немного подождать, прежде чем мы отправимся на праздник.
Указав на кресло, стол и стопку книг, старик вышел из комнаты. Присев, чтобы почитать, я заметил плесень на древних томах. Среди них были дикие «Чудеса науки» старого Морристера, ужасная, опубликованная в 1681 году Saducismus Triumphatus Джозефа Гленвилля, шокирующая Daemonolatreia Ремигия, напечатанная в 1595 году в Лионе, и, хуже всего, неупоминаемый Necronomicon безумного араба Абдулы Альхазреда в запрещенном латинском переводе Олауса Вормиуса; прежде я никогда не видел этой книги, но слышал, как о ней шептали воистину чудовищные вещи. Никто не говорил со мной, но я различал скрип вывесок на ветру и жужжание прялки, колесо которой снова и снова вращала старуха в чепце.
Я подумал, что книги, комната и люди выглядели зловеще и жутко, но, подчиняясь старой традиции предков, что призвала меня на странное торжество, решил ничему не удивляться. Начал читать, и вскоре меня, охваченного дрожью, зачаровали строки проклятого Некрономикона, чье содержание и тайны были слишком ужасны для души и рассудка. И все же мне стало не по себе, когда одно из окон, на которое смотрела скамья-ларец, скрипнуло, точно его тихонько открыли. Следом раздалось жужжание, не походившее на гул старухиной прялки. Ничего особенного, решил я, хотя карга сучила нить, как паук, а древние часы внезапно начали бить. После этого ощущение, что кто-то сидит на скамье, пропало, и я лихорадочно читал, пока не вернулся старик – в сапогах и древнем свободном одеянии. Он сел на ту самую скамью, и мне не удалось взглянуть ему в лицо. Ожидание было тревожным, а богомерзкие книги в руках лишь усиливали это чувство. Когда пробило одиннадцать, старик поднялся, подплыл к огромному резному сундуку в углу и достал из него два плаща с капюшонами, один он надел сам, другой накинул на плечи старухи, прекратившей свою монотонную работу. Затем оба они направились к выходу. Женщина кое-как ковыляла, а старик взял книгу, которую я читал, и поманил меня за собой, закрыв капюшоном бесстрастное лицо или маску.
Мы вышли в темный, пугающий лабиринт невероятно древнего города и с каждым шагом погружались в него все глубже. Огни в занавешенных окнах исчезали один за другим, и только Сириус ухмылялся, взирая на толпу в рясах и капюшонах, в которую со всех порогов вливались новые молчаливые участники. Чудовищная процессия заняла нашу и соседнюю улицы, струясь мимо поскрипывающих вывесок и устаревших фронтонов, соломенных крыш и ромбовидных окон по крутым дорожкам, над которыми смыкались ветхие дома, по лужайкам и кладбищам, где фонари, качаясь в руках, плясали, как пьяные звезды.
В безмолвной толпе я следовал за своими немыми провожатыми, подталкиваемый неестественно мягкими локтями, теснимый слишком уж пухлыми телами, но не различал ни одного лица и не слышал ни слова. Вверх, вверх, вверх ползли жуткие колонны, и я увидел, что все они сходятся на перекрестке обезумевших улиц – на холме в центре города, где стояла величественная белая церковь. Я заметил ее еще с дороги, когда смотрел на Кингспорт в опускавшихся сумерках, а теперь содрогнулся, ибо Альдебаран завис прямо над ее призрачным шпилем.
Вокруг церкви простиралась пустошь, на ней было кладбище, залитое бледными лунными лучами, и неухоженная, кое-как мощенная площадь, с которой ветер сдул почти весь снег. По обеим ее сторонам стояли допотопные дома с остроконечными крышами и нависающими фронтонами. Блуждающие огоньки плясали над могилами, роняя блики на жуткий пейзаж и странным образом не отбрасывая теней. За кладбищем домов не было. Взглянув с вершины холма, я увидел отражения звезд в гавани, но не сам город, скрытый во мраке. Лишь иногда фонарик, жутковато подпрыгивая, спешил извивами улиц, чтобы влиться в толпу, тихо вплывавшую в церковь. Я ждал, пока все горожане, даже отставшие, не проскользнули в темный проем. Старик тянул меня за рукав, но мне хотелось оказаться последним. Наконец я вошел внутрь – за зловещим провожатым и древней пряхой. Шагнув за порог в кишевший горожанами, полный неведомой тьмы храм, я обернулся и взглянул на мир, оставшийся позади. Блуждающие огни струили болезненное, зеленоватое сияние на мостовую, и меня охватила дрожь. Ветер смел с пустоши почти весь снег, но несколько белых пятен еще лежало на дорожке у двери, и, украдкой взглянув на них, я не поверил своим глазам, не обнаружив ни следа своих или чужих ног.
