Часть 21 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
«Какой ужас», – подумала Нина. Вслух же спросила:
– Отчего же ушла? Муж обижал?
– Не обижал, а… – Калинка запнулась. Нина поспешно сказала:
– Не хочешь – не говори. Я бы и дня в таборе не выжила, а ты – целых восемь протерпела!.. Тяжело, должно быть, было? Не выдержала – и сбежала, да?
– Не я, а муж сбежал. – пожав плечами, сказала Калинка. И больше ничего не сказала, отхлёбывая глоток за глотком остывший чай из чашки. Нина молча постукивала пальцами по скатерти.
– Отчего же ты к своим не вернулась? – наконец, спросила она. – Раз уж муж ушёл, зачем было дальше кочевать? Пришла бы к отцу!
– Я сначала так и хотела. К нашим назад, в Питер. Как цыганке без своих-то жить? А потом оказалось, что… Да ты сама ведь, верно, слышала! Помнишь, года два назад как раз случилось… Брат мой, Серёжа, он… Да ты, конечно же, слышала: все цыгане только об этом и кричали! Он на свадьбе нечаянно человека у… убил…
– Позволь-позволь… – Нина, наконец, вспомнила. И поняла, почему так мучительно вытягивает из себя слова Калинка, почему так горестно и влажно блестят её глаза. – Это же… Помню, да! В Новой Деревне парень молодой на свадьбе кого-то зарезал! Ещё все наши на суд съезжались, вся Москва только об этом целый месяц и говорила! Так это твой брат был?!
– Да… мой… Как это вышло, как получиться могло – до сих пор не пойму! – вдруг страстно, с отчаянной горечью вырвалось у Калинки, и слёзы, прорвавшись, наконец, побежали по её щекам. – Серёжа, он же… Он такой парень хороший был! Тоже училище окончил, работал! Ты бы его гитару слышала, его голос! Мы с ним всегда дуэтом в ресторане пели… Я, когда узнала, поверить не могла! Кто угодно, думала, любой другой – не Серёжа только! Да, характер, конечно, у него не медовый был, но чтобы человека… тоже цыгана… ножом!!!
Поражённая Нина только качала головой. Когда же Калинка, устав, наконец, крепиться, уронила лицо в ладони и чуть слышно расплакалась, Нина встала, подошла и обняла её. Поглаживая трясущиеся, худенькие плечи Калинки, мягко спросила:
– Кажется, там всё миром решилось? До милиции не дошло? Не посадили парня?
– Вот ещё, какая милиция… Мы цыгане! Сами справились. Договорились… Старики всё уладили, – всхлипывая, объясняла Калинка. – Не пошли род на род драться – и то слава богу. У того цыгана убитого жена, дети остались… Наши той семье большие деньги заплатили. А Серёжу с той поры никто из цыган не видал. Ушёл, говорили. Совсем из Питера уехал. Даже мама не знала, куда. Два года уже прошло – а я про него так ничего и не слыхала. Одно знаю: не мог он нарочно человека убить, не хотел! Отец после того слёг, бедный. С сердцем худо делалось, доктор даже сказал – всё, попа надо… Но, слава богу, отлежался. Мать выходила.
Нина только вздохнула. Калинка шёпотом продолжала:
– И я тогда подумала: ну куда же ещё я-то к отцу на голову свалюсь? Приду – что скажу? Что муж выгнал? Доконало бы это отца совсем! Столько позора ему на голову: сначала Серёжа, потом – я … Нет, ему, понятное дело, про меня рассказали давным-давно, гвоздя в мешке не спрячешь… Но одно дело – когда болтают, а другое дело – вот она, дочка, на пороге с детьми стоит! Была – таборная, стала – невесть какая! Не смогла я, понимаешь? Не хватало мне, ко всем несчастьям, ещё отцовскую погибель на душу принять… Подумала – может, сама устроюсь как-нибудь? – Калинка зябко передёрнула плечами, словно в открытое окно повеяло холодом.
– Конечно! – подхватила Нина. – У тебя ведь семилетка за спиной! Ты на хорошую службу устроиться могла бы! Я десять лет машинисткой и стенографисткой по конторам проработала, пока в театр не пришла!
