Часть 29 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Мама! Ещё полтора месяца! У меня смена в детском саду только двадцать седьмого июня кончается! А ты…
– А я заранее говорю! Потому что знаю я вас! Вещей ведь у вас немного, не нужно будет машину заказывать? Тёте Поле написали уже? Телеграмму непременно дайте, как приедете! А то будет как в прошлом году: всё лето ни слуху ни духу, я чуть с ума не сошла!
– Ничего подобного! Ничего такого! Мы и писали, и телеграмму давали! Кто виноват, что у вас гастрольный график нарушился?! Все письма по Кавказу гуляли, а вы в Пензе концерты давали!
– Нина! Нина Яковлевна! Актриса Баулова, в конце концов! Поезд скоро тронется! Да пройдите же в вагон, наконец! Только вас мне не хватало, не сочтите за обиду…
– Сейчас, Моисей Исаакович, сию минуту! – Нина в сбившейся на затылок шляпке, в крепдешиновом вишнёвом платье обнимала поочерёдно то Светлану, то Машку, то Матвея. Было без четверти восемь часов утра. Над Казанским вокзалом сияло розовое и свежее утро. Из окон вагона выглядывали смеющиеся смуглые лица, блестели глаза, слышались детские вопли, музыка, песни: театр «Ромэн» полным составом отправлялся на гастроли.
На подножке висел озабоченный Гольдблат.
– Вот так я и знал, так и знал, что добром это всё не кончится… – бормотал он, нервно вглядываясь в пёструю, бурлящую вокзальную толпу. – Вот ей-богу, нужно было ещё вчера… А как?.. Как, я спрашиваю, можно хоть о чём-то договариваться с такими людьми?! Просил ведь, чуть не на коленях стоял – в семь часов всем быть на перроне! А теперь что?! Хоть посылай за ней кого-то, хоть сам беги… а через пять минут поезд отходит!
Беспокоиться было о чём. Марья Васильевна Скворцова, самая старшая и уважаемая актриса труппы, до сих пор не явилась к поезду. Она жила на другом конце города, в Петровском парке, но клятвенно обещала утром быть на вокзале «как штык». И вот, время близилось к отъезду – а Скворцовой всё не было! Гольдблат нервничал всё сильнее. Ляля Чёрная, напрочь забыв о провожавшем её Яншине, хлопотала вокруг режиссёра:
– Моисей Исаакович, ну что же вы здоровье растрачиваете, она же сейчас приедет! Вот прямо сей же миг, с минуты на минуту будет! Это же наша Марья Васильевна! Это же не какая-то там таборная недисциплинированная гадалка…
– Вот именно, Лялечка! Как таборная гадалка! Которая клятвенно заверит, что придёт в два часа дня сегодня, явится в двенадцать ночи послезавтра и страшно удивится, что её уже не ждут!
– Моисей Исаакович! Артисты же – ответственные, мы же…
– Настоящие артисты – да! А ваш, Лялечка, табор – нет, нет и нет! Чтобы я ещё хоть раз согласился…
– Моисей Исаакович, миленький, да мы же – ВАШ табор! Ваш собственный, какой уж есть, другого вам в Наркомпросе не дадут! Не переживайте вы так, ещё не… Да вон же она бежи-и-ит!!!
Услышав ликующий и звонкий Лялин возглас, обернулись все, кто был на перроне – и артисты, и носильщики, и дворники, и хмурый проводник. По перрону двигалась, рассекая толпу, как эсминец – волны, величественная Марья Васильевна в великолепной шляпе и со стеклярусным ридикюлем в руках. Следом, таща её огромные чемоданы, спешили не знакомые никому из артистов цыгане, по виду – совершенно таборные.
– Мария Васильевна!!! Да вы же меня просто без ножа…
– Моисей Исаакович!!! Это не я! Душой своей и сердцем клянусь, чтоб мне всю родню схоронить, – это не я! – Могучий бас артистки покрыл вокзальный гомон без особого труда. – Я, как пионерка по трубе, вскочила в пять утра! Собралась! Все указания отдала своей Груне! Проводить меня, разумеется, некому: у нас опять гости! Я добралась до Большой Грузинской! Там схватила таксомотор – вы представляете, какие расходы?! А этот мерзавец взял и попал под трамвай на Тверской!
– Кто?! Боже мой?!
