Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 30 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– И ведь хорошая песня получилась – про бумаги-то! – хмыкнул Семён, поглядывая на мечущиеся у костра тени. – Ходил-ходил наш Лёшка по стройке да вместо того, чтоб работать, бормотал: «Кай ёнэ да кай ёнэ, лыла мирэ»… А вечером Аська уже песню запела! Вчера слышу – в соседнем таборе то же самое голосят, да на три лада ещё – переняли у наших! Лёшка, да что ты отворачиваешься, – здорово же вышло! – Ах, хорошо, боже мой… – протяжно вздохнула старая Настя, отламывая маленькие кусочки от своей лепёшки и отдавая их маленькой Маньке, почти полностью спрятавшейся под её огромной шалью: наружу выглядывал лишь один хитрый чёрненький глазок. – Век бы так у вас сидела да на луну смотрела… вон какая поднимается, большущая… Меришка, дочка, вот, не поверишь, напрочь у меня нынче память отбило! Полдня сегодня свой же собственный старый романс вспоминала – и вспомнить не могла! Ну-ка, напой мне «Снова слышу»! Мери и рта ещё не успела открыть – а муж уже широко улыбнулся и ткнул кулаком в бок сосредоточенно жующего Лёшку: – Слушай! Слушай, морэ! – Сенька, да что ты его пихаешь, он же подавится! – возмутилась Мери. – Ничего ему не будет! А ты мужу не указывай! Велели петь – значит, пой! – Только вместе с тобой, мами, – серьёзно сказала Мери, глядя на старую цыганку. – У меня верхи не те. – Ну вот! А я слов не помню! Стало быть, друг дружку вытягивать будем! – расхохоталась старуха. И, словно вспомнив вдруг давно забытое, бог весть когда скрывшееся за чередою лет, но так и не вытравившееся из памяти, выпрямила спину и по-молодому расправила плечи. – Давай, дочка! Я враз за тобой встрену! Мери тихонько вздохнула. Взяла дыхание, – и её низкое, грудное контральто мягко-мягко тронуло первые ноты старого романса. А за ней сразу же вступила старая Настя: – Снова слышу голос твой, слышу – и бледнею. Расставался, как с душой, с красотой твоею. Если б муки эти знал, чуял спозаранку — Не любил бы, не ласкал смуглую цыганку… Зачем напрасно горячить кровь в остывших жилах? Не сумела ты любить – я забыть не в силах… – Патыв тумэнгэ, ромалэ[66]! – допев, усмехнулась старуха. Ответом ей была полная тишина. Семён восхищённо покачал головой. Незаметно покосился на друга. – Спа… спасибо, тётя Настя, – растерянно, с запинкой сказал Лёшка. Его широко открытые, изумлённые глаза влажно блестели. – Давно такого не слыхал… Как сам Господь через душу босиком пробежал, спасибо! – Да ты рот закрой, чяво, – ворона влетит! – усмехнулась старуха, подхватывая с углей последнюю лепёшку. Разломив её, Настя одну половину сунула маленькой внучке, а другую – Лёшке. – Доедай-ка вот, пока тёплая… Ну – какова у нас Меришка, а?! И принести, и подать, и самоварчик спроворить, и марорэн напечь, и песню преподнесть – никого лучше не будет! – Шапки золота, морэ, твоя жена стоит! – подтвердил, повернувшись к другу, Лёшка. И снова тяжело задумался, уставившись в землю. Через его плечо Семён вопросительно взглянул на бабку. Та величественно кивнула, размотала шаль – и вытащила из её складок полбутылки мутного самогона. – Ну что, мужики, – повеселим сердечки? Меришка, доставай стакашки! Миша, внучек, сбегай за дедом! Ежели Илья узнает, что мы тут без него пили, – живьём меня задушит! Сенька, а ну наливай бабке! Давай-давай, лей, одними лепёшками сыт не будешь… Ну, ромалэ, пусть нас Бог не оставит! За цыганское счастье! За коней наших! Чтобы дети здоровы были! Дед! Дед! Ты смотри, он уж тут! Несётся, как молодой, – а уж мёртвым сном считай что спал! Вот они, мужики-то: из могилы встанут, коль водку учуют! Садись, старый, гуляем мы сегодня! Самогона, однако, оказалось маловато: всем хватило лишь по одной стопке, а на вторую – только мужчинам. Семён попытался было отказаться в пользу бабки, но старая Настя отчаянно