– Я же так и хотела поначалу, – тяжело вздохнула Калинка. – Учётчицей при молочном хозяйстве в Серпухове работала – так уехать пришлось! Директор, гаджо, сукин сын… Приставать вздумал! Я ему чуть не отгрызла всё на свете – так он давай мне милицией грозить! Скажу, кричал, что ты со склада продукты выносишь, ты цыганка, кто тебе поверит? Ну, я и расчёта ждать не стала: детей в охапку да бегом из города!
Нина понимающе кивнула. «Конечно… С такой красотой, с такими глазами – и к гаджам на работу! Ей же, верно, прохода не давали… А цыган рядом нет, вступиться некому. Бедная…»
Калинка, не глядя на неё, ожесточённо продолжала:
– Уехала в Тулу, там на швейную фабрику пошла, встала на очистку. Тоже, двух недель не прошло – мастер глаз положил! Ходил-ходил кругами, я всё отшучивалась… А потом раз! – нитки пропадать начали! Инструмент мой поломался! А мастер, сучонок этакий, поёт мне: «Пойдёшь со мной – всё опять на своём месте окажется, а не пойдёшь – начальству скажу, что цыганка матерьял ворует и на рынке продаёт!» И тоже мне пришлось в одночасье из города сбежать! А ведь зима уже на носу была! Вижу – дела плохи, поехала во Псков: там у меня дальняя-дальняя тётка жила, седьмая вода на киселе. Ну, поначалу всё хорошо было! Там наши цыгане артелью работали, сидели бабы на расфасовке, овощи перебирали да чистили… Не поверишь, я целую зиму как в раю прожила! – Калинка протяжно, счастливо вздохнула, помолчала, вспоминая. – Идёшь на работу, норму выполняешь… Никакой тебе беготни с картами по чужим домам! Не кричит на тебя никто, не ругает, прочь не гонит, милицией не грозит… Коленька у меня в школу пошёл! Я ему и ботинки, и одёжку, и пальтишко даже купила! А весной, чтоб им пусто было, раз! – и сваты приходят! От одного цыгана тамошнего! Жениться на мне, дурак, захотел!
Нина невольно рассмеялась.
– Отчего же дурак? Очень даже мужика понять можно!
– Да чтоб им всем провалиться!.. – с чувством выругалась Калинка, стукнув кулаком по столу так, что звякнули чашки. – Зачем он мне сдался?! Вдовец, детей пять человек осталось! Плюнула я – да уехала! Мне сказали – в Москве тоже артели есть, цыгане работают! Я приехала – дэвлалэ, дэ-эвлалэ-э… – Она схватилась за голову. – Полна Москва цыган, кто только сюда не съехался! Все окраины в таборах, как в заплатках! И никто не знает, где ту артель искать! Да ещё милиционеры эти, чтоб их наизнанку вывернуло да по щебёнке проволокло!.. На каждом шагу стоят да всё документы просят! А какие у меня документы?!
– Ты про это и песню сложила? Ту, которую сегодня нашим пела? «Сыр яда форо…»
– Не поверишь – сама сложилась! – Калинка всхлипнула. – Сидела как-то вечером на вокзале, дети уж спят. А мне отчего-то так грустно сделалось… Сижу и думаю: «Да что же ты за город такой, Москва…» Запела, запела понемножку – а к утру песня вышла!
Она слабо улыбнулась, вытерла набежавшие слёзы. Отвернулась к тёмному окну. Вошла Светлана с горячим чайником, принялась разливать заварку и кипяток по чашкам. Негромко сказала:
– Мама, я иду спать.
– Конечно, иди. И мы сейчас пойдём. По последней чашке – и пойдём! – Нина с улыбкой тронула задумавшуюся Калинку за руку. – Это ведь какое чудо, что ты к нам пришла! Спасибо Ляле: я бы и внимания не обратила!
– И что, меня вот так… прямо с улицы в театр возьмут? – недоверчиво спросила Калинки. – У меня же в самом деле никаких бумаг нет! Ты же понимаешь!
– Бумажки – пустяк, выхлопочем. И никакая артель тебе не нужна, при твоём-то таланте. Видишь, сам бог тебя в Москву привёл да нам с Лялькой поперёк дороги поставил! Допивай чай – и пошли спать! Если я ещё хоть одну репетицию просплю – меня вперёд тебя из театра выгонят! Биболдо наш – ого-го какой строгий! – Нина усмехнулась. – С нами-то, цыганами, по-другому и нельзя: враз любой театр развалим – и камешка не останется!