– Да шофэр, конечно же! Встал поперёк трамвайных путей вместе со мной! И заглох, бессовестный вредитель! И стоит, как памятник Марксу! Вот всегда я говорила, что все эти таксо и моторы – просто примус на колёсах, и ничего больше! То ли дело – извозчик: сел – и покатил с ветерком! В худшем случае шлея соскочит! И вот, вообразите – милиция, вагоновожатый, кондуктор, толпа, мальчишки свистят – и я среди всего этого опаздываю на гастроли! С чемоданами и в шляпе! Без единой родной души! Вы бы что сделали на моём месте?! И вот, я в битком набитом трамвае, как последняя беспризорница, доехала до вокзала, выпала из вагона вся изнемогающая и… Слава богу, там какие-то романэ чавэ[64]с лошадьми и подводами возле Каланчёвки стояли! Работают на стройке, что ли… Я вцепилась в них, завопила, что я – цыганка, они похватали мои чемоданы – и мы помчались, как от облавы! Видите, Моисей Исаакович, на что я иду ради вашей дисциплины?!. Поезд – ещё на месте, а я – уже в строю!.. Ля-ялечка! Ми-илая моя, да какая же ты красивая! Какая пальтушонка чудесная у тебя! А ну-ка, повернись! Покрутись! Прекра-асно, прекрасно… Ну какая же ты у нас изящная! Вот пошила бы я и себе такое, кабы не выглядела в нём, как баба самоварная! Михаил Михайлович, и вы здесь? Неужели с нами едете?
Несмотря на остроту момента, Нина улыбнулась. Светлана и Машка вовсю хихикали, глядя на то, как смеющаяся Ляля делает пируэт на мыске туфельки, взметнув полами кремовой «пальтушонки», Яншин бурно аплодирует ей, а Гольдблат, обессиленно повиснув на вагонном поручне, вытирает смятой кепкой пот со лба. Цыгане, которые донесли Скворцовой чемоданы, посмеиваясь, отошли к краю перрона и достали папиросы. Их тут же окружили артисты. Нина мельком взглянула на них. Отвернулась.
Светлана, внимательно наблюдающая за матерью, тихо сказала:
– Мама, но ведь он не обещал, что будет непременно! Ты же знаешь, какая у него служба. Может не успеть и…
– Света, я всё-всё понимаю, правда, – глядя в сторону, отозвалась Нина. В её голосе не было ни гнева, ни раздражения, но дочь вздохнула и больше не сказала ни слова.
Стоявшая рядом Калинка вздохнула тоже. На ней была Нинина синяя юбка, сшитая Светланой за одну ночь розовая блузка в мелкий чёрный горошек, на ногах – аккуратные «лодочки». Заплетённые в толстые косы волосы лежали на груди, солнце, отражаясь от золотых серёжек, искрило на кофейно-смуглой щеке. Весёлые рожицы Калинкиных детей выглядывали из окон поезда. Малышей в «цыганском» вагоне было столько, что, казалось, детский сад выезжает на морскую дачу.
– Туфли не трут? – шёпотом спросила Светлана. – Размер точно твой, но…
– Ужасно нога отвыкла, – улыбнувшись, согласилась Калинка. – Но пока ничего! Как только в вагон сяду – сниму!
– И ведь теперь, пока не прояснят всех общих родственников, нипочём не успокоятся! – умирающим голосом заметил Гольдблат Яншину, кивнув на своих артистов, бурно беседующих с таборными. – Михаил Михайлович, вы не знаете, зачем этим людям столько родни, да ещё – повсеместно?
– Ну, Моисей Исаакович, уж кто бы говорил… – с улыбкой, не сводя взгляда с Ляли, ответил Яншин. Гольдблат что-то уныло возразил, но его голос заглушило пронзительным свистком поезда.
Артисты толпой бросились в вагон. Ляля с улыбкой протянула руку Яншину, Светлана и Маша в последний раз расцеловались с матерью и Калинкой. Гольдблат соколиным взглядом окинул перрон, высматривая – не остался ли кто. Поезд качнулся с места, замер, словно прислушиваясь: всё ли готово, и…
– Нина!
Она стремительно обернулась – и, просияв, выпрыгнула из вагона на перрон. Максим спешил к ней через толпу с огромным букетом лилий.