Церковь едва освещали принесенные фонари, ведь большая часть толпы уже исчезла. Горожане плыли между рядами белых скамеек с высокими спинками ко входу в склепы, мерзко зиявшему прямо перед кафедрой, а затем бесшумно скользили вниз. Как оглушенный, я последовал по истертым ступеням в сырую, душную крипту. Хвост ночного шествия зловеще извивался – на моих глазах, горожане вползли в великолепный склеп; и мне стало еще страшнее, ибо я заметил отверстие в плитах пола, в котором они исчезали. Еще секунда, и мы спускались по жуткой лестнице, сложенной из грубо отесанных булыжников, узкой, витой, сырой и зловонной, уводившей в самые недра холма, а с темных каменных стен сочилась влага и сыпался известковый раствор. Безмолвное, потрясающее душу нисхождение продолжалось, и через несколько ужасных минут я заметил, что ступени изменились – теперь они были вырублены в скале. Меня тревожило, что я не слышал ни шагов сотен горожан, ни их возможного эха. Мы спускались целую вечность, и мне на глаза стали попадаться боковые ходы или червоточины, ведущие из неведомых темных нор в эту служившую ночному таинству шахту. Вскоре они были повсюду – нечестивые катакомбы, хранившие безымянное безумие, и выдыхаемая ими ядовитая, гнилостная вонь сделалась нестерпимой.
Я понял, что мы, вероятно, спустились к сердцу горы и оказались под Кингспортом, и содрогнулся при мысли о том, насколько стар и источен подземным злом этот город.
Затем я увидел страшное, бледное мерцание, услышал мягкий, зловещий плеск кромешных вод и вновь содрогнулся при мысли о том, что принесла мне ночь. С горечью я пожелал, чтобы предки не звали меня на это изначальное таинство. Ступени стали шире, и послышался другой звук – тонкая, жалобная, насмешливая трель флейты. Внезапно мне открылась безграничная преисподняя – огромный, поросший грибницей берег, освещенный поднимавшимся из недр столпом зловещего зеленого пламени. Волны широкой маслянистой реки омывали его, струясь из неведомых бездн в чернейшие хляби древнего океана.
Борясь с дурнотой и хватая ртом воздух, я взирал на нечестивый Эреб гигантских поганок, лепрозный огонь и мутные воды и увидел, что фигуры в плащах обступили полукругом столп пламени. Предо мной разворачивалось таинство старше рода людского, что пребудет, когда человечество канет во мрак, изначальный ритуал солнцестояния – обещание весны за метелями, праздник огня и бессмертной листвы, света и музыки. В стигийском гроте я смотрел, как горожане исполняют его, почитая столп жуткого пламени и бросая в воды пригоршни липких лишайников, поблескивавших зеленью в хлорозном сиянии. Я видел все это и заметил бесформенную тварь, сидевшую на корточках вдали от света, выдувая из флейты пронзительные ноты. Несмотря на музыку, мой слух уловил зловещий приглушенный шелест в отравленной, кромешной тьме у нее за спиной. Но сильнее всего страшил меня огненный столп, подобно лаве поднимавшийся из непостижимых глубин, не отбрасывавший тени, как должно настоящему пламени, и расцветивший ржавые своды ядовитыми медно-зелеными отсветами. Его бурлящие языки не давали тепла, но казались липкими, как длани трупа.
Старик, что привел меня на торжество, подполз к ужасному огню и теперь творил отрывистые церемониальные жесты. Горожане пали ниц, стоило ему вскинуть над головой омерзительный Necronomicon, который он принес с собой. Я тоже простерся пред пламенем, ибо был призван на праздник писаниями предков. Затем старик подал знак сокрытому среди теней музыканту, и жалобная мелодия стала громче и сменила тональность, ввергнув меня в глубины немыслимого, нежданного ужаса. Трепеща, я приник к поросшей лишайником земле, окаменев от страха, рожденного не в этом и не в ином мире, но в безумных пространствах меж звезд.