Глава 6
Кишинёвец
Старая оконная замазка крошилась под умелыми движениями ножа. Стекло уже пошатывалось, и луна, вынырнувшая, как назло, из низких грозовых облаков, бликовала в нём голубыми искрами. Но лезвие в руках Ибриша продолжало уверенно ходить туда-сюда. Замазка отслаивалась, шурша, сыпалась в палисадник. Рядом слышалось чуть слышное дыхание друзей. Смутно поблёскивали в темноте белки глаз, чьих – Петро или Бурки – Ибриш не знал.
Луна скрылась, наконец, за тучей, – и сразу же, словно только того и дожидаясь, стекло вывалилось из окна наружу. Прозрачный прямоугольник был осторожно принят ловкими руками и бережно установлен в траву. Чуть погодя створка окна бесшумно открылась. Три тени одна за другой скользнули в темноту дома.
Ибриш знал, что в квартире никого нет. Два дня женщины из маленького табора цыган-кишинёвцев болтались по переулку шумной, гомонливой ватагой, заглядывали в заросшие вишнями и яблонями дворы, со смехом приставали к хозяйкам, раскидывали карты прямо на подоконниках. Переулочек близ Таганки был узким, немощёным, со старыми деревянными домишками, с единственным фонарём на углу. Здесь обитал фабричный и заводской народ.
«Что там взять – хлеба буханку?..» – бурчал Петро, отказываясь идти на промысел в такое нищее местечко. Но накануне его жена Галда принесла из Дровяного переулка интересные новости.
«Клянусь вам, ребята, там артистка живёт! Настоящая, по тиятрам выступает! Раньше полуночи домой и не возвращается! Соседи говорят: она раньше богатая была, то ли дворянинка, то ли ещё знатная какая! У неё и рояль в комнате, и картины на стенах, и часы большие стоят! Чего вам ещё надобно? Ведь и деньги, верно, есть, раз артистка?»
«А по соседству там кто?» – недоверчиво хмурился Петро.
«Так у соседей я полдня и высидела! Всем-всем перегадала! Там – фабричные, целая семья! Четыре девки, ни одна ещё не замужем – ой, я там и взяла, ой, и взяла-а-а! – Карие глаза Галды весело блестели. – Мне и вызнавать не пришлось: всё, дуры, сами мне рассказали! И про себя, и про соседку! Две старшие девчонки в техникуме учатся, так у них через два дня вечер там, праздник! Танцы будут, самодеятельность – раньше полуночи не вернутся! И две младшие с ними пойдут! А отец в ночную смену на заводе! Никого не будет, хоть и к ним заодно слазьте! Только там – ничего, одни салфеточки бумажные и коврики из тряпочек! А вот за стенкой!..»
Ибриш, слушая Галду, по привычке молчал. Посмеивался про себя, видя, как загораются глаза ребят, как они начинают спорить – браться или не браться? Он понимал, что его мнения спросят последним: в свои двадцать два года Ибриш был среди друзей младшим. Но он знал: после, когда уже всё будет уговорено и условлено, и Петро, и Бурка подойдут к нему и негромко спросят: как думаешь, парень, стоящее дело? Ибриша считали удачливым: за свои годы он умудрился «сесть» всего один раз.
Кишинёвцы неслышно разошлись по тёмному дому. Ибриш остался один в большой комнате с высаженным стеклом. Всё было, как и говорила Галда: рояль, поблёскивающий в лунном свете, тяжёлые напольные часы в углу, два больших портрета на стене. Голубой месячный луч выхватывал из темноты верх одного из них, и большие, печальные глаза женщины в чёрном платье следили, казалось, за каждым шагом молодого цыгана. Ему даже стало неуютно от этого взгляда, и, когда луна в очередной раз нырнула в облако, Ибриш почувствовал облегчение.