замахала руками: – Не… не! Мне – хватит! Не то как напьюсь, как схвачу оглоблю, как начну вас по табору гонять за все мои страдания – ух! Нет уж, мужики, вы допивайте поживей – да сходите на коней глянуть! – Это с какой стати ты меня от костра гонишь? – удивился дед Илья. Но жена посмотрела на него в упор, без улыбки, чуть сощурившись, – и через мгновение старый цыган, вскочив, уже сам подгонял внука: – Идём, Сенька, идём, спустимся до речки! Да живей ты! Чует моя душа, снова там твой гнедой в бега собрался… Дед с внуком ушли. У тлеющих углей остались лишь старуха и Лёшка. Дети уже уснули, поделив меж собой подушки. Неслышной тенью сидела в шатре, слившись с темнотой, Мери. Лёшка шумно вздохнул. Взъерошил обеими руками курчавые волосы, запрокинул голову. Взглянул в чёрное, закиданное звёздами небо, – и неожиданно улыбнулся: – Хорошо тут у вас, дэвла!.. И люди хорошие. Год с вами езжу – ни одной ссоры не слыхал. А поют ваши цыганки как! Хоть вовсе никуда не уходи… – Зачем же уходить, сынок, в чём дело-то? – усмехнувшись, пожала плечами старая Настя. – Коли хорошо – живи и дальше! Ты – мужик славный, несваристый. С Сенькой моим вон как сдружились! Аська у тебя – красавица, того гляди замуж скакнёт. Глядишь, и тебя ещё женим! – Старый я для ваших девок, тётя Настя, – не поднимая взгляда, сказал Лёшка. – И жена у меня есть. – Жена? – недоверчиво усмехнулась старуха. – Это та, которая тебя с дочерью помирать в больничке бросила, что ль? Да какая же это жена, морэ? Собака – и та хозяина не оставит, а тут… – И эта жена… И другая – тоже. Наступило молчание. Из шатра Мери отчётливо видела в свете углей окаменевшее Лёшкино лицо с закрытыми глазами. «Боже, неужели он снова пьян? Что он такое говорит?.. Да разве можно напиться с одного стакана?..» Старая Настя, однако, ничуть не была удивлена.
– Какая это «другая», чяворо? – мягко спросила она, придвигаясь ближе. – Почему так вышло у вас? Лёшка вздохнул – и снова растерянная, беспомощная улыбка скользнула по его лицу. Он исподлобья, осторожно взглянул на старую цыганку. Поймав её ободряющий взгляд, опустил глаза. Помолчал. И, не сводя взгляда с тлеющих углей, чуть слышно начал говорить. Род смоленских цыган-ксанёнков было закорённый, таборный. Огромная семья из поколения в поколение жила кочевьем, с ранней весны до поздней осени гоня своих лошадей по дорогам смоленщины и задонья. Отца Лёшки – знаменитого Бакро – знали на всех ярмарках. С малых лет Лёшка бегал за отцом по конным рядам, в пять лет уже ловко мог облатошить чужого жеребца, в двенадцать легко находил скрытые изьяны в лошади, а в шестнадцать наравне с отцом и старшими братьями обделывал дела на конных базарах. Его считали удачливым и умелым барышником, его род был известен и уважаем, и Лёшка знал: отец выберет ему самую лучшую невесту на свете из самой достойной семьи. Однажды осенью они приехали в Петроград в гости к знакомому цыгану. Алексей Иванович приходился ксанёнкам дальним родственникам, немного приторговывал на конном рынке, но главный доход имел «с ресторана»: он сам, его жена, двое сыновей и четыре дочери пели в цыганском хоре. «Не настоящие они цыгане, а комнатные! – морщился Бакро, – Ну, что поделать… Каждый, с чего может, с того и греется. Не всем же такое счастье – в кочевье жить!» Петроградские цыгане встретили таборных гостей по-царски. В большом доме с коврами и картинами на стенах был накрыт белой скатертью огромный стол. На столе, где не было свободного места, чтобы положить вилку, стояли жареные куры, гуси, печёные поросята, холодцы и картошка, высились бутылки с водкой и вином. Таборные цыгане, пахнущие дымом и лошадиным потом, с кнутами за поясами, слегка смущаясь и всеми силами стараясь не показать этого, с достоинством расселись за столом. Старики повели неспешный разговор об общих родственниках, лошадях и ценах на рынке. Женщины