Из невообразимой тьмы за гнилостным сиянием холодного пламени, с полей Тартара, мимо которых маслянистая река катила свои зловещие воды, безмолвно и внезапно, ритмично хлопая крыльями, слетела стая ручных, дрессированных гибридов. Ничей взор не смог бы постичь их облик, ничей разум – осознать его и не повредиться. Они не были ни воронами, ни кротами, ни стервятниками, ни муравьями, ни нетопырями, ни гнилыми трупами, но соединили в себе всю эту мерзость, и я не могу и не должен их вспоминать. Прихрамывая и подпрыгивая, твари приближались на перепончатых лапах и кожистых крыльях. Они достигли праздничной толпы, и фигуры в рясах принялись хватать и седлать их. Один за другим горожане улетали по течению полуночной реки, исчезая в ужасающих норах и ходах, где ядовитые ручьи бежали к страшным, невиданным водопадам.
Древняя пряха скрылась вместе с шабашем, а старик медлил – лишь оттого, что я отказался, когда он жестом велел мне выбрать зверя и тоже отправиться в полет. Кое-как поднявшись на ноги, я заметил, что бесформенный флейтист исчез, но две твари терпеливо стоят неподалеку. Я попятился, и старик достал палочку для письма и табличку. Он вывел, что является истинным посланником моих предков, проводивших ритуал Юлтайда в этом древнем месте, и что мне велели сюда вернуться, а самые важные таинства еще впереди. Его почерк был старомодным, и, так как я все еще колебался, старик вынул из складок своего свободного одеяния перстень с печаткой и часы; на обоих предметах красовался герб моей семьи, подтверждавший его слова. Впрочем, это было ужасное доказательство, ибо в пожелтевших от времени письмах я прочел, что часы похоронили вместе с моим прапрапрапрадедом в 1698 году.
Старик снял капюшон, чтобы указать на наше сходство, но я только содрогнулся, уверенный, что предо мной не лицо, а дьявольская восковая маска. Хлопавшие крыльями звери теперь беспокойно когтили лишайник, и мне стало ясно, что мой спутник тоже теряет терпение. Одна из тварей попятилась, и он резко развернулся, чтобы ее остановить. От внезапного движения восковая маска перекосилась, открыв его «голову». А затем я бросился в подземную реку, струившуюся к морским гротам, ведь кошмар отрезал меня от каменной лестницы, по которой мы спустились. Я нырнул в гнилостный сок преисподнего ужаса, дабы безумными криками не привлечь скрытые в чумных безднах могильные легионы.
Врачи сообщили, что меня нашли на рассвете в гавани Кингспорта. Я едва не замерз насмерть и плыл, цепляясь за доску – она меня и спасла. Мне сказали, что прошлым вечером на холме я свернул не туда и упал с утеса у Орандж-пойнт – к такому выводу пришли, изучив следы на снегу. Я не знал, что ответить, ведь все было не так. Город выглядел иначе – за большим окном виднелось море крыш, но только одна из пяти была древней, а с улицы доносился шум трамваев и автомобилей. Врачи настаивали, что мы в Кингспорте, и я не мог этого отрицать. Узнав, что больница расположена рядом со старым кладбищем на Централ-хилл, я начал бредить, и меня отправили в Аркхем, в лечебницу Святой Марии, где обо мне могли позаботиться. Там было хорошо – доктора отличались широкими взглядами и даже помогли достать копию проклятого, написанного Альхазредом Некрономикона, спрятанную от чужих глаз в библиотеке Мискатоникского университета. Они говорили о психозе и согласились, что мне стоит покончить с гнетущими мыслями.
Так я снова нашел ту ужасную главу и опять содрогнулся, ибо ничего нового в ней не было. Что бы ни говорили следы на снегу, я читал ее раньше в месте, о котором лучше забыть. Никто наяву не напомнил бы мне об этом, но мои сны были исполнены ужаса из-за фраз, которые я не смел повторить. В моих силах процитировать только один параграф – я перевел его как мог с вульгарной латыни.