За стеной раздавалось тихое копошение: Петро рылся в вещах. Его перебивал чуть слышный звон посуды: Бурка искал столовое серебро. Ибриш покрутился по комнате, с досадой понимая, что самое дорогое здесь – рояль и часы, которые не то что вынести – поднять не удастся… От нечего делать он подошёл к большому шкафу с застеклёнными дверцами. На полках ровными, плотными рядами стояли книги. Ибриша привлекли их корешки, поблёскивающие золотым тиснением. «Дорогие, может?» – подумал он. Открыл чуть скрипнувшую створку, вынул одну книгу, другую… Неожданно рука провалилась в пустоту. Ибриш машинально отдёрнул её. Книги, сдвинутые на самый край полки, немедленно рухнули вниз, и парню в последний миг удалось подхватить их у самого пола. Шумно выдохнув, Ибриш выпрямился. Уже без страха сунул руку в щель за книгами. Вытащил круглый, твёрдый свёрточек, сунул за пазуху. Улыбнулся: удача опять сплясала для него. Прислушавшись к уверенному шуршанию за стеной, убедился, что помощь друзьям не требуется. И, наугад взяв из шкафа три книги, засунул их за ворот рубахи. Он знал, что, увидев их, цыгане будут ржать как жеребцы. И что даже Сима пожмёт плечами и улыбнётся. Но когда ещё будет такой случай?..
Из спальни с огромным узлом, из которого свисал меховой рукав шубы, появился Петро. Подождали Бурку – с узлом поменьше, сделанным из скатерти, который немилосердно брякал. Аккуратно закрыли дверцы шкафов. И, дождавшись, когда луна уйдёт в тучу, один за другим неслышно повыскакивали в тёмный, мокрый, благоухающий сиренью сад. Ибриш задержался ненадолго, чтобы поставить на место стекло: чем позже спохватятся хозяева – тем лучше. Соловьи заливались из каждого куста как полоумные: ни один из них не умолк, когда ночные гости пробирались между кустами к дыре в заборе.
До пустыря было рукой подать. Бежали, прижимаясь к заборам, каждый раз дожидаясь, пока скроется проклятый месяц. К счастью, ночная Таганка была пуста, и цыганам не попалась ни загулявшая компания фабричных, ни бдительный милиционер. Узлы с награбленным были спрятаны среди завалов старых брёвен: утром за ними придут цыганки. За рекой, дымно-красное, словно заплаканное, уже поднималось солнце, и туман, застилавший берега, становился розовым: словно кровь, капнувшая в молоко.
Женщины в таборе уже не спали. Когда молодые цыгане втроём – промокшие от росы, уставшие, – вынырнули из тумана, им навстречу выбежали сразу же. Ибриш оставил друзей рассказывать и хвастаться, а сам, прижимая оттопыренную рубаху ладонью, свернул в шатёр. Сима сразу же кинулась за ним:
– Что ты, мальчик? Что ты за бок держишься? Врёте, плохо всё вышло! Зацепили тебя да? Сильно?! Покажи немедленно!
– Ну тебя… – Ибриш даже рассмеялся, но, увидев, как становятся огромными глаза мачехи, нахмурился. – Сима, да что ты, ей-богу! Побелела вся…
– Зубы мне не заговаривай! – завопила она. – Почему за бок держишься, я спрашиваю?! Где кровь?!
– Да ну, смотри сама… – Усмехаясь, Ибриш вынул из-под рубахи украденные книги. – Вот она – кровь! Всю рубаху залило, видишь, – насилу дошёл!
– Тьфу… Дурак… – пробормотала побледневшими губами Сима, приваливаясь к жерди шатра, и Ибришу стало стыдно.
– Да ла-адно тебе… Сама же ни с чего всполошилась! Хорошо сегодня сходили, богато! Через часок-другой подите с бабами, заберите… – Ибриш нарочито зевнул. – Еда есть?
– А как же… Садись, принесу сейчас!
Сима, принуждённо улыбнувшись, вышла из шатра. Ибриш проводил глазами её вылинявший синий платок. Смущённо подумал о том, что не надо было её пугать. И что Симка, двенадцать лет прожив c ними, так и не привыкла к кишинёвской жизни.
Ибриш хорошо помнил тот день, когда отец привёл в табор молодую жену. Стояла поздняя осень, степь уже холодела по утрам, покрываясь седыми языками изморози, дороги звенели под копытами лошадей, а из низких туч сыпалась снежная крупа… В маленьком таборе кишинёвцев нечего было есть. Голодные и злые цыганки ничего не могли выпросить у таких же голодных и злых казачек по станицам. И тогда отец, взяв с собой младшего брата и сунув за пояс наган, ушёл на лихое дело.