скрылись на кухне. Дочери и невестки хозяина засновали вокруг стола, ухаживая за гостями. Лёшка украдкой оглядывался по сторонам: он никогда прежде не был в таком богатом доме. «Смотри ты… И занавески на окнах дорогие, и мебеля всякие… Пол сверкает, как речка подо льдом! Иконы раззолоченные висят… а платья, платья какие на бабах! И ведь тоже цыгане, надо же!» Лёшка удивлялся городскому богатству без зависти: он хорошо знал, что своей таборной жизни не променяет на десять таких домов. К вечеру все уже хорошо выпили, разговор стал громким, послышался смех, шутки. Хозяйка внесла огромный самовар, и в комнате запахло чабрецом, мятой и земляничным листом: таборные женщины поделились заваркой. Хозяин дома, сухой и подтянутый цыган с аккуратной седой бородой, разговаривал с Лёшкиным отцом. Лёшка с молодыми парнями сидел на другом конце стола и от нечего делать прислушивался к разговору стариков. – Ах, морэ, кабы и мне вместе с вами-то… – горестно говорил Алексей Иваныч, мотая головой и морщась от накативших чувств. – У меня бабка-то тоже таборная была… водила меня в гости к своим! Табор я помню, и комариков, которые в лесу звенят, и коней как поить гоняли… Малой был вовсе, а всё помню! И как костры по всему холму зажигали, и гадже к нам песни слушать приходили, до утра оставались… А теперь вот сижу, как штырь, в землю воткнутый! Не выдраться и не уйти. – А ты выдерись! – добродушно подначивал Бакро, который был не так пьян и – Лёшка видел это – откровенно забавлялся ситуацией. – Давай, морэ, вылезай, как хрен из грядки, штаны подтягивай – и с нами! Кони у тебя тоже есть, торговлю наладишь, барышничать умеешь… Ну разве цыганское это дело – по кабакам горло драть? Перед пьяными гаджами кланяться, бутербродничать? Тьфу! Нет, брат, цыгане – это кочевье! Лошади, телеги, дорога! Бабы наши добывать должны уметь, а не в шёлковых платьях перед господами ломаться! Разве это цыганки – в платьях да в туфлях? Разве цыганские девки должны по школам-гимназьям учиться? Чему их там научат? По-французски? Так и наши не хуже болтают! Моя хозяйка и по-польски, и по-хохляцки, и по-белорусски может! Гадать-то повсюду приходится: поневоле заговоришь! Во Французию приедем – таборные бабы через неделю по-ихнему заговорят лучше твоих гимназёрок, чтоб мне помереть! Мои девки зимой и летом босиком бегают, так у них подошва – как у твоего сапога! Ни гвоздём, ни шкворнем не проткнёшь! Давай, морэ, дело говорю, – поехали с нами! Не то скоро вконец забудешь, что цыганом на свет народился! – Кабы я мог только, Бакро… – вздыхал Алексей Иваныч, с тоской глядя на гранёную стопку. – Кабы мог, дорогой ты мой… Плюнул бы на всё да уехал, клянусь тебе! Только куда же тут?.. Ведь весь хор на мне: и солисты, и гитаристы, и плясуньи… Я уеду – что с ними станется? Сами-то – безголовые, только в ряд усесться и завыть умеют, а больше – ничего! Дураки, как есть дураки, дураково царство! При новой власти и так не заработать толком, а коли я уеду – и вовсе… Бакро сочувственно кивал, вздыхал, но в его сощуренных глазах пряталась хитринка. Эта лукавая искорка была хорошо знакома Лёшке, и парень терялся в догадках: что задумал отец?.. А вечер тем временем шёл своим чередом. Цыгане начали петь. Заиграли сразу несколько гитар, и таборные девчонки забили пятками в паркетный пол, выхваляясь перед хозяевами и друг перед дружкой. Шум поднялся страшный: цыгане орали, хлопали в ладоши, подбадривая плясуний, то и дело сами срывались в пляс… В этом гомоне Лёшка едва слышал слова отца: – …а то ещё породнись с каким таборным, морэ! Вон у тебя дочерей сколько! Отдавай хоть одну в табор замуж – и будет у тебя табун кочевой родни! Все про тебя хорошо говорить будут! Все будут знать, что Алексей Иваныч – закорённый ром, раз не побоялся дочку в кочевье отдать! Сколько почёта тебе будет, уважение какое! И торговля враз лучше