«Глубочайшие каверны, – писал безумный араб, – нельзя измерить взором, ибо чудеса их ужасны и необычайны. Проклята земля, в которой мертвые мысли обретают новую жизнь и странные воплощения, зол разум, не заключенный в черепе. Мудро сказал Ибн Шакабао: счастлива могила без колдуна, блажен город, где все чародеи обратились во прах, ведь давно говорят, что душа отступника не спешит из кладбищенской глины, но собирается с силами и наставляет червя пирующего. Из гнили восстает скверна, и мрачные падальщики облекаются воском, дабы ее поглотить, и пухнут, дабы ее разносить. Тайные червоточины ведут к земным порам, и твари, рожденные ползать, научились ходить».
ТВАРЬ НА ПОРОГЕ
I
Правда, что я выпустил шесть пуль в голову своего лучшего друга, и все же этим свидетельством надеюсь доказать, что не являюсь убийцей. Сперва меня назовут сумасшедшим – безумнее человека, которого я застрелил в палате аркхемской лечебницы для душевнобольных. Затем некоторые из читателей взвесят каждое мое утверждение, сопоставят их с известными фактами и зададутся вопросом, мог ли я поступить иначе, узрев этот ужас – эту тварь на пороге.
До того момента я тоже видел лишь безумие в диких историях, свидетелем которых оказался, и по сей день продолжаю гадать, не ошибся или не обезумел ли я. Не знаю. Впрочем, остальные могут рассказать странные вещи об Эдварде и Асенат Дерби, и даже у опытных полицейских не нашлось объяснения последнему ужасному визиту. Они кое-как состряпали теорию о мерзкой шутке или предупреждении со стороны уволенных слуг, в глубине души понимая, что правда куда более кошмарна и невероятна.
Итак, я заявляю, что не убивал Эдварда Дерби. Скорее отомстил за него и таким образом очистил землю от мерзости, чье существование обрушило бы на человечество несказанные ужасы. Кромешные тени подступают к нашим дневным путям, и время от времени проклятые души выходят на свет. Когда это происходит, человек, открывший правду, должен сразить зло, несмотря на последствия.
Я знал Эдварда Пикмана Дерби всю его жизнь. В два раза младше меня, он развивался так быстро, что, когда ему исполнилось восемь, а мне шестнадцать, у нас оказалось много общего. Я не знал более выдающегося вундеркинда. В возрасте семи лет он писал мрачные, фантастические, почти чудовищные стихи, поражавшие его учителей. Возможно, на столь ранний расцвет повлияли домашнее обучение, одиночество и окружавший его уют. Единственный ребенок в семье, он обладал слабой конституцией. Постоянные хвори пугали не чаявших в нем души родителей, и те не упускали его из виду. Ему не дозволялось гулять без няни, и редко выпадал шанс свободно играть с другими детьми. Все это, несомненно, породило странную внутреннюю жизнь в мальчике с воображением, не скованным никакими рамками.
Так или иначе, его детские познания были огромны и удивительны, как и написанные мимоходом сочинения, захватившие меня, несмотря на разницу в возрасте. К этому времени я приобрел некий вкус к гротеску в искусстве и нашел в этом малыше редкую родственную душу. На нашу общую любовь к чудесам и теням без сомнения повлиял древний, ветхий и смутно пугающий город, в котором мы жили, – проклятый ведьмами, окутанный легендами Аркхем, – лес просевших двускатных крыш и осыпающихся георгианских перил, веками прислушивающийся к мрачному шепоту реки Мискатоник.
Время шло. Я занялся архитектурой и отбросил желание проиллюстрировать книгу демонических поэм Эдварда, хотя нашей дружбе это не помешало. Странный гений юного Дерби расцвел, и, когда ему исполнилось восемнадцать, сборник его инфернальных стихотворений, изданный под названием «Азатот и другие ужасы», стал настоящей сенсацией. В ту пору он активно переписывался с обладавшим дурной славой поэтом-бодлерианцем Джастином Джеффри, что сочинил «Людей монолита», а затем, в 1926 году, изошел криком в лечебнице для душевнобольных после поездки в зловещую, овеянную темными слухами болгарскую деревушку.