– Нина! Прости! Срочное совещание, насилу вырвался, схватил машину служебную – и вот…
– Поезд отправляется! Поезд отправляется, граждане! Прощайтесь, немедленно по вагонам!
– Максим! – Нина кинулась мужу на шею, чуть не плача от облегчения. – Ну, наконец-то, наконец-то, слава богу! Да зачем же было… так спешить… Цветы ещё эти! Будут пахнуть ночью на всё купе, а в нём же и так тесно! Лучше бы приехал пораньше!
– Не беспокойся, за цветами Приходько ездил! Он бы тебе их и привёз, если б я не поспел… Ну так выброси этот веник, подумаешь! И телеграфируй сразу, как прибудешь! Сразу же – а не когда первый спектакль отыграете! Чтобы я тут с ума не сходил!
– Не беспокойся! Не волнуйся! Конечно! Ты сам хоть изредка дома появляйся! Потому что…
– Нина, но ведь девочки в июне уедут, и я… Постарайся не слишком уставать!
– Максим, Максим, ну что же ты, люди ведь кругом… Что же ты делаешь, пожалуйста, перестань… – смущённо бормотала Нина, накрепко стиснутая в могучих, пахнущих кожей и табаком объятиях мужа. Краем глаза она видела улыбающуюся Лялю в вагоне, рядом с ней – спокойное, строгое лицо Калинки, Гольдблата…
– Нина Яковлевна! Поезд отправляется!
– Максим!!! – всполошилась она, видя, что вагон уже поплыл мимо них. Но муж каким-то чудом успел подсадить Нину с букетом в вагон, – и отскочил на перрон, в последний миг поймав упавшую фуражку. Потерявшую равновесие Нину, в свою очередь, подхватила Калинка. Поезд медленно тронулся, набирая ход. Максим шёл рядом, комкая в кулаке фуражку. Нина, улыбаясь, прижимая к груди влажно пахнущие лилии, смаргивая слёзы, изо всех сил махала ему. И не увидела, как, беззвучно ахнув, отпрянула от окна Калинка, как округлились её глаза, как она побледнела и как отчаянно, словно за последнее спасение, схватилась за железный поручень…
… – Да что там такое, морэ? – озадаченно спросил Семён, повернувшись к Лёшке, который стоял на самом краю перрона на цыпочках и, вытянув шею, провожал глазами уходящий поезд. – Кого ты там высмотрел? Это же артисты! И тётка эта, которой мы чемоданы тащили, тоже артистка была! Слава богу, хоть не опоздала: вовремя мы её доставили… Биболдо ихний куда какой сердитый, а?.. Да куда ты глядишь всё? Пора нам, пошли! И так сколько времени потеряли! Лошадей с подводой посреди улицы кинули! Сейчас с нас Емельяныч наш голову сымет…
– Дэвлалэ… Калинка! Там… – сиплым, чужим голосом сказал Лёшка, глядя на серый хвост поезда так, словно страстно желал остановить его. – Моя… Калинка – там!
– Кто-о? Что за Калинка такая? Родственница твоя? У тебя московские в роду, что ль? Отчего раньше никогда не…
– Это… это моя жена.
– Кто, морэ?.. – опешил Семён. Но Лёшка уже повернулся, и молча, сгорбившись как старик, с опущенными плечами медленно пошёл к выходу с вокзала.
Цыгане вернулись в табор поздним вечером, когда над полем разлился розовый, как кисель, закат. Крылья палаток золотились в его тёплом свете. У реки ещё плескались дети и задумчиво бродили стреноженные кони. Семён, едва оказавшись возле своего шатра, уселся рядом с женой, вырвал у неё из рук топор, которым Мери колола щепки, и, мрачно глядя в её испуганные глаза, принялся рассказывать о том, что случилось утром на вокзале. Лёшки поблизости не было: едва оказавшись в таборе, он ушёл к лошадям.
– Выходит, эта та самая Калинка, которая их с Аськой помирать в больничке бросила? – выслушав мужа, задумчиво спросила Мери. – А теперь с театром уехала на гастроли?
– Выходит, так, – подтвердил Семён. – Я с теми цыганами, которые артистов провожали, потолковал, они – городские, всё знают. Театр ихний в Оренбург поехал, оттуда – на Кавказ, потом – ещё куда-то. К осени только воротятся. А эта Калинка к ним чуть ли не вчера приткнулась! Прямо с улицы пришла, говорят!