пойдёт! Хотя… Что я тебе толкую! – вдруг опечалился Бакро. – Вы тут вовсе расцыганились, на кой вам сдалась родня кочевая… Коли здесь до того дошло, что девки в школах учатся, а парни про лошадей слышать не хотят!.. Забудь, морэ, что я тут говорил! Выпьем лучше за твой хор, что ли… – Не хочу я за эту остуду пить! – разгорячился хозяин дома. Он даже вскочил было, но, заметив удивлённые взгляды цыган, вспомнил о своём достоинстве и опустился обратно. Лёшка видел: глаза отца горят продувным огнём. Будто жеребца морёного гаджу всучивает… Да что же он вздумал, старый чёрт?! Хоть бы знак какой подал…» – Да пропади они пропадом – хор этот! И ресторан! И дураки эти все! – Иваныч сердито стукнул кулаком по столу, опрокинув рюмку: Лёшкин отец едва успел поймать её. – Я разве к ним присужденный на веки вечные? Я разве слово кому давал?! Ежели захочу с таборными породниться – хоть всех своих девок в табор повыдам! Вот ты, Бакро, мою дочку за своего сына возьмёшь? Возьмёшь, или нет?! – Да ты, морэ, успокойся, остынь… Что ты, ей-богу! – даже как будто испугался отец. – Спьяну сейчас наворотишь дел, потом не открестишься! Люди-то, цыгане-то тебя слышат! Помолчи, за ради бога… Ну куда твоим девкам в табор с их ногами в туфельках? Это же и девке мученье, и мужу ейному будет… Разве твои научиться смогут в таборе жить? Не о чем и болтать, наливай лучше… – Не о чем?! – Распалившийся Иваныч подпрыгнул на месте, взъерошил ладонью бороду. – Да вот хоть прямо сейчас!.. Прямо вот здесь!!! И не говори, что я пьяный, в помине нету такого! Возьмёшь мою девку за своего Лёшку? Возьмёшь?! Ты не думай, я не навязываю! У моей Калинки женихов – как собак нерезаных! Сваты уже в череду стоят, отказывать не успеваем! Но тебе для сына я дочь отдам! Потому что уважаю и тебя, и род твой! Потому что вы – д… д-достойные цыгане, кочевые, вот! И ты мне честь и уваженье сделаешь… Погоди, да ты же её не видел, Бакро, не слышал! Калинку мою ты не слыхал ещё! Калинка! Калинка! Калинка-а-а!!! – Что вы, папа, что вы кричите?.. – послышался взволнованный голос прямо за плечом Лёшки. Он обернулся – и мороз пробежал по коже. Тоненькая смуглая девушка в розовом платье пробиралась к отцу вокруг стола. Как во сне, Лёшка видел толстую, густо-чёрную косу, узлом уложенную на затылке, хрупкие запястья, на которых блестели браслеты, длинную шею с ямкой вдоль затылка, где темнели завитки волос… Калинке было не больше шестнадцати, и сразу стало понятно, почему её так прозвали[67]: такой тёмной, почти коричневой смуглоты Лёшка не видал даже среди таборных, всё лето коптящихся на солнце девок. И, конечно, её отец не врал насчёт очереди из сватов! Лёшка и сам бы встал в эту очередь не задумываясь. И стоял бы, пока жизни хватило… – Вот она – моя Калинка! – с гордостью сказал Алексей Иваныч, хватая растерянную дочь за руку выше локтя. – Вот она – счастье моё! Солистка, красавица, гимназии пять классов кончить успела… И всю бы закончила, кабы не ихняя революция! Два года уж в школе доучивалась! Нэпманы у неё толпами в ногах валяются, когда она в ресторане поёт! Калинка, спой для гостей! Чтобы сердце в груди завертелось и по шву лопнуло! Калинка улыбнулась хмельному отцу, вежливо поклонилась гостям. Качнувшись, фиолетовой искрой сверкнули капли её аместистовых, в цвет платья, серёжек. По тонкому лицу девушки не скользнуло ни тени каприза или недовольства. «Не ломается…» – подумал Лёшка, зачарованно глядя на это чудо. Он уже понял, что задумал отец. И знал, что если эта менка им удастся – он будет благодарить судьбу до конца своих дней. А братья Калинки уже похватали гитары, и по притихшей комнате поплыли мягкие переборы струн. Юная цыганка улыбнулась вдруг прямо в лицо Лёшке, весело и ясно, блеснув глазами из-под ресниц, и у него испарина выступила под рубахой. А потом Калинка запела, и он понял: пропал… И сидел закрыв