Ибриш до сих пор не знал, что там случилось. Не знали и другие цыгане: отец никому и никогда не рассказал об этом. Он вернулся неделю спустя: мрачный, осунувшийся, с простреленным навылет плечом. Хмуро рассказал притихшему табору о том, что брата убили, а сам он едва смог убежать. За спиной отца жалась Симка – совсем молоденькая девчонка, которая оказалась всего на шесть лет старше Ибриша. Собственной матери Ибриш не помнил: та ушла давным-давно, когда он ещё лежал в люльке. Ибриша вырастили тётки. Отец полжизни промотался по тюрьмам, как и все мужики их табора. Ибриш и сам готовился к тому же: другой жизни в их таборе не знали. И женщины кишинёвцев с детских лет понимали, что их доля – годами жить одной, дожидаясь мужа с очередной отсидки.
Но Симка была не кишинёвка. Отец взял её из табора русских цыган-лошадников, которые ничего, кроме торговли и мены коней, не знали и от бандитов-кишинёвцев открещивались, как от чумы. Родня никогда в жизни не отдала бы Симку за вора, и они с отцом убежали тайком. И ни один цыган не спросил Беркуло, на кой чёрт ему сдалась чужая цыганка, когда есть полный табор своих: Симка была сказочной красавицей. Ибриш был тогда десятилетним пацаном – но и он онемел, едва увидев это стройное, тоненькое чудо с тёмными грустными глазами, с пушистыми косами и с белыми отметинами на щиколотках: дед Симки, не собираясь отпускать её «в бандитский табор», предусмотрительно держал любимую внучку в кандалах.
«Если девка хочет убежать – никакие цепи не удержат!» – глубокомысленно выдал, услышав об этом, дед Марколя. И никто с ним не спорил.
Пышной свадьбы не играли: отец держал траур по погибшему брату. Цыгане посидели на травке за скудным по голодным временам угощением, выпили, пожелали молодым счастья, час спустя гостям вынесли «розу» на рубашке – и наутро Симка ставила самовар с повязанной платком головой. Зимой она уже ждала ребёнка.
В таборе чужачку приняли хорошо: она вела себя достойно, не ввязывалась в ссоры, ни с кем не скандалила, хорошо умела добыть копейку. По вечерам жену Беркуло с нетерпением ждали у общего костра: никто в таборе кишинёвцев не знал таких красивых песен, никто не умел их петь. Когда Симка, опустив мохнатые ресницы, обхватив руками колени и чуть покачиваясь, заводила сильно и горестно: «Ах, на дворе мороз большой…» – умолкали все. Даже кони, отпущенные бродить вокруг палаток, казалось, прислушивались и вздыхали. И плясать так, как Симка, – с примерчиками, с чечёточками, без устали, – кишинёвки не умели. Через неделю уже все таборные девчонки бегали к Симке учиться пляске, жадно смотрели ей в ноги – и ловко перенимали всё.
Зиму табор кое-как прожил, подтянувши пояса, – а весной, едва сошёл снег, Беркуло снова забрали. Они с цыганами взломали магазин, но плохо связали сторожа: тот сумел убежать и поднять крик. Сима осталась в таборе на сносях.
«Убежит», – уверенно предрекали одни.
«Никуда не денется, наша уже.» – так же уверенно говорили другие.
Ибриш в эти разговоры не вмешивался – но про себя смертельно боялся, что молодая жена отца всё-таки уйдёт. Симка ходила тёмная, постаревшая на десяток лет. Больше не было слышно у костра её песен. Слёз на людях она не показывала, но ночью Ибриш несколько раз просыпался от её сдавленных всхлипов.
В конце концов он не выдержал и сказал мачехе:
«Если тебе так плохо, уходи. Ты молодая. Ещё за своего цыгана замуж выйдешь.»
Симка выпустила из рук нож, которым щепала лучину для самовара. Медленно повернулась, и Ибриш чуть не прекрестился: Симкины глазищи, переполнившись слезами, стали огромными, как у Богоматери на иконе.
«Ты с ума сошёл? Куда я пойду?! Я твоему отцу жена! Не думай про меня плохо, мальчик…»
Она умолкла, отвернулась. Снова взялась за нож, но рука её дрожала, лезвие скользило по сухой коре. А Ибриш, понимая, что причинил Симке ещё большую боль, не решился ни заговорить с нею снова, ни попросить прощения.