– Незамужем ещё?
– Кажись, нет… Только Лёшка наш вовсе с лица упал! За весь день ни слова не сказал! Работал – молча, как язык проглотил! Ничего не пел, понимаешь?!
– Да бог ты мой… – перекрестилась Мери.
– Во-от! Даже Емельяныч наш испугался! Меришка, вот что делать-то теперь? Может, он вовсе врёт, Лёшка-то? Как у него артистка-жена оказалась? Он же таборный насквозь, до подмёток! И с чего он за ней так убивается, коли она сама его бросила? Меришка! Ну что ты молчишь? Что делать-то будем, а?
– Но… что же тут поделаешь? – Озадаченная Мери медленно покачала головой. – Посмотри, Лёшка уже почти год с нами – и ни разу ни словом про жену не обмолвился. И Аська его молчала как каменная, ни одной подружке не проболталась! Кто знает, что там стряслось… Не знаю, Сенька, что делать. Не знаю, и всё.
– Сопьётся вконец, – тихо и с ненавистью сказал муж, глядя на гаснущую воду реки. – И так, что ни вечер – то пьян! Аська гадает, ему приносит – он всё на водку и спускает!
– Ну, этому вас всех учить не надо…
– Чего?! Ты меня когда последний раз пьяным-то видала? С последней свадьбы не…
– Знаю, знаю, не кричи. – Мери, которая в этот день добыла в городе два фунта муки, аккуратно разбалтывала её в миске с водой. Затем ложку за ложкой принялась нашлёпывать на прогоревшие угли жидкое пузырящееся тесто. Когда лепёшки «схватились» снизу, Мери черенком ложки ловко перевернула их и снова поджарила до коричневой ломкой корочки, усеянной чёрными угольными точками.
– Сенька! Лови мароро[65]!
Семён ловко поймал горячую лепёшку, покидал её из ладони в ладонь, откусил сразу половину. Поднявшись, огляделся, позвал:
– Лёшка, где ты там? Иди к нам! Меришка марорэн напекла! Лёшка-а! Да где тебя носит? Утонул, что ль?
– Чего ты орёшь, морэ, как ишак? – Друг вынырнул из тумана в двух шагах от шатра. – У лошадей я был! Твой гнедой распутался, между прочим!
– Вот неслух! – выругался Семён. – Хоть кандалами его сковывай – всё равно вывернется! А ты куда опять собрался? – удивился он, увидев, как Лёшка снова шагнул в сторону. – Посиди с нами! Марорэ видишь? Бери да жуй.
– Спасибо… – неловко поблагодарил Лёшка, присаживаясь у костра. Он избегал встречаться глазами с другом и с его женой, и было видно, что ему очень хочется уйти. Мери с минуту грустно наблюдала за тем, как Лёшка всё дальше и дальше отодвигается от костра в тень палатки. Затем решительно поднялась и ушла.
Вскоре Мери вернулась. И не одна: вместе с ней к шатру споро шагала бабка Настя.
– Это от чьих марорэн такой дух на весь табор идёт? – поинтересовалась старуха, основательно присаживаясь к костру и ловя в ласковые объятия кинувшихся к ней внуков. – Ах вы мои ласточки, воробейчики! Вот так и съела бы я ваше всё! Хозяюшка! Давай-ка самоварчик сгоноши! – она, посмеиваясь, достала из-за пазухи матерчатый мешочек. – Я вам ягод принесла! Летошние, правда, но до сих пор духовитые!
– Сейчас будет чай! – метнулась в шатёр Мери. – Нанка! Неси шишки! Мишка, наруби щепы!
Вскоре перед шатром натужно сипел, выбрасывая упругую струю дыма, старый самовар. Прошлогодние шишки, которые Нанка насобирала в рощице и принесла в подоле, трещали, исходя терпким, сладковатым духом. Мери заварила чай, покидав в кипяток травы, ягоды, сухие плоды, – и над палаткой поднялся сладкий аромат. Старые расписные кружки наполнялись душистым напитком, тёплые марорэ разлетелись по рукам. От большого костра донёсся смех, звон гитары: там уже плясали. Высокий и ломкий голос Аськи весело выводил на всё поле:
– Кай ёнэ, ромалэ, кай ёнэ —
Мирэ лыла сумнакунэ!