глаза, закусив губы, силясь проглотить вставший в горле ком и моля бога о том, что бы не зареветь, как маленькому, не опозориться на всю компанию… А Калинка пела – пела, словно нарочно о нём: – Снова слышу голос твой, слышу – и бледнею. Расставался, как с душой, с красотой твоею… В табор Лёшка вернулся как в чаду – хотя не выпил в гостях ни рюмки. До самого рассвета не мог заснуть, вспоминая тонкое, тёмно-смуглое лицо, мохнатые ресницы, спокойный и ясный взгляд, улыбку, фиолетовые искорки серёжек на нежной коже шеи… А за шатром, у гаснущих углей, спорили родители. – С ума ты сошёл, старый! Свихнулся – и всё! – шёпотом ругалась мать. – Что тебе в голову взабилось? Зачем?! Что ей делать здесь, этой девочке? Это же всё равно что раклюшку за сына взять! Наши с малых лет всему обучены – и гадать, и работать, и просить, а эта?!. Чему её в том ресторане выучили? Петь, каблучками в паркетик стучать да гостям кланяться! К чему это в таборе всё?! И сына несчастным сделаешь, и девке долю сломаешь! Мало тебе, что ли, своих? Любую бы мы за Лёшку сосватали! Любая бы с радостью пошла! Сын бы нас до смерти благодарил, а теперь?! – Да ты же сама девку-то видела, дура, – добродушно ворчал отец. – Цветок, а не девка, и зимой и летом цвести будет! И род хороший, и сама честная, ни слова худого о ней цыгане не говорят, я уж узнавал! И видно, что характер не дурной! Да за такую розу с куста… – С красоты сыт не будешь! – упорствовала мать. – В рот нужно кусок хлеба каждый день класть, а не розу с куста! Настоящая цыганка час пробегает – и муж, и дети сыты, а эта что? Что она умеет, что сможет?! И она не виновата, что отец спьяну вздумал с таборными породниться, чтоб уваженья кусок себе оторвать! Глупость ты, старый, сделал, вот моё тебе слово! И сыну жизнь зарезал, и девке! – Да ла-а-адно тебе, Милка, – смеясь, отмахивался отец. – Напустила страху! Сына я ей зарезал… Повернулся же язык такое бухнуть! Да я Лёшку осчастливил! Парень в табор возвращался – ног под собой не чуял, в дерево лбом воткнулся, чуть с корнем его не вывернул… а ты тут что долбишь? И девка привыкнет. Девки – они такие, привыкучие… Сегодня ничего не знает-не умеет – а завтра, глядишь, уже с картами бегает и языком на базарах метёт! Ничего – ты её всему выучишь! Проживём! Зато породу улучшим, внуки красавцы пойдут! – Тьфу… Бакро – ты и есть Бакро[68]! – в сердцах отрезала мать. Встала и ушла в шатёр. Отец негромко рассмеялся, пододвинул сапогом к огню отскочившую головню. Лёшка улыбнулся в глубине шатра. Ему было восемнадцать лет, и он был совершенно счастлив. Свадьбу играли тёплой осенью, на окраине Петрограда. Гуляли в таборе, на обрывистом берегу реки, расстелив на пожухлой траве, среди шатров, ковры и скатерти. Отцы семейств не пожалели денег, не поскупились на угощение. Свадьба вышла людная, богатая: прибыла родня из Москвы и Петербурга, из Смоленска, Рославля, Витебска, Могилёва… Поднимались стаканы с вином и водкой, говорились речи и поздравления, плясали цыганки, красуясь цветными шалями, богатыми юбками, золотыми серьгами и браслетами… Отец невесты сидел рядом со сватами в новом пиджаке, в шёлковой рубахе и выглядел счастливей, чем жених. А Лёшка старался не пить, страшно боясь, что к ночи будет ни на что не годен и не сумеет сделать то, что каждый муж должен сделать сам, не полагаясь на старух. Калинка сидела рядом с ним в пышном белом платье, в кружевной фате, в белых атласных туфельках, которые надела в последний раз, – и всё её нежное, тёмное, тонкое лицо было в слезах. Слёзы бежали и бежали, не просыхали дорожки на щеках невесты, прозрачные капли дрожали на ресницах, падая на судорожно стиснутые пальцы. Калинка не улыбнулась ни разу за всю свадьбу, – хотя старалась изо всех сил, – но губы её дрожали, и улыбка получалась жалкой и кривой.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!