Однако Дерби не хватало уверенности в себе, повседневные дела ставили его в тупик. Виной тому было тепличное существование юноши. Его здоровье улучшилось, но привычка во всем полагаться на старших, внушенная ему чрезмерно заботливыми родителями, осталась. Он никогда не путешествовал один, не принимал самостоятельных решений и избегал любой ответственности. С первого взгляда на Дерби становилось ясно: ему не сделать карьеры и не преуспеть в собственном деле, – но состояние его семьи было так велико, что это не казалось трагедией. Годы шли, а внешность его оставалась обманчиво юной. Белокурый и голубоглазый, он напоминал мальчишку свежестью кожи и никак не мог отрастить усы. Голос его был звонким и нежным, а сам он благодаря легкой жизни сохранил детскую мягкость форм, столь отличную от лишнего веса состарившихся раньше времени трудяг. Высокий рост и привлекательное лицо могли бы превратить его в видного жениха, если бы не робость, заставлявшая его в одиночестве корпеть над книгами.
Родители Дерби каждое лето возили его за границу, и он быстро перенял европейский лоск и идеи. Его талант, родственный таланту Эдгара По, все больше обращался к декадентству, а в глубине души просыпались новые мысли и чаянья. В ту пору мы много спорили. Я закончил Гарвард, прошел стажировку в бостонской архитектурной компании, женился и, наконец, вернулся в Аркхем, чтобы заняться карьерой, поселившись в фамильном доме на Солтонстолл-стрит, ибо мой отец, желая поправить здоровье, переехал во Флориду. Эдвард заходил ко мне почти каждый вечер и постепенно стал восприниматься одним из членов семьи. Он по-особому нажимал на звонок или стучал дверным молоточком. Это сделалось настоящим сигналом, и после ужина я всегда ждал трех быстрых ударов, за которыми после паузы следовали еще два. Реже мне доводилось навещать Эдварда, и тогда я с завистью глазел на странные тома в его постоянно растущей библиотеке.
Он закончил Мискатоникский университет в Арк хеме, поскольку родители не хотели отпускать его от себя. Эдвард поступил туда в шестнадцать и завершил образование через три года, специализируясь на английской и французской литературе и получив высшие баллы по всем предметам, кроме математики и естественных наук. Он почти не пересекался с другими студентами, хотя завидовал их дерзости и богемному образу жизни, подражая вычурной речи и бессмысленному нигилистическому позерству в тщетной надежде обрести сомнительное обаяние бунтарей.
Что ему удалось, так это полностью погрузиться в кромешное чернокнижие, ведь именно проклятыми томами всегда славилась библиотека Мискатоникского университета. С ранних лет скользя по капризным волнам вымысла, он с детским любопытством погрузился в изучение рун и загадок славного прошлого. Дерби читал сочинения, вроде ужасающей «Книги Эйбона», «Неизъяснимых Культов» фон Юнтца и запрещенного «Некрономикона» безумного араба Абдулы Альхазреда, хотя и не рассказывал об этом родителям. Мой единственный сын появился на свет, когда ему было двадцать, и, похоже, он искренне обрадовался, что я назвал новорожденного в его честь Эдвардом Дерби Аптоном.
В двадцать пять Эдвард Дерби был невероятно образованным человеком, знаменитым поэтом и писателем, хотя отсутствие знакомств и неспособность к постоянному труду плохо сказывались на его известности, делая его произведения вторичными и слишком книжными. Пожалуй, я был его лучшим другом и с удовольствием наблюдал, как он без устали копается в философских вопросах. Дерби же, в свою очередь, советовался со мной по всем делам, в кои не хотел посвящать семью. Он не нашел себе пары – скорее из-за скромности, инертности и чрезмерной опеки родителей, нежели по собственной воле, – и выходил в свет не чаще, чем того требовали приличия. Началась война, и он остался дома вследствие слабого здоровья и робости. Меня же отправили в тренировочный лагерь в Платтсбурге, но за океан я так и не попал. Годы шли своим чередом. Мать Эдварда умерла, когда ему было тридцать четыре, и после этого он несколько месяцев страдал от странной душевной болезни. Впрочем, отец увез его в Европу, где хворь отступила, не оставив на нем видимых следов. После его охватило странное, болезненное ликование. Казалось, он избавился от неких незримых уз. Дерби начал общаться с самыми отпетыми из студентов и, несмотря на зрелость, принял участие в ряде диких выходок. Как-то ему даже пришлось заплатить шантажисту круглую сумму (которую он занял у меня), чтобы скрыть от отца свою роль в одном деле. Некоторые слухи о бесшабашном мискатоникском братстве поражали воображение. Поговаривали даже о черной магии и других невероятных вещах.